— Евгений Максимович, вы меня извините, конечно, в свободное время голову морочу. Вы, может быть, с Тонечкой на минутку из больницы выскочили в перерыве между чем-то важным, но у меня всего лишь один вопрос. Вы поймете сейчас, как это важно для меня.
— Пожалуйста, пожалуйста. Не стесняйтесь, бога ради. Слушаю вас.
Лицемер. Не там интеллигентность проявлять надо. Фальшивая морда! Убивать таких надо. Оба мы хороши. А теперь чего уж там…
— Видите ли, дорогой доктор, спаситель наш, муж мой попал в больницу. У него какая-то желтуха была, приступ. Больница ведомственная, с работы его. В больнице сомневаются — то ли камень, то ли еще чего.
— Желтуха прошла?
— Через два дня. И боли прошли.
— Так это они сомневаются или вы?
— В первую очередь сомневаюсь я. Он им кто? Больной. А мне родной человек. Нужный.
— Видите ли… Простите, забыл: как вас зовут?..
— Елена Анатольевна.
— Да, да, вспомнил, — соврал не задумываясь, вспомнил только болезнь да операцию. А имя, фамилию, конечно, нет. — Вряд ли, Елена Анатольевна, у них есть сомнения. Они же вам не говорили про свои сомнения?
— В том-то и дело, что говорили. Говорят, надо бы рентген сделать, а нельзя — желтуха только прошла, мало времени еще. Значит, сомневаются.
— Совсем не значит. Они все правильно говорят. Через несколько дней сделают рентген или какие-нибудь другие исследования.
— Дело в том, Евгений Максимович, я могу на них надавить, и мы добьемся в одном институте компьютера.
О господи! Опять компьютер!
— Что вы имеете в виду?
— Я не знаю, но сейчас все говорят о каком-то компьютере для диагноза.
— Это рентген. Снимает по слоям, с компьютерной приставкой. Пусть сначала сделают ему обычный рентгеновский снимок. И если картина будет сомнительная, начнете давить, искать институт…
— Евгений Максимович, а что такое компьютерный рентген? У нас в больнице его нет?
— Да ты что! Это, Тонечка, томография с электронной автоматической приставкой. Снимает по слоям и фокусируется на нужном слое. В общем, неважно. У нас, конечно, нет. Но в данном случае, если обычные исследования обнаружат камень, вполне достаточно. А если не обнаружат, все равно надо делать операцию. Никого давить не надо — здесь, по-видимому, клиника ясная. Судя по вашим словам — почти наверняка камень. Желтуха была — операцию делать надо. На операции разберутся.
— Милый Евгений Максимович, я в этом не разбираюсь.
— Я знаю.
— Ну да, конечно. Но все говорят, что в наше время это необходимо.
Тут у меня почему-то хватает терпения, хотя давно уже можно по морде залепить. Но я продолжаю спокойно вещать. Куртуазно, почти куртуазно разговариваю. А там, где необходимо было сдержаться, я себе напозволял. Беда просто!
— Все ясно и так. Не в этом дело. Сейчас это исследование ново, модно, престижно. Потому все и говорят, даже не вникая в смысл слов. Модное слово: компьютер — так и называют. А правильно называть: томография. Существительным, а не прилагательным, определением. Простите, это уже наши подробности. Короче, это новое, потому к нему все и тянутся. Благо бы врачи, а то больные. Видеомагнитофон — тоже новое, к нему и стремитесь, если деньги наберете.
— Дорогой мой, дорогой Евгений Максимович. Я не из престижа. Мне все уши прожужжали. Не надо так не надо. Мне все говорят, что я должна добиться.
— Я и говорю: престижно. Теперь ведь иные засмеют, если ты плохо почувствовал себя, а тебе не сделали «компьютер». Вроде бы и не человек, пария, изгой. Засмеют!
Последние слова я сказал для Тони, и она с готовностью рассмеялась. Интересно, поняла она? А Анатольевна уже что-то другое чешет, в том же темпе и с той же степенью взволнованности. Ага, сейчас про то, как мы ее хорошо соперировали и она уже может заняться поступлением дочки в институт. Нашла институт какой-то заочный, где занятия один раз в неделю. В принципе, говорит она, образование значения не имеет, важно, как сумеешь в жизни устроиться. И, конечно, пример у нее есть из жизни: соседи в доме у нее, один автомеханик, другой таксист, оба непьющие, так дай бог всем, как они, и без всяких институтов, и дальше, и дальше, и снова все про то же. Я не вникаю. Смотрю, сочувственно киваю, временами поддакиваю или вопросительно хмыкаю, наверно, порой и невпопад, потому как совершенно перестал слушать, о чем она говорит. Размышляю на тему, что мне-то, безусловно, знак подан и вывод делать надо. И вдруг очухиваюсь и перебиваю ее вопросом:
— Елена Анатольевна, у вас какое образование?
— Высшее, высшее…
Какое высшее — не сообщает. Профессия, по-видимому, в ее шкале ценностей значения не имеет — важен только вертикальный уровень образования. Но я вспомнил ее хорошо. Врет она — нет у нее высшего образования. Но все же, чем занимается, не помню. Помню только, что был в больнице подобный разговор. Часто всплывает на поверхность памяти всякий мусор. Лишнее доказательство, что хранит голова все. Докопаться лишь надо. Надо найти способ извлечения, минуя выгребные ямы памяти. Были бы только жемчужные зерна.
— А как насчет престижности занятий, профессий? — это я ее уже подначиваю.
— Я вам говорю, Евгений Максимович, кто как устроится. Ваша вот профессия, может, и престижная, да что толку? И в вашей профессии надо уметь устроиться. С Тоней надо сидеть в ресторане, а не в ближайшей из удаленных забегаловок.
Самый раз дать по морде. Но я вежливо улыбаюсь и понимаю — это знак, знак мне. Пусть говорит, а я лучше буду вспоминать Виктора, Вику, которая довольна и моим устройством и хочет, чтобы Виктор выучился профессии для радости. Ну, чтоб быть правдивым, у нее есть задумки по поводу Витькиного образования, да и у меня тоже что-то в голове по этому поводу крутится. Лично бы я хотел увидеть его врачом. А уж что там об устройстве говорить — к тому времени, может, и море высохнет.
Я отвлекся от ее болтовни и немного успокоился, вернее, переключил свое беспокойство на другую волну. Всегда надо думать о чем-то сильно своем, когда рядом некто тебя сильно раздражает.
Ясно — знак. Зашел с Тонечкой часок покалякать, но час уже слушаю наступательное ничто. А Тонечка слушает, набирается ума-разума, заряжается новой программой. Может, тоже вид делает. Может, она и вовсе со мной калякать не хотела и как знак не воспринимает.
Больше не могу.
— Простите, Елена Анатольевна, минуточку. Вы можете и не уходить, но нам с Тоней надо поговорить об одном очень важном деле, связанном с судом…
Здорово я придумал: и судом перепугал, и сразу ясно, что деловой разговор, а не шуры-муры, — суд же, такое ведь никто придумывать не станет. И ее прогоню, и постараюсь дезавуировать возможные инсинуации, говоря языком юридических инстанций. Жалко только, собеседнице нашей не могу сказать вот так, насчет «дезавуирования инсинуаций». Посмотрим на реакцию?
— Боже! Извините. С судом? Страсть какая! Все. Больше вам не мешаю. Нет, нет. Не уговаривайте. Мне бежать надо. До свидания, Евгений Максимович. До свидания, милая. Спасибо за совет. Значит, на компьютере не настаивать? Не обязательно? Не буду, значит, давить.
Даже попрощаться и быстро уйти не может.
Я молчу. Молчу, молчу, молчу. Кто-то из поэтов сказал: «Мы молчим, как пуля в стволе», — как раз тот случай. Тогда бы мне столько терпения.
Когда она ушла, с Тоней я уже ни о чем говорить не мог. Наверное, принял знак.
— Вы злитесь, Евгений Максимович, что она мешала?
— Меня глупость злила. Хотя злиться на это нельзя. Это от бога. Присосавшаяся к жизни глупость.
— Сказали бы раньше. Больно вы добрый.
— «Добрый»! Вспомни историю с прорабом. Просто подделываюсь под доброго, фальшивлю.
Короче — разговор не состоялся. Доели и пошли, каждый в свою сторону. Однако, как нынче говорят, еще не вечер.
Фальшивлю, и сознательно. Сначала фальшиво добр, затем — привычка. Потом постоянная маска. А к тому времени, когда богу отчет давать, — глядишь, маска уже и срослась с лицом. Добрая маска стала сутью. Быть добрым хорошо и выгодно. Настоящий эгоист, эгоист высокого класса, и должен быть добрым, а не дураком, гребущим все под себя. Доброта воздается, и это выгодно. Без эгоизма нет и доброты.
***
Он сказал, Евгений Максимович, и мне захотелось остановиться и подумать, что он имел в виду. Он просто брякнул в своей суете, а теперь приходится мне обдумывать все это.
Конечно, порой из эгоистических соображений мы становимся добрыми, ласковыми, нравственными. Эгоизм, как и любое другое явление нашей жизни, не бывает однозначным. Главное — задумываться. Над любым помыслишь — и уже благо. Да ведь приучить себя надо. Чем прежде всего хорошо и полезно писательство для пишущего? Пишешь — задумываешься о вещах и делах, мимо которых в обычной скоробегущей жизни проскакиваешь, скользнув пустым взглядом, и уже где-то далеко от промелькнувшего слова, события, деяния. А тут остановился, написал, потом задумался (так бывает нередко — сначала было слово, мысль возникла потом). Потом анализировал, себя представил в подобной ситуации, произнесшим то же слово, участником похожего события, сотворившим сходное деяние. Задумаешься — и, может, хоть на время лучше станешь!
Так и эгоизм заставляет прикидывать, продумывать, что, зачем да почему сделал, сказал это он, я… Эгоист и альтруист? Или наоборот: альтруист — эгоист. Если подумать, никакого парадокса.
Эгоизм всюду. Эгоистичны дети, точно старики. Но это эгоизм физиологический, у тех и других нет сил выжить без посторонней помощи, они живут за счет окружающих — такой естественный и непреложный факт, — винить их за это нельзя, бороться с этим нелепо. Борьба была бы жестокой и бессмысленной. Детям надо противопоставлять лишь доброту и антиэгоизм, потому что доброе они усвоят, переварят — может быть… Но лишь при условии, что доброта будет сопровождать, окружать их весь период мужания. А если бороться с детским эгоизмом — что ж, тогда они борьбу усвоят. И переварят. Стариков надо терпеть и помогать, ибо надо платить по векселям, подписанным нашим детством. Долги надо платить.
В болезнях человек, как правило, эгоистичен. Неминуемо он вынужден сосредоточиваться на своем личном недуге, личном убожестве физическом. Естественно, это волнует его больше всего, и чаще, чем раньше, он заставляет других слушать о своих болезнях, сопереживать им. И надо готовиться к любым возможным срывам. Он болен, а мы, пока здоровые, должны понять, что нет другого выхода, чтобы уберечь собственную честь, собственное достоинство. Мы должны быть терпимыми, хотя бы для того, чтобы так же были терпимыми с нами, когда придет время.
Уговариваешь какого-нибудь пьяницу не пить. И поначалу тривиально и стандартно талдычишь ему о загубленном здоровье, рисуешь страшные картины распада организма: от сизого носа до цирроза печени. А потом понимаешь — о себе заботишься, особенно если пьяница этот — любимый тобой человек.
С близким так любишь говорить, толковать, молчать, мечтать, советоваться, перекидываться мнениями, полурепликами. Всегда поймет он тебя с полуслова, с полувзгляда, с полупаузы. Потому и любимый. С ним хочется обсудить книгу, работу, товарища общего, жизнь, судьбу, просто посплетничать.
Но если он пьет, пытаешься встретиться с ним, пока он не напился, пока еще можно посоветоваться да посплетничать. И не успеваешь поймать его в хорошем виде все чаще, все чаще. Все реже и реже удается с ним перемолвиться да поделиться. Начинаешь чувствовать себя обкраденным, обездоленным, одиноким. Ему этого не почувствовать — он выпил, и ему хорошо. Ему хорошо, а мне, эгоисту, плохо. И переходишь к запугиванию: умрешь, заболеешь, в дурдом попадешь.
Ты стал скучен, неинтересен. Скучен и неинтересен.
Вот. Вот главное!
Но это нам плохо. Из эгоизма мы не хотим, чтоб он пил, и начинаем бороться с его питьем негодными средствами. Делаем вид, что мы альтруисты. Все сводим к его здоровью. Ставим болезни на первое место. Взываем к его эгоизму. Нет бы сказать: «Ты мне стал скучен, ты неинтересен, нуден, глуп. С тобой уже не о чем говорить. Ты все понимаешь теперь не так, как понимали мы когда-то вместе. Ты меня не слышишь, да и видишь ты не меня, а кого-то другого. Мне с тобой плохо».
Наверное, не в борьбе дело. Наверное, вначале пьяницу можно — если можно — своей любовью взять да жаждой его любви, а потом — ничем. Потом ждать. Ждать и плакать, пока сам пардону не попросит. А не попросит — можно ставить крест. Ведь здоровье все-таки разрушается, ведь действительно почему-то нос становится сизым, и цирроз действительно нередок, дурдом — это реально, ну и в конце концов — распад, куда деться.
Самое эгоистическое чувство — любовь, ибо любят прежде всего ради себя.
Или когда умирает близкий, любимый. Жалко его. Его? Себя. Он уже умер, не чувствует, а мы остались без него. Себя жалко.
Замереть надо, остановиться, оглядеться, подумать…
Да и где взять столько терпения в нашей круговерти?!
Разве что сесть к столу, начать писать и постараться задуматься. Уж если остановился — не бежишь никуда…
Думай.
***
— Я тебя прошу, командир, переведи на другой объект.
— Нельзя сейчас, Петр. Некого туда послать. Мы и так затянули.
— Сил моих больше нет. Вот.
— Не понимаю я тебя. Что из пустяка проблему делаешь? Да у нас каждый день друг другу морду бьют. Особенно после обеденного перерыва. — Начальник рассмеялся собственной шутке. — Народ у нас добродушный. Ну, выпьет чуть, даст по морде. Морда все вынесет. У всех морды битые. И не задумывайся ты на эту тему. Не дай тебе бог. Видишь, что получается?
— Не видишь ты. Там особые обстоятельства — не так, как всегда. Я там ничего не могу сказать. Я ж не тряпка на полу. Как же требовать тогда? Вроде как бы обесчестен.
— Ты баба, что ли? Как тебя обесчестить можно?
— Ну, понимаешь, недостойно я себя там чувствую. Даже жениться не могу.
— При чем тут? Ты хочешь жениться?
— Если захочу. И не смогу. Ну, недостойно я себя чувствую. Пойми же ты. Обстоятельства.
— Не понимаю я тебя, Петр. Что значит — недостойно себя чувствуешь? Я не понимаю, что ты хочешь сказать. Давай поговорим с парторгом. Пусть он выйдет на их партийную организацию.
— Да что мне их партийная организация…
— Ты не говори. Это ты не понимаешь. Как — что? Партийная организация в нашей жизни — все.
— Знаю я, как с ним будут они говорить. И знаю, как он их будет слушать.
— Не знаешь. Ты не член партии, потому и понять не можешь.
— И он не член.
— Ничего. Найдут и на него управу.
— Найдете! Я и говорю: в суд надо.
— Какое же мы имеем к суду отношение? Это бытовой, не производственный конфликт. Мы с судом на эту тему не можем связываться. Обожди…
Командир — так в тресте называли начальника — снял трубку и стал проворачивать диск:
— Геннадий. Я тебя прошу… Не в службу… Зайди на минутку. Дело есть одно… Обожди. Сейчас секретарь зайдет, вместе обсудим.
— Не надо обсуждать, прошу тебя. Что вы мне душу терзаете? Я прошу. Я знаю, что хочу.
— Ну, обожди. Не торопись… Вот он. Геннадий.
— Что, на троих собрались? Нельзя.
— Не до шуток, Гена. Мы, так сказать, обрубили хвосты — не пьем, делом занимаемся.
— Наконец-то за ум взялись. Делом занимаетесь.
— Все шутки шутишь. Вот пришел Петр Ильич наш…
— Знаю, знаю. История гроша ломаного не стоит. Что ты на ней, Петр, зациклился? Работай и плюй на все.
— Да у меня душа горит, Геннадий. Должен же кто-то меня опять человеком сделать.
— Перестань, Петр. Ты хороший работник. Мы тебе верим. Тебя весь трест знает.
— Вот именно. Весь трест знает.
— Ну, так плюнь. Что такое — душа горит? Горит — залей. Командир, чайку бы нам.
Начальство засмеялось, а в лице прораба лишь прибавилось мрака. Он хмуро взглянул на собеседников:
— Хороший работник? А за что он мне по морде дал? За работу и дал. Вот.
— Известно. Тебе тогда не до этого было. У тебя мать умирала. Ты и сам весь с лица спал. Ну, не уследил немного. От нас-то что хочешь?
— Позвоните в суд. Пусть примут дело и рассудят. Ведь принимают. Так? Знаю. Ведь должны быть у меня права какие-то?!
— Проснулся! Не путай ты в это дело суд. Ну скажи, чего им пустяками заниматься? Обсуждать, что ли, нашу работу будут? Смотри, сколько вокруг воровства, взяточничества, хулиганства, преступников. Они сейчас должны серьезным заниматься. От них мы ждем больших дел. А тут, по сути, и дела нет никакого. Пострадавших-то нет.
— Разводы рассматривают.
Двое опять смеются, третий хмарится еще больше.
— Ты ж не жена ему. Ну хорошо. Я позвоню им на работу, и проведем через товарищеский суд.
— Это значит — больничные будут обсуждать, как он мне дал по морде за плохой ремонт больницы? Хорошее будет дело! Это будет суд их товарищества над нами. Я ведь не тряпка на полу. Не хотите вы меня понять. Пока петух в зад не клюнул, и не поймете…
— Если морду задом считать… Смеюсь, Петь. Да у нас и похуже было…
Но Петр Ильич не стал дослушивать их увещеваний, вышел и не удержался — традиционно хлопнул дверью. Может, случайно. А может, и не удержался.
— Ты что, командир, затеял с ним этот разговор? Отшутился бы сразу. Успокоил бы шуткой. Шутка — вещь великая. На худой конец, пошли бы вместе пообедали. За едой люди добреют. Договорились бы. Руководитель производства должен быть гибким, находить компромиссы. Видишь же, просыпается человек.
— Согласен, Геннадий, но он-то начал с другого. Просит перевести на другой объект. Во-первых, некого мне туда вместо него. Во-вторых, не могу — и так затянули до смешного, до слез. В-третьих, как выглядеть мы будем: их человек дал нашему по морде, и мы тут же его убрали. Значит, ихний прав? Просыпается! А престиж треста, достоинство треста?
— Так он и говорит о своих достоинствах.
— Он — один, а тут целая организация. Общественное должно быть выше личного. Пусть еще поспит.
— Что, так и оставишь его там работать?
— Забудется постепенно.
— Нет, что-то делать надо.
— Ждать.
— Его поддерживает кто-то? Кто-то подкручивает его.
— Сам, что ли, не может до этого додуматься?
— Надо поддержать его. Я все ж позвоню к ним. Ведь на самом деле безобразие. Пусть обсудят. Кто ему, в конце концов, дал право поднять руку на достоинство рабочего класса?!
— Ты не распаляйся. Большого преступления все же ему не клей. Действительно, просто бытовое безобразие. Какое там достоинство! Ты — как он. «Достоинство»! Смешно. Оплеуха.
— Вопрос о товарищеском суде все же надо обсудить. Пусть успокоится.
— Пока перепустим. Пока на тормозах надо. Что-нибудь придумаем. Ладно, рабочий день кончился. Пошли домой.
***
Рабочий день кончился, и Петр Ильич решил пойти пообедать в кафе. Волею судеб (а судьбы часто направляются женщинами от имени бога) он оказался в том же кафе и в той же компании, что и Евгений Максимович сколько-то времени назад.
В том же кафе, но звали Тоню сегодня Антоном. Не оказалось на этот раз никакой больной с глупыми вопросами и еще более глупыми жизненными декларациями. А если б оказалась? Зачем Тоня привела сюда? А если б та сказала лишнее? Неисповедимы женские выдумки. Они спокойно сидели вдвоем. Петр Ильич хотел к обеду какого-нибудь спиртного. Но водки и пива в кафе нет. Коньяк дороговат. И Петр Ильич, как и Евгений Максимович, попросил сухого вина. Антон, как и Тоня, протестовала и настаивала, как и в тот раз, на минеральной и фруктовой воде. Оба мужчины ее орбиты не имели большой тяги к вину, но почему-то в кафе им обязательно хотелось запивать свой стандартный обед сухим вином. Может, нарпит побуждает к суперменству? К лимонадному суперменству. Нарпит ли? Антон ли с Тоней?..
— Ну что, Антон, у тебя на работе?
— Да все по-прежнему. Начальник наш очумел совсем. Смурной и странный. Часто хамить стал. Раньше не был таким. Он добрый был, а последнее время ругается. Он и на тебя ругается. Злится.
— Начальнику вашему давно пора намылить холку. Да не собственными руками, а так, чтоб знал, чтоб за людей и других считал. А то живет как хочет, и люди для него не люди. Вот.
— Ну и займись. Только, Петечка, начальник наш все понимает. К нему и обратиться можно, и объяснит все как надо. Не все такие у нас. С ним тоже можно сходить в кафе, например пообедать. Не все такие. Просто нервный стал. А на тебя правильно злится. Хотя он и не прав с тобой. Конечно, наказать надо. Нервничает он. А может, боится?
— На работе надо работать, а не нервничать. Да. Так. Экая институтка. С женой пусть нервничает, с ней пусть и руки распускает.
— Как-то на него одна мадам наскочила, чего-то расспрашивала, приставала, объясняла… Он ее раньше оперировал. Я удивлялась все, чего он терпит ее столько…
— А ты все видишь. Все ходишь за ним, как…
— Я же работаю с ним, рядом… Так вот, я спросила, почему терпит. А он: «На мне маска доброго. Так надо». Понял?
— «Маска доброго»! Вот я и говорю, нечего таскаться за ним. Так. Надо от него добиться…
— Чего добиться?
— Чтоб понимал. И маску эту добрую сорвать. Ишь жмых какой! Маску доброго нацепил! Вроде бы оперирует всех, помогает каждому. Работа у него такая. Вот. Маску добренького нацепил. Так? Все они такие. Бес меня попутал с ним связаться, сколько есть прочих, хороших ребят. Да, хоть ваш же Иван Макарыч. Простой, нормальный человек. Чего не выпила? Это же квас. От него ничего не будет. Кислота только. Выпей, выпей. У них тут даже нормального красного нет. И мясо как подошва, не запивать, так и не съешь. Судить их надо тоже.
— Всех не засудишь. Возьми квас. Или гранатовый сок.
Петя фыркнул, обозначив свое отношение к женскому предложению. Хотя и не исключено, что квас мог быть ему ближе.
— Здесь только ведь «Ессентуки» да «Буратино».
— Ну, запивай чем хочешь. И я — чем хочу.
— А если я на него в ваш товарищеский суд подам? Я ж не тряпка на полу. Пусть они у вас его потрясут, дадут своему начальнику по мозгам за рабочий класс. Своему начальнику вклеить — всегда приятно.
Антон засмеялась:
— Много ты видал, как начальников на собрании ругают? Да он и не начальник. Это я так называю. Его у нас любят. Он хороший, он помогает. Мы его любим.
— И ты, что ли?
— Ну и что? Он всем всегда поможет. Последнее время что-то хамить начал. Суд. Ему сейчас повезет. Его ж все жалеют. Как пьяных жалеют: он кого-то стукнул, его ждут неприятности. Так и его. Много ли надо? Все защищать начнут.
— А как защищать можно? Ударил по морде человека при исполнении служебных обязанностей. Человек ему не ответил. Я ему ничего не сделал. А у меня мать умерла — не соперировал.
— Соперировал.
— Ну, понимаешь, что имею в виду.
— Ну, осудят его. Но все равно, мол, страдает из-за ремонта, и пойдут поливать ваш ремонт. Не будут же говорить, что не виноват. На тебя посыплется все. А вообще подай. Вот потеха будет! Может, образумится немного? Может, на других оглянется? И мы ему понадобимся?
— Назло ему хочу сделать. Наказать. И самому освободиться. Как ярмо с себя сброшу. Он же не сделал моей матери как надо.
— Ты что, Петь? У нее же неоперабельно. Что он мог? Что ты говоришь? Даже если мог — риск-то какой. И ты у нас работаешь. Нет — неоперабельно было.
— Другим-то делал. Прямо почти на следующий день. Сама говорила.
— Там мог, а тут не смог. Это дело такое. Нельзя было. И он говорил, и те, кто с ним оперировал. Он же не убийца. Вот только нервным стал каким-то. Может, из-за тебя? Может, если б с матерью твоей удалось, и нервным бы не был таким.
— Бутылочку, Антон, красного возьмем? Вон, на полочке стоит. К мороженому.
— Нет, Петь, не надо. Она не красная. Цвет только такой. Это же кислое.
— Мороженое запить. Душа горит, Антон.
— Вот и хватит мороженого от пожара.
Были у них еще гастрономические дискуссии, но обед завершился, и они, расслабленные и подобревшие, ушли из кафе.
Им бы пообедать вместе, Петру Ильичу да Евгению Максимовичу. Расслабились бы, потолковали, вместе б обдумали, как им достоинство свое соблюсти и как за ним дальше ухаживать. Нашли бы что-то общее, объединились бы… Может, вино б их объединило?
Даже если они и выпьют… У него душа горит. Он не знает, как быть, как жить. Он не знает, сохранил ли он достоинство свое, было ли оно у него, будет ли? И думал ли он раньше об этом, да и сейчас не подсказал ли ему кто? Кто первый мысль о достоинстве, так сказать, овеществил в слове? Что послужило толчком?.. Неужели пощечина?!
Когда мать жила, у него был дом — теперь только крыша и стены. Рядом женщина, но он не знает, как с ней поступить.
Были только рефлексы, а сейчас включился разум. Выпить надо, чтоб не думать и не решать никаких проблем. Выпить надо, чтобы решиться на что-то. Выпить можно одному — залить горящую душу. Можно вдвоем, втроем, в большей компании. Выпить просто так или для чего-то.
Может, он выпьет с Антоном сейчас.
Может, с Евгением Максимовичем когда-нибудь. Обретут свое достоинство или поймут, что оно и не нужно им.
Пьянство порой объединяет, стирает грани, смывает границы, разрушает ограничения. Пьют, забывая, не замечая, отрицая социальную разницу и национальную рознь, религиозную несовместимость и интеллектуальную разобщенность, образовательный уровень и алкоголическое падение. Пьянство объединяет, роднит, пьяная спайка — спаивает. Вначале… Но потом… уже напившись… когда начнутся обобщения: «все вы…», «все они…», когда алкоголь расставит их в разные «они» и «вы», — не исключена война: кулаки, поножовщина, простое грубое словесное толковище.
Пьянство если и объединяет, то для того, чтобы в конце концов столкнуть.
Пьянство не поможет ни найти потерянное достоинство, ни падающего поддержать. Не разрешит ни один конфликт да и чести не украсит. Бог с ним, пусть выпивают Петр Ильич с Евгением Максимовичем, если сложатся так обстоятельства, если сведет их судьба вместе.
Но не думаю, что Петр Ильич и Евгений Максимович смогут разрешить и исчерпать свой конфликт. Им бы хорошо, скажем, чтобы стена повалилась, которую делал один, а другой бы вынужден поддерживать. Или кто-нибудь разбился у них на глазах и были бы вынуждены вдвоем, на равных, выручать… Вот, наверное!.. Им бы вместе спасать кого-то!
Может, замирятся, объединятся, сговорятся, но… они в этом мире не одни.
Столько всех — знающих, понимающих, помогающих, добра желающих, утешающих…
***
Вот ведь какая у меня примерная семья. Придешь домой — всегда все дома. Хочу, например, с Викой поговорить — только на общие темы. Казалось бы, в чем дело: ушел Виктор в другую комнату — шепчись на здоровье. А вот не получается пошептаться. Не могу на такие темы шептаться. Да и зачем? Советоваться не о чем и не с кем. Обижаешь хозяйку, хозяин. Нет! Просто — чего советоваться? Нечего советоваться. И ответа нет. Нехорошо — это ясно. Кто виноват — неизвестно. Что делать — непонятно.
Последнее время мы с Викой никуда не ходим: ни в театр, ни в кино, ни в гости. Этот кошкин дом давит на меня. Нет простора мыслям, глазам, над головой всего полметра. Да кто ж виноват, что во мне почти два! Когда в душе мрак — все плохо.
Вот и получается, что после общей застольной беседы немного почитаешь да телевизор на кухне посмотришь — и все…
Просто маета. Сам себя настроил. Ну и настроил. Что ж, после работы не могу немного пострадать, порефлексировать? В страданиях мысли появляются.
Нет. Банальное заблуждение. Счастье лучше приспособлено к мышлению. Все. Думай.
Поели и разошлись по углам. Ну и хорошо — разошлись же. Не толчемся на одном пятачке. Виктор к себе в комнату — уроки делать. Вика на кухне тарахтит сырьем да утварью. Я на третьем пятачке.
Сижу в кресле, читаю «Вестник хирургии». Как в лучших домах. Вот только липовые страдания мои отвлекают от нормальных мыслей.
Хорошо, что обедаем все вместе. Семья начинается и укрепляется общим столом. Одновременным. Как Форсайты, выходим из разных комнат на кухню. Хорошо бы из разных дверей сходиться в одном месте. И, словно Форсайты, к обеду переодеваемся. Вылезаем из рабочей одежды выходной — в ней мы на людях — и вползаем в домашнее затрапезье. Виктор снимает школьную форму. Вика стряхивает свои больнично-поликлинические заботы вместе с дневным платьем. А я, если Вика зазевается, норовлю остаться в том же, что было на мне с утра. Не люблю переодеваться, надоедает. На операцию переодевайся, дома переодевайся, а если куда идти — пусть и редко — опять переодевайся. Форсайты легко переоблачались. Новое действие — новое платье. К обеду белые манжеты. Нет, не для меня придумано переодевание. Страсть как не люблю менять свою шкуру каждодневную. И на работе, и дома, и в гостях готов быть в одном и том же виде. Вика, если увидит, обязательно пристыдит, мол, плохой пример сыну подаю. А на самом деле, что тут плохого? Ну, так не будет Витька переодеваться. Сколько ему эту форму носить? Все равно быстрее вырастет, чем сносит. Раньше другое дело — одежда на нем горела, будто порохом натертая.
Когда на кухне сидим, передвигаться может только Вика. Но во время еды она и есть единственная работающая единица. После и мы можем включиться, помогать ей, но только каждый у своего рабочего места.
Сегодня я рассказываю, как поругался со своими докторами.
— Не ругался, конечно. Скажем, дискутировал. Все они дружно ругают одного дежуранта…
— Кого? Я же всех знаю.
— Артема.
— Артема Борисовича? А что от него хотят? Вполне обходительный малый, услужливый, вежливый, обязательный и доктор неплохой.
— Черт их знает. Может, потому что у него, в отличие от всех нас, отчество не на «M», a на «Б». Не такой. А тебе скажут: обязательный и услужливый, поскольку ты жена начальника.
— Что ж он сделал?
— Ругают его, может, и справедливо; мне тоже многое в нем неприятно. Но отвратительно, как они всем стадом начинают его гнать. Фигурально, конечно, но гон имеет место. И за то, и за это — со всех сторон его щелкают. А он оправдывается, загнанный, отщелкивается, ощеривается, скалится и огрызается… Хуже — оправдываясь, начинает и привирать. Вижу: перегнули палку. Портят парня. Чуть прикрыл от толпы, и тут же пошли шипящие вопли исподтишка: «Ваш любимец, ваш подзащитный», — и очередное его прегрешенье выволакивается мне на подносе.