— Что за бабка, Тоня! Это больная, и у нее есть фамилия.
— Да я еще историю болезни не видала. А зовут ее Серафима Георгиевна. Дайте ей дожить спокойно. В чем душа-то! Еще кончится бедой, как с матерью прораба. Опять в суд…
— Какой суд?
— Считает он, что матери можно было бы удалить рак.
— Откуда ты знаешь?
— Так думаю. От чего ж он тогда так злится? Из-за пощечины, что ли?
— А что ж! Это разве не причина? Вполне уважительная. Ну ладно. Все. Серафима Георгиевна на операцию согласна, значит, терпеть ей невмоготу.
— Ей жизнь уже терпеть невмоготу, — Макарыч из-за спины тянет свою обычную песню.
Ну, все запели.
— Намучаем. У нее и сердце больное, Евгений Максимович… — Тоня уже осторожнее, как бы напоминающе, даже просительно.
С ума они все посходили. Мы же не имеем права не оперировать. Ведь если бы им принимать решение, как и я, действовали бы. Но за моей спиной можно и скепсис себе позволить. Делать-то все равно надо.
— Конечно. Все это у нее от больного сердца. Из сердца, из-за аритмии, и полетел кусок тромба в сосуды кишки. Конечно, от сердца. Инфаркт кишки. Да подавай ты, говорю тебе!
Тоня схватилась за каталку:
— Извините, Евгений Максимович. Сердце-то не исправите.
— Сейчас она от гангрены кишки умереть может. А с сердцем таким… Рассуждаешь много. Делай, что говорят. Живем мы этим, а они живут нами. Подавай быстрей. Ко мне пришли. Пойду посмотрю. Успею.
— И куда все больные молодые подевались? Одни старики.
Тоня, хихикая, пошла, толкая перед собой каталку, в палату, а я к себе в кабинет.
Пришла доктор из поликлиники. Расспросила про своего больного, которого присылала вчера ко мне на консультацию. Я расписал лечение на весь курс, а рецепты выписывала она в поликлинике. У нас теперь нет рецептурных бланков, поскольку в больницах лечить надо бесплатно и рецептов нам писать не положено. Доктор по справочнику выписала стоимость всех лекарств на весь курс — получилось около трехсот рублей. А я даже не знаю, сколько лекарства стоят. Это мне минус. Надо выписать что-нибудь другое. Откуда столько денег напастись, если моя зарплата сто пятьдесят? А это пенсионер. Не ожидал. Триста рублей!
— Давайте выпишем что-нибудь другое. Там я написал курс лечения на месяц?
— На месяц.
— Что ж там есть?
— Смотрите сами. Двадцать пять флаконов для капельницы. Дома родственница будет делать. В капельницу по пять ампул, да по две этого, — и она выкладывает мне все новые и новые рекомендованные мною рецепты, — да по одной этого. Так?
— Да.
— И еще внутримышечно это и таблетки продектина.
— Продектин же не на месяц.
— Больше. Триста пятьдесят таблеток.
— Черт возьми! А мы совсем об этом не думаем. Это неправильно, наверное. Что же делать будем?
— Ничего, Евгений Максимович. Я просто для сведения вам. Дед доволен. Вот это, говорит, лечение настоящее. А то порошочки выпишут — и вся недолга. А мне лечиться надо.
— Где он денег столько возьмет? Пенсионер. Он без льгот?
— Дед состоятельный. Всю жизнь копил. Мне дочь рассказывала — он тень продавал.
— Это еще что такое?
— На дачных участках все деревья вырубили для построек. А он у себя оставил два раскидистых дерева. Вот в жару, пока строили, он изнемогавшим продавал место под деревом.
— Абракадабра какая-то. Шутите!
— Какая шутка! Лечиться теперь может. Если до тени додумался, наверное, и еще что-нибудь бывало.
Новая поросль. И цену лекарств высчитала, и возможности расспросила, и даже источники благосостояния узнала. Мне никогда в голову не приходило узнавать, как больной лечиться будет. Безответственность. Безответственность и беззаботность. Мне наука.
Живот бабке открыли, и, конечно, тромбоз — кишки черные, гангрена. В принципе случай неоперабельный. Макарыч тотчас и спикировал:
— Ну! Потешился! Зашивать давай. Зашивай.
Мы с ним всю жизнь вместе работаем — он и позволяет себе больше, чем другие. И я себе с ним позволяю больше:
— Свое мнение при себе оставь. Спросят — ответишь. Посмотреть надо.
— Что тут смотреть? Гангрена! Бабке восемьдесят пять. Ну, отрежешь ей больше половины кишок. Все равно не жилец. Ей уже не восстановиться. Мучить только.
— Не ты ей жизнь дал, не тебе решать. Если уж ты такой решительный, создавай команду, которая будет решать, кому жить, кого лечить, а кого, кто безнадежен, кончать. Я на себя такое взять не могу. Есть гуманисты, которые так и предлагают. Только к медицине эти рассуждения отношения не имеют. Лучше на пенсию уходи. Советчик хренов.
— Пожалел бы бабку.
— Во-во. Я и говорю.
— Да я, правда… Бабку жалко.
— Себя тебе жалко. Все равно скоро на пенсию. Жалеешь себя — уходи.
Макарыч замолчал.
Нехорошо. Он у нас самый старый, а я его и стукнул по больному месту. Отсюда и до пощечины один шаг. Хорош! Ну и пусть, ну и правильно. Помогать надо, а не глупости болтать, мне мешать. Вот и молчи. Так-то лучше. На вот, смотри! Только два с половиной метра поражено.
— Только!..
— Только, конечно. Можно отрезать, и жить будет, если вытянет.
— Если вытянет!..
— Помолчи.
Убирать надо много, почти всю тонкую кишку. Не вытянет бабка. Я даже не знаю, что она, кто она, Серафима Георгиевна.
— Ты хоть с родственниками говорил? — опять я начал пиявить Макарыча.
— Дежурные разговаривали, когда привезли ее. Сказали: делайте что надо. Если оперировать — как решит сам. И ушли.
— Видишь? А она согласна. Кто родственники?
— Откуда я знаю?
— Больная твоя. Кому еще знать?
— Да они ушли тут же. Сдали и ушли. Я и говорю: никому она не нужна. А ты затеваешь бог знает что.
— Тебя не спрашивают.
— Спрашиваешь.
— Помолчи.
Все он верно говорит. А я — как хам. Не как — а хам. Ладно. Потом разберемся. Просто сам не знаю, как быть. В душе у меня хамство. Хамство растет во мне, как атомный гриб. Позволяет — и я хамлю. Я ж говорю, что теперь опасен миру. Попробую открыть артерию. Если удастся тромб убрать, можно будет и меньше удалить кишок. Если всю тонкую придется — не вытянет бабка. Ох, бабка, бабуля. Лечить-то надо. Иначе зачем я?!
— Вон, смотри. Не пульсирует артерия. — Зачем говорю, будто Макарыч сам не понимает, что артерия и не может пульсировать?
— Конечно, не пульсирует, раз тромбоз. Учитель!
— Да. Раз я твой начальник — значит, и учитель. И учись. Ну, все ты понимаешь и знаешь. Знания нужны, чтобы думать, а не ворчать.
— И не ворчи. Делай. Я же не мешаю.
— Помогать надо. Не мешать — мало. — Так слово за словом, шаг за шагом, и к сосудам подобрались. — Держи нитку. Осторожненько натягивай. Дайте мне зажимчик сосудистый… Маленький… «Бульдожку»… Угу… Ну вот… Скальпель сосудистый… Вот тромб!
Тромб удалили, с периферии и от центра получили вполне приличный кровоток. Артерию зашили, подождали — почти половина пораженной кишки отошла. Наполовину нормальный цвет приобрела. Пульсация есть. А уж где гангрена — придется убирать.
Закончили и с полчаса ждем. Наблюдаем. Посмотрим, как будут оставшиеся кишки выглядеть. Что значит — ждем? Не сидим же сложа руки. Что-то подправляем, что-то вытираем, ну и болтаем параллельно. Что-то по делу, что-то просто так. Достаю потихоньку Макарыча. Самому неприятно. С другой стороны, чего же он?
— Ну! Что я тебе говорил! Мы должны заниматься лечением. О гуманизме другие организации должны заботиться. Вот так-то.
— Да погоди хвалиться. Хвастун. Позер. Посмотрим еще, что дальше будет.
— Что дальше? Видишь.
— Еще не вечер. Еще есть и завтра, и полно дней впереди. Будут ли у нее эти дни? Вот в чем вопрос.
— Чучело! Мы живем минутой. У нас работа такая. Не Госплан. Что будет? Сейчас все хорошо, а завтра — будет завтра. Завтра, может, такого же молодого привезут, а у нас сегодняшний опыт. Сегодня, сейчас наша взяла. И слава богу. «Что будет, что будет»! Просто ты лодырь, бездельник, Макарыч. Зашивай сам за это. А я начальник — я пойду. А завтра видно будет завтра.
— Ну!.. Ну!.. Хитер. Позер…
Тонечка уже здесь. Пришла посмотреть. И что она глаза мозолит все время? Допрыгается.
Размываюсь. Тоня развязывает сзади мне халат, фартук и чего-то трещит, говорит, что бабка еще хоть куда… и еще что-то… Что-то про спасение других бабок.
— Скажи, Тонечка, ты все эти годы в общежитии живешь?
Тонечка кидает в бак для грязного белья мой халат, фартук и так же безостановочно продолжает протрескивать свою нехитрую и неновую информацию.
А ведь худо. Сколько лет мы работаем вместе — больше десяти, все девочки мои — уже давно бывшие девочки — живут в общежитии, а я там ни разу не был и даже не знаю, как им живется. Даже и не расспрашивал их.
Оказывается, просто отдали им, вернее нам, больнице, целый подъезд, и живут они там по квартирам. Обычные квартиры. Сначала по инфантильности, вернее глупости, я решил, что каждой дают квартиру — может, все квартиры однокомнатные. Так нет, конечно. Квартиры всякие — дом как дом. Позволяя себе не задумываться, решил, что каждая девочка живет в отдельной комнате. Но и это предположение на уровне снов Веры Павловны оказалось. Их по три, по четыре в комнате. Иные родители уже, но продолжают жить в комнате с девочками. Как могли детей приобрести? А я еще сетую на плохой сон Виктора. Надо Вике рассказать. Нам с Викой там надо квартиру на день. Смех один.
— А где ж ты время свободное проводишь?
— В кино, Евгений Максимович. В гости иногда хожу. Да работаю много, Евгений Максимович, — на ставку ведь не проживешь. Все больше работа да сон. Семьи нет — сплю.
— А на танцы ходишь?
— Конечно. Иногда. Дискотека есть тут. Да я уже старая.
— «Старая»!
Я оглядел ее. Тоненькая, поясок от халата перехватывает талию, подчеркивая функциональную разницу верхней и нижней половины. Умело она затягивает эту веревочку. Прямые темно-русые волосы торчат из-под шапочки спереди коротенькой челочкой до середины лба и по щекам, сужая ее лицо, делая его продолговатым, удлиненным. Очки красивые. Интересно, для красоты носит или действительно нужны? Я пока еще ни разу в жизни очками не пользовался. Скоро, наверно, уже понадобится. Сам не ношу и всех подозреваю, будто носят для украшательства. Руки мою перед зеркалом и разглядываю Тоню, стоящую позади. А теперь себя. Седоват, лысоват. В кино лысые всегда хуже седых. Седые, наверное, считаются благороднее. А мне все отпущено. Полноват стал, но еще не согнулся. Оперирую в прямой стойке. А многие согнувшись. Правда, чтоб разглядеть свое лицо в зеркало, пришлось слегка пригнуться. Зеленые операционные штаны коротковаты. Чистое пугало в своей спецовке. Не могут сделать нам красивые операционные мундиры. Одевать нас надо как суперменов. Но они, командиры наши, может, и вправду считают нас суперменами, а потому на нас любая смешная тряпка вроде бы должна выглядеть как великолепнейшие доспехи. Но когда мы оглядываем друг друга, понимаем, чего стоим на самом деле. Цена нам в базарный день — пятак за пучок.
— А вот когда вы мать Петра Ильича оперировали…
— Пойдем со мной в ресторан, потанцуем там.
Чего несу?! Танцевать не умею, а нынешние танцы мне и вовсе не по зубам. Танцы отражают свое время, нынешнее время, их время. Молодые начинают жить в обществе с танцев и входят в ритмы своего времени, в пластику своего времени — входят в жизнь своего времени. Все ускоряется сейчас. И операции, и выздоровления, и передвижения, мысли ускоряются, убивание в войнах… И танцы меняются чаще. В нашей молодости пытались задержать ускорение — надвигался рок-н-ролл, а нас замедляли под краковяк да полонез. Теперь опять ускоряем все. И правильно. Сейчас удлиняется учение да жизнь, говорят. Но это мы еще посмотрим. Мы-то уже не посмотрим — надо, чтоб нынешняя молодежь дожила до своего предельного возраста, — вот тогда они и посмотрят. Учение удлиняется, все ускоряется, быстро сменяется… Значит, активный период жизни неминуемо будет уменьшаться? Как же тогда жизнь будет удлиняться? Не вытанцовывается…
— Потанцуем! — совсем с ума сошел.
— …танцы. Я и не смогу с вами. Вы такой высокий, Евгений Максимович. Я вам по пояс. Смех один. Давайте в другой…
Да и денег у меня с собой нет. Ерунда. Одолжил бы у кого-нибудь. Надо же! Придумал.
— …после работы мне там обязательно надо быть.
И слава богу! Заботу себе придумал. Жил нормально. Дом, работа. Все веселье в операционной. А она опять про мать прораба. Уж не вспоминала бы. Будто нарочно игру себе придумала. Что она меня подначивает? А он с каждым днем все больше и больше мрачнеет. Мимо меня тучей проходит. Вечно молчит. Как-то ему помочь надо.
Унизил, как раб раба. И мы должны жить под гнетом этого унижения. Я-то унижен сам собой.
Вот она — и безответственность и беззаботность.
— Тонечка!..
Уже куда-то ушла.
***
И чего я сюда приперся? Может, право, набить бы морду — да и квиты? А как я могу? Мать все же он… Он же… К кому тут?.. Так, знаете, каждый будет. Я что ж ему, не человек?
— Скажите, с кем тут мне?.. С судьей поговорить надо.
— По какому вопросу?
— Поговорить надо. Вот, решить один вопрос…
— Какой вопрос? О чем?
— Заявление хочу подать в суд.
— Так что у вас, товарищ? Слово из вас тянуть клещами приходится. Развод? Ограбили? Уволили вас?.. Побили, может?
— Ну. Вот.
— Что — ну вот?!
— Побили, скорее.
— По какому адресу?
— Работаю?
— Судьи у нас по участкам. Вы выбираете народных судей по округам? Пойдите к адвокату, посоветуйтесь.
— Зачем мне адвокат? Дело ясное. Мне судья нужен.
— Ну хорошо. По какому адресу вас побили?
Столько вопросов! Еще до суда — побить бы морду, и все.
Еще семьсот вопросов задали, прежде чем я к судье попал. Все нервы измотали.
Сидит дамочка, суровая, смотрит строго, в очки глядит.
Кабинет маленький, как чулан. Окошко тоже крошечное. Дом старый. Ремонта требует. Или лучше вообще снести. Суды почему-то чаще всего в старых домах. В комнатах еще кто-то есть.
— Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.
Неудобно как-то при других говорить. Ведь не скажешь, что секрет. Не секрет. Суд-то открытый. Конечно, чтоб другим неповадно было. Пусть все знают.
— Слушаю вас. Что у вас? Не стесняйтесь.
Как обращаться к ней? Имя не сказали. Когда-то читал, не помню где… К судьям обращались… В книге какой-то… «Ваша милость…» Мне не милость нужна. Какая милость?! Пусть он милости просит.
— Значит, так… Простите, замешкался… Первый раз в суде.
— Не стесняйтесь. Вас не вызывали? Вы не по повестке?
— Нет. Я сам. Хочу пожаловаться на человека.
— На человека? Не на учреждение?
— На человека. Он ударил меня.
— Нанесены побои вам. Увечье?
— Нет. Какое увечье! По морде дал.
— С последствиями? Вы зафиксировали у врача?
— Чего? Ничего не было. Если б было, я и сам мог бы. К врачу не ходил.
— Рассказывайте живее, гражданин. Мы с вами никак до сути не доберемся. Увечья вам не нанесли, побоев не было. Был один удар. Так? Что, это был спор или пьяный сосед? На улице? Дома?
— На работе мы…
— Начальник?
— Почему начальник?
— На работе чаще всего может ударить начальник, а не подчиненный. По крайней мере, не начальник будет в суд бежать, а подчиненный. Приблизительная, типовая ситуация. Если подчиненный ударит начальника, последний может найти иной способ борьбы и вряд ли пойдет в суд.
Лекцию читает. Грымза.
— Он мне никто. Он заведующий хирургическим отделением больницы. А я прораб ремтреста. Делаем у них ремонт. Вот он посчитал, что мы там неправильно сделали. Ну, и на оперативке, значит, слово за слово, значит, и… так сказать, по лицу мне. Так. Ну, плохо сделали. Ну ладно. Что ж, каждый рожу бить будет?! А если я отвечу? Что за работа тогда! Наработаем… Так у нас нельзя. Я ж не тряпка на полу. Как вы считаете?
— Конечно, нельзя. Спору нет.
— Вот вы улыбаетесь…
— Я?! Ничего подобного. Я с вами совершенно согласна и ничего смешного пока не вижу. Есть вещи, над которыми не смеются.
— Вот! Вот. Не смешно. Я им и говорю…
— Кому?
— На работе некоторые говорят: дал бы ему, и смеются. Ничего смешного. Многие смеются. Дал бы. Смеются — как же работать? Что мы, драку затевать будем? Я вам скажу, товарищ судья… Простите, как мне можно называть вас?
— Так и называть. Я на работе, и мы пока не в судебном заседании. Если трудно — Татьяна Васильевна.
— Я тоже был на работе… Я к нему: «Евгений Максимович!» — а он по лицу.
— Успокойтесь и расскажите, как это происходило.
— Я говорю: на оперативке. Наше начальство, их главный врач. Свидетелей много. Ну, не так что-то сделали. Да у меня людей не хватает, материал не всегда хороший, а то его и вовсе нет. Главный инженер был. Может подтвердить. Ему-то он не сказал ничего, а сразу мне…
— А вы не ответили?
— Он тут же и сбежал.
— Удрал?
— Куда ж он из отделения удерет? Все равно б догнал, да неудобно. Он мою мать там оперировал.
— Мать? Вашу? Он? Когда? В это время?
— Чуть раньше. Умерла она уже.
— После операции?
— Месяца через два. Рак у нее.
— Понятно.
Что ей понятно? Жилы тянет. Мне ничего не понятно. Вот пусть судят его.
— И что вы хотите, Петр Ильич?
— Осудили чтоб. Прилюдно. Он человека на посту оскорбил.
— Я бы сказала, что и унизил.
— Вот-вот. Я ж не тряпка на полу. Как мне работу потом требовать?
— А вы ремонт делаете?
— Ну. Я прораб ремонтных работ.
— Давно ремонт идет?
— Пожалуй, уже два года. Так. Свыклись.
— Свыкнешься. Долговато.
— Не от меня зависит.
— Петр Ильич, дело ваше не для суда. У нас есть общественные организации, есть товарищеский суд, партийные, профсоюзные организации. В нашем обществе много рычагов, которые могут воздействовать на зарвавшегося человека, не вписывающегося в наши моральные схемы. Более того, он нарушил трудовую дисциплину. Но он вам не нанес увечья, нет зафиксированных побоев. По-видимому, это была чисто символическая пощечина, подлежащая несколько иным формам осуждения.
— Так что, если что не так, то на работе и бить можно? Так? Лишь бы следов не было? У меня мать умерла после его операции. Ведь мог бы убрать — не убрал. Что ж мне его теперь — убить?
— Скорее всего, рак был запущенный, раз она умерла уже через два месяца. Нам с вами судить об этом трудно. Вы можете подать заявление в медицинские инстанции. Они разберутся, правильно ли сделана операция. Ваше право затребовать экспертизу через прокуратуру. Разберутся, кто в этом компетентен.
— «Разберутся»! Мать умерла. Меня ударил. Что за человек!
— Это верно. Бить нельзя. Надо в товарищеский суд. И за нарушение дисциплины могут выговор дать. И по партийной линии, и премии лишить.
— Я их больницы знаю. Не первую ремонтирую. Премий у них нет. Беспартийный — я сразу узнал. Партийный был бы — не ударил, побоялся бы. А тут никакой узды.
— Товарищеский суд. Пойдите в консультацию. Поговорите с адвокатом, посоветуйтесь. Он вам предложит действия правильные и эффективные, в соответствии с законом и сложившимися традициями. Мы с вами тут не разберемся сейчас. Если только как бытовой конфликт взять? Тогда обе стороны виноваты…
— Как это — обе стороны? Я не…
— Или как домашнюю ссору, например… В спокойной обстановке, а не в суде, посоветуйтесь в консультации с адвокатом.
— С защитником? Меня-то не надо защищать. Пусть он советуется с защитой.
— Петр Ильич, адвокат не только защитник. Адвокат является консультантом населения, советчиком по правам человека в нашем обществе.
— Я не про права. Права мне ясны. Бить на работе нельзя…
— Не только на работе. У вас какое образование? Что вы окончили?
— Строительный.
— Ну, вот видите. Вы с этим не знакомы. И в школе не проходят. А там вы спокойно поговорите с профессионалом. Он вам все объяснит, расскажет. А мы свои меры примем.
— Какие меры? Осудите?
— Суд такие заявления, как правило, не принимает. Мы сообщим…
— Что ж, рабочему человеку и податься некуда, если что не так?! Не то время…
— Почему же? Суд на страже интересов советского гражданина. Но не все людские грехи суду подвластны. Я вам говорю — обратитесь в консультацию. Может, он вам предложит что-то, всех нас устраивающее.
И я ушел. Чего она там говорит! Пойду к председателю ихнему. Суд не примет. Как это он может не принять?! Чего я ее буду слушать? Он вон ударил по морде и пошел.
И я пошел. Чего слушать?
Значит, я не человек — меня можно бить, топтать, а я должен отбиваться. Иначе все дело шито-крыто, как у них, хирургов.
К адвокату! Я знаю, где правду искать. Я напишу куда надо.
К адвокату! Советчик населения!
Конечно, пощечина требует дуэли. Как бы хорошо — стандартная, типовая ситуация, как сказала судья Татьяна Васильевна. Пощечина, перчатка, секунданты, барьер, шпаги, пистолеты, Д'Артаньян, Онегин, Грушницкий. Ох… Д'Артаньян, наверное, целую роту наубивал. Онегин, Грушницкий — убивший и убитый. А если вспомнить Пушкина и Лермонтова…
Честь человеческая поругана, унижена. Человек хочет ответа, сатисфакции… Красивое слово, как в медицине — трансплантация, болезнь Пелегринни-Штидта… Но как же быть в действительности? Если суд будет разбирать повседневные пощечины…
Пощечину под суд! Может, их меньше будет?
Маловероятно.
Суды ежедневно рассматривают драки, хулиганства, воровство — что ж, их меньше становится?
Может, повседневных пощечин окажется меньше, если каждый будет бдительно следить, холить, лелеять свою честь, свое достоинство. Бдительно охранять…
Как честь защитить без мордобития? Собственным достоинством?
Суд не лучше. У суда что ни решение, то срок, если человека бьют.
Так что ж? Но как? Бди свое достоинство, свою честь — может, это выход?
***
Может, судьба? Я иду из больницы, и Тоня тащится домой. Догнать, что ли? Иль не искушать себя?
Мы податливые.
Вика еще на работе. Виктору сон наладить надо. Хорошо бы квартиру поменять. Да кто будет с нами меняться? Кому нужна такая? Кошкин дом. Может, кому и нужна. Может, кому и понравится?..
— Домой, Тонечка?
— Домой, Евгений Максимович. И еще зайти кой-куда надо.
— Кой-куда?
— Ага. А знаете, Петр Ильич в суд подает.
— Что я могу поделать? Он прав.
— Нет, не прав. А вы бы извинились, Евгений Максимович.
— Я уже извинился. Он и разговаривать не хочет. И прав. Готов предложить любую форму извинения. Хоть дуэль.
— Дуэль! Хи-хи! На шпагах?
— Да хоть на шпагах. На наркозных аппаратах, кистях малярных, мастерках.
— Вы смеетесь, а он ведь уже в суд ходил. Он знаете как зол!
— Тонечка, родненькая! Что я могу? Буду нести ответственность. Хоть бы он мне морду набил. Стоял бы столбом, руки по швам и только б считал, сколько раз.
— Вы все смеетесь…
— Да не смеюсь, плачу, правда! Это манера такая, ты сама знаешь.
— Знаю. Смеетесь.
— Ну вот! И что суд?
— Не знаю. Знаю, что ходил.
— Нехорошо. Незадача какая. И мать у него умерла.
— Ему кто-то сказал, что можно было бы рискнуть и попытаться убрать рак. Можно было убрать, а? Он злится — поверил, что можно.
— А то мы не рискуем? Сама знаешь. Сказала бы ему.
— Да у него знаете сколько советчиков?
— Это точно. Было бы кому советы давать, а советчики напрыгают.
— Кто говорит: морду набей…
— Вот хорошо бы. Точно говорю. И не сопротивлялся бы.
— Все сопротивляются.
— Да. Верно говоришь. Думаешь — одно, а как на тебя замахнутся, глядишь, твоя рука уже от головы не зависит. Автоматы мы, Тонечка. Запрограммированные. Все наши благие мысли срываются от чьего-то спускового крючка. Но я бы взял себя в руки, весь бы сжался — и вытерпел. Стоял бы не шелохнувшись. И не поддался бы ничьему спусковому крючку.
— Какому крючку?
— Ну кнопки где-то внутри, на пульте.
— Кнопки? Вы вон размахнулись, когда вас никто не собирался бить.
— Не вспоминай. Чертовщина какая-то.
— Может, правда чертовщина? Говорят же: бес попутал.
— Хорошо бы побольше на чертей свалить. «Фауст» читала?
— Знаю.
— Мне бы такого Мефистофеля. Он бы чего-нибудь придумал. А то великое дело — Гретхен соблазнить.
— Что?
— Я говорю: великое дело — девочку соблазнить. Тебя, например.
Не знает, что ответить. Хихикает опять. Конечно, можно уговорить. И что она меня все время подначивает? Прямо бесенок какой-то. Интересно, что она той стороне говорит.
— В нашей юности была песня: «И зачем такая страсть, для чего красотку красть, если можно ее так уговорить…» Это из той же оперы. Не из «Фауста», конечно. Из той же жизни без дуэлей. Дуэлей нет, и красть девиц не надо.
Пойти, что ли, с ней в кафе? Посидим пообедаем. Милая девушка из общежития. Тоже ходит неприкаянная. Тоже?
А кто еще? Их так много. Приехала в наш город. Наверное, с наполеоновскими планами, но Растиньяк из нее не получается. И город не завоевала, и замуж не вышла. Растиньяк! Пол не тот, еда не та, дуэлей нет… Насчет пола я загнул — у них возможностей порой побольше, чем у нас. И программа порой ясная.
— Тонечка, кто такой Растиньяк, знаешь?
— Что-то слыхала, Евгений Максимович. Но не припоминаю.
— Бальзака не проходили? Читала?
— Конечно. Недавно по телевизору передавали. Забыла название.
— «Шагреневая кожа».
— Ну, ну. Точно.
— Надо тебе дать почитать. Увлекательно. Может, зайдем в кафе, пообедаем?
— Я ела уже, Евгений Максимович.
— А я нет. Из солидарности и милосердия. Я поем, а ты посидишь рядышком. Глядишь, тоже клюнешь чего-нибудь. Не спешишь?
— Не спешу. Только неудобно как-то. Больница рядом. Увидят — разговоры пойдут.
— Больница? Ну пойдем дальше. Проедем пару остановок на автобусе. Поехали?
Ничего не отвечает, но продолжает идти рядом. Надо только домой позвонить, а то я сказал Виктору, что уже иду. Надо предупредить.
— Подойдем к телефону. Я позвоню. Подождешь?
Кивнула головой. Хочется ей пойти. Не боится: вдруг я ей тоже по морде дам? Кто бы мог про меня подумать такое?! А теперь все и всякий может, и не только подумать, но и сказать. И поверят. Так разоблачиться, раздеться на глазах у всех! Вот это и есть моя истинная сущность.
Хорошая профессия у меня, удобная — все скрашивает. Никто не думает, что уже из дома я иду заведенный. Вернее, нерасслабленный, не раскрутивший пружину. Все говорят уважительно: «У них работа такая. Вся на нервах — ведь жизнь человеческая… Нужна разрядка». И прочие глупости. А работа как работа — только никому говорить этого не надо. Пусть думают.
Мы остановились около будки. Собственно, будок теперь почти не осталось — полузакрытые козырьки, и только. Все слышно. И правильно — нечего скрывать от коллектива. На улице, в обществе будь открытым, все всё должны знать.
В своем доме секретничай. Под козырьком уже кто-то разговаривал, и мы остановились чуть поодаль — неудобно все же слушать чужой разговор. Даже и вспомнить не могу, о чем говорили. Порой выплескиваешь в пустом разговоре бездумные слова, отчета себе не отдаешь, а они потом в дела превращаются, в действия. Мы разговариваем, разговариваем, и тот, под колпаком, все говорит и говорит. Будто никто не ждет. Но вот взглянул на нас из-под козырька и видит, что я на него смотрю:
— Вы, товарищ, что? Телефона ждете?
— Да ничего, говорите. Мы подождем.
— Чего ж тогда стоите далеко? Я не пойму…
— Ничего, ничего. Говорите. Мы подождем. Чтоб вам не мешать, отошли. Чтоб не слушать.
Молодой человек быстро закончил разговор, и когда поравнялся с нами, послышалось ворчливое рокотание:
— Убил бы их всех к черту. Ничего в простоте не сделают. Только путают всех. — И что-то матерное бормотнул. Раскованный. Раскованность при обилии запретов и ограничений всегда выражается в форме мата.
Позвонил Виктору. Тоня стояла в стороне. То ли результат инцидента, то ли естественная деликатность. Вообще Тоня — девочка достаточно деликатная даже и без «Фауста» или Бальзака. Может, от рождения, может, от воспитания. До чтения руки, как говорится, не дошли. Вот она-то, пожалуй, скованная.
В кафе заняли удобный столик — и светло и не на витрине. Заказали. Но опять же всего не предусмотришь, не предвидишь. Надо было еще дальше отъехать.
Разложился, расселся, настроился поболтать с милой девочкой ни о чем. Расслабился. Припомнил себя в прошлые годы. Окончательно расслабился. Вот уже и принесли поесть. Все как нынче положено — ни вина тебе, ни пива. Все благородно. И девочка нормальная — не без жеманства. Все как обычно, как было когда-то привычно. Я только кусок глотнул, еще для разговора никакая тема в голову не клюнула, как на нас словно коршун напала женщина. Спикировала на стол и, не спросясь, с верещанием села на свободный стул. Убирать, что ли, лишние стулья?
— Господи, какая радость увидеть вас, Евгений Максимович! И Тонечку тоже. Я вас на всю жизнь полюбила… — И пошла извергать из себя каскады слов. Наша радость ее, конечно, не интересует. Я, разумеется, и не вспомнил ее поначалу, да она быстро мне все напомнила. Кроме необходимой информации, еще много мусора на нас вылилось. Стало нам ясно, что здесь обедает она после работы, здесь ее и схватило тогда, повезли к нам, и «скорая» в тот раз приехала прямо в кафе, и так далее, и тому подобное, и опять все снова.
Дальше пошли извинения, что помешала, но один вопрос ей задать необходимо. Вежливость меня погубит. Предложил ей присесть, хотя она уже сидела. Пусть расценит приглашение как намек на то, что села не спросясь. Она, по-видимому, этот акт расценила как одобрение ее действий. Ну, мы попались. Теперь не надо придумывать никакой темы. Теперь трескотня, черт возьми, сама катится. Видно, не судьба. Или — знак, предупреждение свыше?