— Евгений Львович, мыться.
— Пойдем, Илющенко. Переодевайся и пошли.
Игорь пошел за шкаф, где за простыней обычно переодевались врачи. А Мишкин пошел в свой кабинет, где переодевался вчера, У него нет определенного места. Где застанет его судьба, там и снимет халат. Может быть ординаторская, а может быть и его кабинет — какая разница!
Когда Мишкин пришел в операционную, больной уже спал, Он подошел, посмотрел на лицо. Лицо как лицо. Татуировка на руках, на ногах. Живот чистый — по татуировке резать не придется. На груди выколот знакомый двупрофильный рисунок. Бог юности нашей — и здесь не придется резать. А то еще проснется; и пришьет статью. Короче, операция началась и приблизительно часов через пять закончилась.
Как говорится, вышел он из операционной усталый, но довольный.
Онисов. Ну, сделал радикально?
Мишкин. Удалось. Опухоль занимала только ткань головки. Тело не затронуто. Метастазов тоже не было. Резекцию панкреатодуоденальную сделал.
Онисов. Знаю. Подходил. Вот только выживет ли?
Мишкин. Следить надо. Пойду посмотрю. В операционной больной лежал по-прежнему с трубкой в горле, по-прежнему продолжалось искусственное дыхание.
— Плохо что-то, Евгений Львович.
Мишкин взял трубку и стал слушать легкие. Долго слушал:
— Справа в нижних отделах плохо прослушивается. Ослабленное дыхание. А попробуйте снять спонтанное дыхание. Переведите на насильственную, искусственную вентиляцию легких.
— Уже пробовали.
— Еще раз. Влажный он. Плохо с дыханием.
— Угу. Да и давление поднимается. Кислородная недостаточность.
Евгений Львович посмотрел на плечо. Из-под манжетки аппарата для измерения давления вылезал могильный холм и надпись: «Не забуду мать родную».
— Ну давайте, еще раз попробую. Валя, сделай еще листенон. Сестра ввела что-то в вену из шприца, который лежал на столике уже заполненным.
— Дыхание прекратилось. Начинаю вентилировать. А вы послушайте, Евгений Львович.
Мишкин стал слушать.
— Нет, все равно справа в нижних отделах плохо слышно. Давайте полчаса подышим за него, потом посмотрим. Наверное, ателектаз все же справа. Вся доля не дышит. А вы отсосали из легких?
— Конечно.
— Мы несколько раз уже отсасывали. Последний раз перед самым вашим приходом.
Мишкин опять вышел из операционной.
— Евгений Львович, вас главный врач вызывает.
— Вот черт! Ну что еще там! Пошел.
— Ну, что случилось? Мой рабочий день кончился.
— Нет, милый, до конца рабочего дня еще три минуты. Тут другое, Женя. Тебя вызывают в райздрав на совещание.
— Сейчас. Еще утром звонили, но ты был в операционной.
— Да ну их к черту. Мне некогда.
— Я им сказала, что ты на большой операции и, наверное, не успеешь, но они очень просили. По поводу нашей открывающейся поликлиники, ты им, как районный хирург, очень нужен.
— Да что я там! Зачем? Сделали — и пусть радуются.
— Там вопрос — можно ли в этой поликлинике открыть районный травмопункт.
— Все равно решат, как захотят.
— Да ты пойми и их положение. Им это решить на совещании надо с протоколом и в присутствии районного хирурга обязательно.
— Пусть напишут, что я был.
— А самоуважение? Да что ты ваньку ломаешь! Пойди.
— Не могу сейчас — больной тяжелый.
— Я тебе машину дам — делов-то на полчаса.
— Да что это за чертовня какая-то! На совещания никому не нужные гоняют, кислород бегать на улицу самому подключать, дыхательной аппаратуры нет. Да что это за издевательство! В табор уйду. Буду цыган лечить и бродить с ними. Подсчитайте, сколько у нас совещаний, семинаров, занятий, школ, то кого-то мы должны учить, то по гражданской обороне, то по линии санитарной грамотности, то по черт знает чему! А у меня больной тяжелый на столе лежит.
— Женечка, не ори. Я ж предлагала вам составить график по отделениям. В этом месяце на все совещания ходит ваше отделение, например. В следующем месяце другое. И внутри отделения график по врачам. Ходить за всех, и за меня, и за завов, и замов.
— Вы же первая и пойдете на свое совещание.
— Ну ладно. Иди переодевайся и на машине туда и обратно. Мишкин вошел в операционную.
— Так же.
— Часа полтора, наверное.
— Вера Сергеевна, я сейчас в райздрав минут на тридцать — и приеду. А вы пока вентилируйте. Хорошо?
Мишкин переодевается. Вошел Онисов:
— Тебе звонили из поликлиники. Илющенко сказал, что ты на операции и на прием не успеешь.
Мишкин махнул рукой, — мол, правильно.
Он ходил совмещать на консультативный прием в соседнюю поликлинику, где ему платили около трети ставки. К его месячному бюджету, к его полутора ставкам в больнице, прибавка этих тридцати пяти рублей играла существенную роль. Но иногда, когда у него бывали длительные операции или тяжелые больные, он звонил и предупреждал, что на приеме не будет. Он был очень неудобен поликлинике, но это был Мишкин, в нем, конечно, были заинтересованы, а потому терпели.
Перед отъездом он договорился, чтобы через тридцать минут его вызвали с совещания в больницу и прислали за ним машину.
Прибыл он на совещание вовремя. Совещание началось с опозданием, и открыл его какой-то представитель районных властей и прежде всего поздравил врачей района с подарком, который им сделали строители, построив новую поликлинику.
— Вам, товарищи доктора, все дается, лечите только. Строители вам построили, сделали вам прекрасный подарок.
Мишкин (с места). Двери только не закрываются, а в подвале течет.
Представитель районной власти. Это по дефектной ведомости все исправят — вы работайте, главное.
Мишкин уже собрался было сказать, что подарок это не им, врачам, а им, всему населению, живущему в этом районе. Он хотел сказать, что это экономия времени не врачам, а больным. Он еще подбирал большое количество слов, которые считал уместными в подобном случае, но к нему подошли и сказали, что его срочно вызывают в больницу к тяжелому больному. Начальство милостиво согласилось на его уход, и, не дождавшись других сообщений о грядущих радостях врачей района, он уехал.
Легкое дышало плохо.
Мишкин вместе с Верой Сергеевной наложили трахеостому, то есть сделали отверстие в трахее, и оставили больного на искусственном дыхании. Около все время были Вера Сергеевна, Наталья Максимовна и сам Мишкин. Около десяти часов вечера все, кто находился в эти часы в отделении, — дежурные и оставшиеся с больным — принимали участие в работе. Надо было дышать за больного. Автоматического дыхательного аппарата в больнице не было. Все по очереди становились в головах больного и дышали: сжимали и разжимали дыхательный мяч, от которого отходила резиновая гофрированная трубка к аппарату, а от него другая трубка шла к дыхательному горлу больного. Все работали по очереди.
Мишкин. Наташа, иди домой. С ребятами кто?
Наталья Максимовна. Кто! Свекровь и муж. Не пропадут.
Мишкин. Иди, иди. Нет, я вам скажу, что в отделении должны работать мужики. Ну, иди, говорят. Хорошо, у вас нет детей, Вера Сергеевна.
Вера Сергеевна. Чего ж хорошего?
Мишкин. Да-а. И вы идите, Вера Сергеевна. Не бабское это дело — медицина.
(«Взяли сразу и столько пустили баб в медицину, — философствовал Мишкин, сжимая и отпуская мяч. — Это надо было постепенно. Потихоньку приучать жизнь к этому. Это как большую рану зашивать. Например, после удаления грудной железы. Хочется сразу наложить посредине швы. Сведешь края, а потом, думаешь, легко будет. Ан нет. Надо маленькими стежочками, прямо за краешки кожи, частенько-частенько, постепенненько, медленно зашивать, тогда больше шансов, что зашьется ровненько, без натяжения, и заживет хорошо. А тут сразу — хоп! — и столько баб в медицину».)
Вера Сергеевна. По-моему, вы устали, Евгений Львович. Идите в ординаторскую отдохните, а мы покачаем.
Мишкин. Нет. У меня все в порядке. Идите домой. Не бабское это дело. И жизнь пройдет. Идите домой, рожайте детей лучше. А это что за жизнь: семь дней — сняты швы, семь дней — сняты швы, а тут вдруг и жизнь кончается. Идите домой, Вера Сергеевна, идите. Слушайте меня, не возражайте. Главное — это научиться слушать, а не прислушиваться и искать получше возражения. Слушать надо других, понять их стараться. Слушать надо друг друга и стараться понять друг друга. А без этого князь Мышкин — идиот, а Ставрогин — душа общества.
Мишкин явно устал — он болтает, а это у него первый признак. Конечно, устал.
— Евгений Львович, идите отдохните. Ведь операция-то какая большая.
— Вот потому-то и не иду отдыхать. Уйдете домой, вот тогда я посижу в ординаторской. А девочки покачают. А потом опять я. А потом дежурные. А потом и вы придете, и Наталья Максимовна придет.
Вера Сергеевна и Евгений Львович уходят в ординаторскую.
ЗАПИСЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Кабинет главного врача. У главного врача, моложавой блондинки, лицо сегодня злое. Рядом стоит женщина невыразительной внешности, описать которую я затрудняюсь. Волосы, может быть, серые. Лицо со всеми присущими ему предметами, и все эти предметы даже правильны по форме. Ничего не могу найти характерного в ее внешности. Женщина что-то горячо объясняет главному врачу. Послушаем:
— Марина Васильевна, но он же опять сегодня не пришел на утреннюю конференцию. Так же нельзя.
— Вы, Татьяна Васильевна, хоть и председатель месткома, но должны понимать, что Мишкину я это простить могу. Он здесь и днем и ночью, его вызывают когда угодно. Он не отходит от больных сутками. Он делает операции, которые делают честь нашей больнице. И если мы дисциплину требуем от кого угодно, от себя в том числе, то Мишкину мы это можем и должны прощать.
— Но ведь остальные видят. Каков пример!
— Почему пример обязательно его опоздания, а не его великолепная и самоотверженная работа. Если бы все работали, как он, я согласилась бы и на некоторый подрыв нашей дисциплины и порядка.
— Как хотите, Марина Васильевна, но я считаю своим долгом, как предместкома, вам это сказать. В конце концов, мы, общественные организации, должны тоже следить и поддерживать труддисциплину. У нас порядок не для отдельных гениев, а для всех, и у всех должны быть условия для проявления своей гениальности. Всем одинаково.
— Всем все одинаково серо, и в работе и в дисциплине. Так? Ну хорошо, спасибо, Татьяна Васильевна. Я учту. У вас есть еще что ко мне? Нет? Тогда давайте начинать работу.
Стертая женщина вышла. Марина Васильевна кинула ручку на стол и со злостью схватила телефонную трубку.
— Кто?.. Мишкин в отделении?.. Срочно ко мне.
Марина Васильевна стала что-то писать, временами откидывая костяшки на счетах.
Стук в дверь. Дверь открывается, и где-то у притолоки повисает голова Мишкина. Он улыбается:
— Здравствуйте. Ругать будете.
— А ты думал. До каких пор это будет продолжаться?! Почему одни и те же разговоры длятся столько времени уже?
— Марина Васильевна, да я только ночью ушел отсюда.
— А я вам говорила уже, что время вашего ухода — ваше личное дело и вашей совести. Хоть вообще не уходите. Но ничто не снимает с вас обязанности приходить на работу вовремя. И никто вам не позволит манкировать утренней конференцией.
— Сашку накормить надо? Надо. Собаку прогулять надо? Надо. А Галя на дежурстве.
— Ох, Мишкин, Мишкин! Вот тут ты мне уже, — показала, где он у нее — в области шеи, так сказать. — Когда ж ты станешь человеком?
— Каким еще человеком? Вот как эти ваши со стертыми лицами, разговаривающие на птичьем языке: стацлечение, труддисциплина, статкарта, задействовать… Нет уж, Марина Васильевна…
— Ну ладно. Надоел ты мне. Как больной?
— Вы знаете, получше. Положительная динамика. Уже появились шансы. Но я вам скажу, Марина Васильевна, так дальше невозможно. Уже четвертый день все отделение по очереди качает мешок. Все уже без сил.
— Что ты мне это говоришь каждый раз! Ну нет у меня возможности помочь вам. Каждый день, что ли, звонить туда надо?
— Конечно. А вы когда последний раз звонили? Ну позвоните сейчас.
— Пожалуйста. — Снимает трубку, набирает телефон. — Адам Адамыч? Здравствуйте, дорогой. Как живете-можете? Что нам кинете ценного?.. Как ничего нет? Ну уж бросьте… Адам Адамыч, хирурги у меня уж просто падают… Да. Опять насчет РО. Нельзя работать при сегодняшнем уровне медицины без дыхательных автоматических аппаратов… Да как это можно потерпеть! Четыре дня назад они сделали большую операцию — резекцию поджелудочной железы. Вы понимаете, Адамыч, что это за операция?! И после операции начались неполадки с легкими. Они перевели больного на искусственное дыхание и вот уже четвертый день дышат за него руками. Руками четвертый день! Все отделение занято. Все по очереди: сестры, врачи. И Мишкин, конечно, уродуется со всеми… Как, как?.. Не могут же они прекратить, если есть хоть маленький шанс спасти. Вдруг удастся спасти. Кстати, это им, кажется, удается. Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Ты подумай, Адамыч, каково это руками, без передышки, а? Может, можно все-таки достать дыхательный аппарат? Ведь это какой раз уже все отделение отключается на качание мешком. Да брось ты мне рассказывать, что там будет в следующем десятилетии. Людям-то помощь нужна сейчас… Да вот так! В отделении срывается вся работа, срывается график операций, удлиняется койко-день. За это тоже по головке не гладят в отечественном здравоохранении… А что Мишкин, с ним-то ничего не станется, мы, в конце концов, не о его личной усталости говорим или о нарушенном здоровье его, тут наша «охрана труда» молчит. А вот дело, Адамыч, дело страдает… Поезжай в центр, стучи кулаком, если взятку надо — дадим с удовольствием, в ресторан с кем-нибудь пойти надо — пойдем… Ну новый, когда это будет! Конец года хоть и не за горами, а все ж думать надо о сегодняшних больных и сегодняшних врачах… Кому ехать? Мишкину? Как районному хирургу? А с кем?.. Договорились, Адамыч. Так я тебя прошу.
— Ну вот, Женя. Что из этого получится, неясно пока. Тебе надо ехать насчет оборудования нового корпуса.
— Да что это за дело для хирурга — заниматься оборудованием!
— Господи! Ну давай все сначала. Ты хочешь, чтобы у тебя в новом корпусе были твои дыхательные аппараты? Если хочешь, тебе сегодня надо ехать.
— Да у меня больные.
— Когда ты уже уйдешь на пенсию? Или я. Ну не могу я больше с тобой. А ты еще и сына родил. Будет такой же. Сумасшедшим нельзя заводить детей.
Они засмеялись, но Евгений Львович вдруг смех оборвал и посерьезнел.
— А почему, собственно, сумасшедшим нельзя рожать? Это еще вопрос. Ведь в конце концов мир меняется и улучшается в том числе благодаря сумасшедшим. Только они ведь могут выйти за рамки известного, обычного, безопасного.
— Иди ты к черту.
— Нет, действительно, ведь безумие — это в конце концов выход за рамки безопасности.
— Слушай, иди, иди, не морочь мне голову. Мне еще вон табеля на зарплату проверять надо. Считать тут не пересчитать.
— Каждый занимается не своим делом. Отдайте бухгалтеру. Не доверяете небось — будете наказаны.
— Ты что?! С луны свалился?! Не знаешь, что ли, что бухгалтерию нам уже год как ликвидировали.
— Как, всю разве?
— Как это всю? Половину, что ли? Ну, мудрец ты, парень.
— Я думал, зарплату только централизованно дают, а бухгалтера все-таки оставили.
— Это ж надо! Как будто не работаешь здесь. Иди, Мишкин, иди. Не доводи до греха.
— Действительно, Марина Васильевна, а как все счета, кто все это делает?
— Кто, кто!! Я. Зам по АХЧ. Аптекарь. Старшая сестра. Диетсестра. Все делают, и все делают плохо, неквалифицированно. Поэтому и проверяю все сама, сижу считаю. Не потому, что лучше их, а просто еще одна проверка, чтобы не ошибиться.
— И так по всему району? И больницы и поликлиники?
— Вот именно. И ясли.
— А зачем?
— Централизованно чтоб все было. Экономия на штате, на аппарате.
— И что ж, стало лучше?
— Наверное, лучше. Теперь у них машина есть электронносчетная, сосчитает им. Ошибок не должно быть. А разве одна больница может нанять ЭВМ?
— Как единоличник, который не может нанять комбайн. — Мишкин радостно засмеялся.
— Чего смеешься? Чего обрадовался?
— Да так. А сколько медицинских учреждений в районе?.
— Двадцать одно.
— И в каждом бухгалтер был?
— И кассир. Иди, дай мне посчитать. Не успею.
— Но мне надо иметь хотя бы представление об этом, раз вы посылаете меня за оборудованием.
— Ну хорошо. Что ты еще хочешь знать?
— Так сколько сейчас человек работает в централизованной бухгалтерии?
— Сорок семь, и отвяжись.
— А было сорок два? Какая же экономия!
— За счет машины получается какая-то экономия. Может быть, за счет уменьшения ошибок. Ты уйдешь наконец?
В дверь постучали:
— Мишкина нет здесь?
— Я здесь.
— Вас срочно вызывают в рентгеновский кабинет.
— Господи! Наконец-то ты меня избавил от этого длинного выродка.
— Один раз за все время помешал. Вы ж всегда мной недовольны, по любому поводу.
— Ну и говорлив ты сегодня. У тебя ж тяжелые больные.
В рентгеновском кабинете травматолог Василий Николаевич пытается удержать у экрана пьяного. Тот все время заваливается.
— Евгений Львович, рентгенолога нет. Посмотри его под экраном. Нет ли воздуха и крови в плевральной полости. А я его подержу пока.
— Давай. Да это ж наш дворник. Алле, милый, ну подержись немного. Вот черт, заблевал всего. И себя. Фу, нажрался как. Дайте мне полотенце. Хоть вытру его немного. Вот так. Ну, ставь его. И к темноте уже немного привык. Что, тяжелый? Удержишь?
— Удержу. С утра уже набираются.
— Вася, поедем со мной сегодня в контору насчет оборудования говорить.
— Поедем. Ну как, видно?
— Видно. Постой, постой. Куда вы оба делись?
— Сползает он. Ну совсем не держится.
— Да у него вроде ничего нет. Брось его. Встань сам. У тебя что-то есть.
— Куда ж я его брошу?
— Куда хочешь. Пусть полежит на полу. Без тебя бы он лежал где угодно.
— Потом, Жень, посмотрим. Давай с ним закончим.
— Да он же шел на то, чтоб лежать где угодно. Я шучу. Я успел разглядеть — нет у него ничего. А вот у тебя что-то есть.
— Ну смотри. Что там? Опухоль?
— Хватит шутить. Действительно, какая-то тень. Надо бы исследоваться.
— Опухоль, наверное, у меня, опухоль, Женя.
— Но маленькая, краевая, периферическая. Типа кисты.
— Ничего, Женя, сделаем операцию, и все будет в ажуре.
— Чего ты зубоскалишь? Сделай хотя бы кровь себе.
— Да ты не волнуйся. Это у меня с детства. Ранение было в детстве, в войну, а потом — вот такое заживление. Это рубец такой. Меня уже тысячу раз хватали с этим. А что с больным делать будем?
— А что хочешь. Обтереть немного надо, а потом протрезвеет маненько, тогда послушаем. Наверное, можно и домой отпустить будет. Передай его дежурным. Нам уже через два часа ехать надо.
Мишкин поднялся в послеоперационную палату. Около больного сидит девочка, сестра-анестезист, и равномерно, раз так восемнадцать — двадцать в минуту, сжимает и отпускает мяч дыхательного аппарата.
— Давно сидишь так?
— Часа полтора.
— Ну и как он?
— Все хорошо, Евгений Львович.
— Хм. Хорошо. Устала, наверное?
— Немножко. Давно не меняли что-то.
— Сейчас я тебя сменю. — Он отключил аппарат. — Можешь перестать дышать сейчас.
— Я вижу, что сейчас можно перестать дышать.
— Вижу. Действительно устала. Да ты не обижайся. Давай отсосем из трахеи.
— Я не обижаюсь. С чего, на кого? Давайте отсосем.
Они накапали жидкость в отверстие трахеи. Затарахтел мотор отсоса. Трубочкой стали отсасывать из трахеи.
— Смотри, сколько там всего. Каждые полчаса надо так делать. Сразу и легче должно стать. Ну как, легче сейчас? — почему-то почти на крике обратился он к больному.
Больной кивнул головой, вернее, шевельнул головой и верхними веками. Сказать ничего не может: трахеостомия — голосовые связки отключены.
Мишкин пощупал пульс, померил давление, снова подключил аппарат.
— Иди занимайся своими делами. Я подышу.
Он сел и стал с той же периодичностью сжимать и отпускать мяч. Сестра стала что-то делать другим больным, лежащим в остальных боксах этой послеоперационной палаты. Потом он отпустил мяч и стал смотреть, как этот дыхательный мешок сам раздувается при выдохе и опадает при вдохе.
— Посмотри, Валя, самостоятельное дыхание у него сейчас и достаточно глубокое и не больше двадцати двух в минуту. Сейчас часик покачаем, а потом посмотрим — как он пойдет на самостоятельном дыхании. Если хорошо будет, то завтра, может, и трубку удалим. Но промывать надо, промывать надо регулярно и время от времени все равно навязывать свой ритм дыхания.
Валя молча налаживала кому-то капельницу.
Мишкин молча дышал за больного, о чем-то размышляя.
Сжал мешок — вдох; отпустил мешок — выдох. Сжал мешок — отпустил мешок. Сжал — отпустил. Вдох — выдох.
О чем он думал? Наверное, о том, какой он плохой заведующий, раз сидит сам и занимается этой работой, вместо того чтобы организовать послеоперационное отделение так, чтобы работники все занимались своими делами, а не чужими. Чтоб не заведующий сидел, качал мешок.
А может быть, он думал о том, что эта вот нудная механическая работа, несмотря на отсутствие автоматов, все-таки иногда помогает, и подчас удается спасти больного даже, казалось бы, в самых безнадежных случаях. «Они, наверное, сейчас смеются надо мной, — думал Мишкин, — говорят, наверное, что лечить надо методиками и лекарствами, а не теплом своего тела. Это Галка придумала про меня так говорить. Говорить или думать. И все равно без тепла нашего тела они не поправляются. Что бы там ни говорили, как бы там ни смеялись.
И совсем я не сокращаю себе жизнь. Это Галка таким образом проявляет беспокойство, формальное беспокойство жены, а сама-то ведь тоже так. Не бабское это дело. Вот Швейцер пятьдесят лет тратил тепло своего тела на прокаженных негров, а прожил аж девяносто лет. Хотя то же тепло, наверное, не меньше бы пригодилось и для больных европейцев.
А ведь все могло быть иначе у меня. Все могло пойти совсем по другому пути. И почти пошло, когда я работал в клинике, когда у меня начинался псориаз.
Как хорошо он поддается навязанному ритму».
— Как дела?
Больной как-то обнадеживающе сделал глазами и головой, по-видимому хотел сказать тем самым, что хорошо идут дела, что, мол, поправляется он. И Мишкин снова стал думать про свое, про прежнее:
«Тогда, когда я работал в клинике и делал карьеру, почему-то меньше уходило тепла тела своего на таких вот больных. (А какие результаты были, он и не помнит. Хотя помнит, конечно.) Помню. Все помню. Надо бы позвонить Галке, пусть тоже с нами поедет. Я ведь ничего не понимаю в этих их анестезиологических, реанимационных, дыхательных аппаратах. Я вот во всем виню начальника своего, шефа. Ну не во всем, во многом. Но ведь что-то было и во мне самом. Внутри меня все это было. Не стоит мне о нем… Где-то, у Марка Аврелия, кажется, написано, что если ты на кого-то сердишься, представь себе этого человека мертвым, в гробу, и ты сразу простишь его. Вот именно. Хорошо, что я ушел оттуда. Хорошо, что вовремя это произошло. А ведь мог сидеть сегодня один и лелеять свой псориаз. Ничем бы не занимался, что люблю, а полюбил бы то, над чем смеялся. А я и смеялся. А наверное, не надо смеяться ни над чем, ничто, оказывается, в этом мире не смешно, и все имеет свое место и свою цену. Бог меня почти наказал за мой смех над тем, что я не понимал, как бог наказывает всех, кто смеется над тем, что не понимает. Так бог наказывает всех, кто смеется над чем-то, что кто-то вовсе не считает смешным.
Да, помню, шел я домой и думал, как в детстве думал, что, если бы на меня сейчас напали бандиты, жулики и потребовали у меня часы (кому сейчас нужны часы взамен бестрепетного существования? А может, именно чтобы иметь существование трепетное), как одному я бы дал по морде рукой, а другому бы дал в живот ногой, а от третьего бы и просто убежал и спас бы свои часы. И это беспредметное думание меня затягивало и засасывало, и ни один человек мне не встретился на этом странном моем пути, пока в этой черной темноте, почему-то в нашем районе, не попался мне шеф.
Шеф шел быстро, он был элегантен, и даже в этой темноте было видно, как светло улыбается он, наверное думая о чем-то хорошем, идя откуда-то от чего-то иль от кого-то светлого.
Я не стал спрашивать, откуда он и почему он в моем районе: он шеф, начальник, и он всегда в моем районе.
— Проводи меня до такси. — Мы пошли, и я сбил его быстрый ход. — Ты чего идешь так медленно? О чем думаешь?
И я стал рассказывать, как я здесь шел, и никого вокруг не было, и как ко мне подошли трое, и как потребовали от меня часы, и как одному я дал по морде рукой, другому в живот ногой, а от третьего убежал, но не отдал свои часы. И мы посмеялись с шефом над тем, кому я дал в живот ногой, и над тем, у кого есть страх перед плохими людьми, и над людскими суевериями посмеялись заодно и договорились с ним, что нечего нам бояться, ибо знаем, чего мы хотим, к чему стремимся, и знаем, как нам чего добиться, и помним всегда, что мы не подлецы.
А потом мы перешли к нашим делам в отделении и начали строить планы улучшения работы. Мы делали дела и принимали решения с уверенностью людей, творивших хорошее для создания еще лучшего, уверовавших в свою абсолютную правоту.
— Надо людей держать в руках. Очень распустились, — сказал он.
— Да, и более всех Кашин, — охотно поддержал я. — Беспрерывно со своими рассуждениями лезет на всех конференциях. Может, он прав иногда бывает, но ведь дела-то нет в результате. Получается сплошная говорильня, а порядка никакого.
— Ну, он-то у меня в руках. У него на руках экзема бывает. Ежели он дальше так будет, надо намекнуть ему, что можно и из отделения попросить человека, кожа на руках которого не соответствует светлому званию хирурга.
И мы посмеялись с шефом, вспомнив, как Кашин рассуждает и как он оперирует, и посмеялись над его корявыми руками как при движениях, так и на ощупь. Кашин действительно очень мешал нам работать.
— Вообще надо всех перетасовать немного. Батина предпочитает всегда уклоняться от операций — мы ее почаще будем ставить на крючки, пускай ассистирует. А Елкин слишком любит оперировать, и более того, он уже считает, что оперирует хорошо. У меня есть принцип: если ты знаешь больше меня или столько же, значит, ты вырос и уходи на самостоятельную работу.
Я согласился.
— …значит, Елкина мы подержим в палатах. Пусть поймет, что должен быть порядок, что анархии нельзя допускать в таком деле, как наше. В конце концов, мы имеем дело с живыми людьми, и разноголосицы у нас быть не может. Поймет, попросит, тогда мы ему и дадим снова нож в руки. А?! — и шеф похлопал меня по спине, и я уверенно с ним согласился. Зачем я с ним тогда соглашался!
Мы помолчали, закурили, пошли дальше.
— Женя, ты вчера на похоронах был? — шеф переключился на смерть одного профессора. Я уж сейчас не помню, кого именно хоронили, но отчетливо помню, что похороны были накануне нашей встречи. — Черт те что человек всю жизнь делал, чего-то добивался, интриговал, сплетничал, кого-то давил, кого-то отталкивал, всю жизнь провел в суете, никто его не любил, всем надоел, всем успел и сумел сделать плохо, может, лишь единицам сделал что-нибудь хорошее, а смотри какие похороны ему устроили. Лицемеры, гниль! Противно. А действительно, великолепная идея — прочел я недавно в какой-то книге: у одной женщины умер муж или кто-то близкий, она сожгла его, а пепел замешала в глину или в гипс, куда там полагается, и сделала бюст его. Вот и я хочу так. И пусть стоит дома. Или в отделении, на работе. Это будет справедливо! А?
И я сказал, что мне противно все связанное со смертью, похоронами, могилой, и я тоже хочу, чтобы меня сожгли, и поскольку ни смерти, ни похорон избежать невозможно, то хорошо бы хоть могилы избежать. Сжечь надо, а пепел рассыпать. Умереть и не занимать места. Чтобы дети или внуки мои не думали о могиле моей, не думали в годовщину, что надо ехать к папе, к дедушке. Они должны жить своей жизнью, пока живут.
Так, в таком веселом собеседовании, мы шли, пока я не посадил своего патрона в такси и пошел обратно на ту дорогу, где я мужественно хвалился ударами в живот ради спасения часов своих.
Наконец я дошел до дома и почему-то, в результате каких-то непредугаданных душевных движений, захотел принять душ.
На груди я обнаружил одну бляшку псориаза. Хотя я очень далек от знания и понимания кожных болезней, которые конечно же самые трудные и непонятные во всей медицине, почти как душевные болезни, и даже имеют много общего с ними, но все же я помнил, что псориаз часто связывается с различными нервными и аллергическими моментами и еще с чем-то таким же малоопределенным, что лечить его трудно, а точнее, невозможно, что может он быть одиночными бляшками, может распространяться только на отдельные области, а может тотально распространяться по телу и даже уродовать суставы и что чаще всего это бывает на руках, пониже локтей.
Я в ужасе посмотрел на руки. Они были чистые.
Единичные бляшки — ерунда. Не надо нервничать. Единичные бляшки могут сохраниться навсегда и не распространяться.
Про псориаз я узнал еще в школе. Мой товарищ показал однажды свои локти и рассказал про какого-то старика, который здорово лечит псориаз осадком дыма горящей газеты. Я это запомнил, потому что, во-первых, детская память охотно и легко загружается всяким бредом, и потом, меня поразила изощренность людская, додумавшаяся до такого странного лечения.
А потом много лет я не встречал и не слыхал про эту болезнь. А уже в институте у меня был сокурсник, который каждый раз покрывался псориатическими бляшками, когда наступала экзаменационная сессия. А потом я видал этих больных, когда мы проходили кожные болезни. А теперь и у меня одна псориатическая бляшка.