Короче, на следующее утро мы с Егором его благополучно соперировали, к гордости Льва Романовича, который говорил о Глебгеныче так, будто он сам ему эти камни создал, пузырь воспалил, температуру поднял, рвоту вызвал, а потом сам же и оперировал. Он весь светился от сопричастности. Ухаживать за журналистом принялся бурно и активно, без передыху гонял вокруг чужой кровати свою Раю и, по-моему, был огорчен, когда пришла жена Глеба Геннадьевича и взяла правление в свои руки.
Через три дня журналист уже встал, еще через пару часов Лев его вывел в коридор и как старожил стал знакомить с отделением. А еще через день привел его ко мне в кабинет и в ординаторскую.
Черт подери этого Льва! Кто его просил? С этого момента Глеб Геннадьевич уже не оставлял нас в покое — допрашивал, подавлял эрудицией, вещал. Порой его взашей хотелось прогнать из ординаторской, но обычная смесь почтения и страха перед прессой заставляла нас пасовать. Страх. Гласность в медицине — штука обоюдоострая.
Спасение пришло опять-таки в образе Льва. Заглянув в кабинет во время очередного изматывающего собеседования, Романыч с ходу напал на соседа и подопечного:
— Что ж ты, Глебыч, не даешь им покоя? У них и без тебя голова пухнет. Придут после операции, отдохнуть хотят, а ты им про камни да про телепатию… Я их уже сколько знаю, а уважаю. Отдых их уважать надо…
— Ну и пусть себе отдыхают, — посмеивался Глеб Геннадьевич.
— Так мы им чужие. При чужих отдыхают только на курортах.
На прощание журналист предложил написать про нас — в качестве гонорара за конкретную удачу при холецистите и желтухе у конкретного больного, — но я слезно просил его этого не делать. Мы побаиваемся всяких героических очерков. Молчание — золото. Волна и смыть может. Он что-нибудь не так напишет, где-нибудь не так поймут, кто-то из коллег над нами посмеется, а где-то расценят как жалобу. Были случаи — посылали в газету письмо с благодарностью и просьбой, письмо пошло в медицинские инстанции, а там увидели только просьбу и прочитали ее как сигнал о недостатках. А бывает и того хуже — приедут опыт изучать… Нет уж, попросил я, забудьте нас и уходите здоровым. Все благодарности — Нине и Егору на собачьей площадке. Так нам спокойней будет.
Попрощался он с нами не слишком оригинально — принес коньяк, который назвал памятным сувениром. Журналист мог бы найти в своей творческой лаборатории что-нибудь менее затасканное.
10
Марат пришел в управление пораньше и сначала принялся выискивать какого-нибудь знакомого. Пятился из кабинета в кабинет, но так и не нашел никого, кто мог — подсказать, с какой ноги встало сегодня разрешающее начальство. С одной стороны, бояться вроде бы нечего, делото чистое, а с другой — полезно помнить, что начальство решает один раз и мнения своего старается не менять. Настроившись все же брать быка за рога, Марат направился в планово-финансовый отдел. На счастье иль на беду, начальник был свободен и принял Марата без промедления. Заведующий финансами внимательно изучал бумагу, словно не очень верил написанному. Марат не догадывался, что тщательное изучение бумаги сродни выслушиванию пульса, когда больной и родственники благоговейно молчат, наблюдая врачебное священнодействие, и тем самым дают доктору возможность сосредоточиться и найти ту формулу, которую он сочтет наиболее удобной для начала разговора.
— Так, — протянул начальник отдела. — Там пять эндоскопов?
— Там больше, наверное. Но эти пять у них бездействуют. Их профиль — легочный, и аппаратура для исследования желудочно-кишечного тракта в таком количестве им не нужна.
— Зачем же брали?
— Я не знаю. По разнарядке заслали.
Ответ был ошибочный. Хуже — бестактный. Марат поставил фигуру на битое поле. «Я не знаю». С себя, с маленького человека, снимает ответственность. «Заслали». Кто? «По разнарядке». Стало быть, центр? Те, которые сейчас должны дать разрешение? И не важно, кто конкретно из всего большого «центра» отдал это с точки зрения просителя неверное распоряжение. Значит, упрек им, разрешающим? Значит, они уже один раз напортачили, так, что ли? Значит, кто-то на нижних уровнях теперь исправляет их ошибку, и надо это признать, сказать спасибо этому молокососу, который даже должности не имеет, а послан своими руководителями с курьерской миссией? Значит, для них там, в больницах, очевидны неправильные действия руководства городским здравоохранением?..
Марат не был дипломатом. Не лучше оказалось и его непосредственное начальство. Послать с подобной бумагой человека без должности — оказать неуважение разрешающей инстанции.
— А вы кто?
— Ординатор хирургического отделения.
— Почему этим занимаетесь вы?
— Наше отделение более всего заинтересовано в такой аппаратуре.
— Вздор несете. А терапевты не заинтересованы? О заинтересованности нельзя судить так узковедомственно.
— Да. Вы правы, конечно…
— Я знаю, что я прав. А ведомственное мышление всегда не право. Я к тому, что в эндоскопах прежде всего заинтересованы больные. Больные у нас всюду одинаковы, а вы хотите, чтобы лишь вам, хирургам вашего района, работать было легче! О себе думаете, а не о больных.
Марат окончательно растерялся и еще раз показал свою неподготовленность к миссии. Растерянность его усугубилась, когда он сообразил, что не удосужился даже поинтересоваться именем начальника, в дверь которого сунул свою голову, и теперь не знал, как к нему обратиться с максимальной сердечностью и подобострастием. В конце концов, можно претерпеть некоторое унижение, лишь бы добиться аппаратов. В конце концов, ради дела можно слегка пренебречь своим достоинством.
— Конечно, конечно. Мы учтем, разумеется… Мы не только о себе — мы о больных… Мы же не себя смотрим, не друг друга. Вы как скажете, так и будет, конечно, но…
Все. Потеряв достоинство, поздно учить начальство.
— Спасибо за разъяснение. А я-то думал, вы друг друга исследуете, боясь запустить свои личные язвы и раки, друг у друга камни из протоков тащите. Ладно. Ваше рвение похвально. Мы обсудим, конечно. Но эндоскопы слишком дефицитный предмет, чтоб все пять аппаратов мы отдали в ваш район.
— Но ведь они-то получили пять штук!
— Институт на другом снабжении — не мы отдали. — Марат сделал подставку, которой хорошо воспользовался разрешающий. Он принял жертву раньше. — И коль скоро институт согласен отдать аппараты городскому практическому здравоохранению, мы должны восстановить справедливость.
Если говорить по совести, Марат Тарасов не был таким уж фанатичным энтузиастом этой идеи — добыть эндоскопы для больницы. Конечно, хорошо бы, удобно, надо бы, раз уж само в руки идет, хорошо бы выполнить поручение начальника. Но чтобы убиваться и под конец почувствовать себя барахлом, пустым местом без должности? Провал миссии крепко бил по его самолюбию. Самолюбие без достоинства — опасная штука.
Пока Марат горевал, заведующий отделом завершил беседу:
— Мы подумаем. Не я решаю — мы обсудим, что-нибудь, мне думается, вам отдадут. Заслужили. — Начальник листал бумаги. — Что есть, то есть. Молодцы. — Он уже благодушествовал, он подобрел, глядел с удовольствием. — Но главное в настоящий момент не это. Я смотрю, подписи у вас все… Но каждая подпись должна быть заверена печатью. Вот здесь, — он протянул Марату бумагу и указал пальцем. — Кстати, вас как зовут?
— Тарасов.
— Я спрашиваю, как зовут, мы же с вами просвещенные люди. Имя и отчество ваши?
— Тарасов Марат Анатольевич.
— Вот и отлично, Тарас Анатольевич. — Начальник снова протянул Марату бумагу. — Видите, к этой подписи нет печати? А это подпись отдающей организации. Печать как воздух, без печати, без штампа вы нигде не сможете дышать свободно, если что-то хотите получить. Даже в семейной жизни. — И он уже совсем благодушно хохотнул, чувствуя, что отлично выспался на этом мальчишке без должности, вздумавшем его учить. — Раз уж вы взяли на себя столь благородный труд доставить сюда эти бумаги, прошу вас приехать еще раз, после того как будет поставлена печать.
Начальник отдела подвинул к себе перекидной настольный календарь и записал: «Эндоскопы. 5 штук». И номер больницы.
11
Не надо делать ради малой проблемы глобальных выдохов. Не напрягайся, Дим. Выдохни. Бог с ними, с эндоскопами. Будто у тебя забот мало.
Элементарного дела осилить не можем. Неприспособленны, непрактичны. Интеллигенты, одним словом. Не знаю, хочу ли я сына вырастить по своему образу и подобию. Все-таки хочу. А время другое. Я хочу, чтоб ему нравились «Три мушкетера» и «Том Сойер», а у него вообще нет охоты читать.
Пришел из школы:
— Привет, пап.
— Здорово, сынок. Что в школе? Что принес?
Вспоминает:
— А-а, по истории тройку.
— Как может ребенок из хорошего дома по истории получить тройку?! — Я уже не прав. «Как может, как может»!? Я же вижу, что может. Но продолжаю в том же духе: — Значит, ты просто не прочел?
— Прочел.
— Не умеешь рассказать прочитанное?
— Умею.
И стена. С больными разговариваю — нахожу общий язык. С врачами, сестрами, а с сыном — не могу. Вот тут, скорее всего, и сказывается моя душевная лень. Это тебе не операции делать!
Ладно я, а мать? Профессионал, учитель — то же самое. Мне даже кажется, еще хуже, чем я. Вышла из кухни, начала с тех же вопросов и так же уперлась в стенку. Тут я вспоминаю, что надо пойти сына приласкать, может, ему не хватает обычной человеческой ласки? Конечно, влез в то время, когда мать ругала. Все не так.
По-моему, во все века просвещение — лучшее, на чем строилась жизнь каждой личности. А если поглубже, то и благополучие личности, во всяком случае, той, весть о которой дошла до нас сквозь времена. Но, с другой стороны, за эти же века принесло ли просвещение что-нибудь, кроме усовершенствования всякой технологии, умножения комфорта, увеличения скоростей и прочего? Если прогресс — это в конечном счете борьба со смертью, то отдалились ли мы от нее? Сумели ли по крайней мере облегчить ее наступление?
Что бы кто ни говорил, что бы ни думал, и я сам в том числе, все-таки хочется надеяться, что образованность лучше темноты и невежества. Вывод не очень оригинальный, но воспитание и должно быть банальным, стабильным. Я жажду в Виталике прежде всего хорошего уровня банальностей, а уж на этом фундаменте пусть сам строит оригинальность. Банальность надо выискать в горе мусора — оригинальность нарабатывай сам. Основной капитал должен дать я, отец, в смысле суммы привычек, нравственных канонов. А я могу направлять, подсказывать только с помощью книг — вот в чем главная слабость моей позиции.
Я хочу, чтоб он был врачом. Почему? Да потому, что ничего другого не знаю и не в состоянии понять, к чему он склонен. Пойди к психологам, а тебе скажут, что он типичный рукодел и ему надо быть, скажем, слесарем или столяром. И что не книгу я ему должен покупать, а слесарный набор, потому что для другого рукоделия, скажем, для хирургии, никакого набора не купишь.
Сегодняшние ребята смотрят кино, телевизор и мыслят зрительными образами. Все сегодня мыслят зрительными образами. А книга прямо противоположна — учит мыслить словом. Идти против времени? Кишка тонка. Вся эволюция просвещения к сегодняшней ситуации привела. Я хочу, чтоб он книги читал, а меня не спрашивают. Порочный круг.
И пока думаю, как начать новый тур любви и дружбы с собственным сыном, раздается телефонный звонок. Хорошо бы по делу — с чистой совестью отдамся нашему самому гуманному в мире… Вся надежда на личный пример. Видит же он, как я живу!
Звонил Егор. Поговорили, просто так, о сухарях и пряниках. Ни о чем. И его жалко. Пора жениться, иметь собственных детей… А зачем? Чтоб у него образовались те же проблемы? Егор сказал, что был сегодня у Льва. За время знакомства мы сдружились, а Егор — больше всех, как человек одинокий.
— Сам не жалуется, но нога мне не понравилась: вены запустели, пульс на стопе не прощупывается.
— А там, где оперировали?
— Протез хорошо пульсирует. Слишком хорошо. .
— Плохо. Значит, поток упирается. А какая нога? Первая? Процесс идет ниже? Плохо. Может, положить, покапать?
— Не знаю.
— Пока подождем, пожалуй. Пусть поживет в свое удовольствие. Чем позже, тем лучше, как ты считаешь?
— По-моему, так же. А как ты сам-то?
— А что я?
— Ты сегодня, я видел, за поясницу хватался.
— Привычка, наверное. А может, старческие манеры появились.
— У тебя еще сын малолетний.
— Нас не спрашивают. Ты откуда, от Нины звонишь?
— Нет. Может, еще пойду. Ладно. Я тебе позвонил про Льва рассказать. До завтра, Дим.
Видимся ежедневно, треплемся на работе черт знает о чем, обсуждаем все проблемы — от Африки до индийского чая, а про самих себя говорим только по телефону. Что за дела такие? Или легче говорить о себе, не глядя в глаза? Может, потому и придумали телефон да темные очки…
12
Егор приподнялся и кинул недокуренную сигарету в пепельницу на столике в головах тахты. Нина лежала, вытянувшись на спине, глядя прямо перед собой с обычным для себя выражением, словно смотрела на экран, где мелькали тулупы, флипы, аксели и прочие пируэты, которые выделывали любезные ее сердцу фигуристы. Молчать было нелепо и невыносимо. Егор закурил следующую сигарету.
Курение — подмена общения, дела, эквивалент разговора, атрибут скуки или мечты — в кресле, с глазами, устремленными к потолку, порой соучастник сложной лжи — когда можно уткнуться зардевшимся от стыда лицом в сложенные ладони с горящей спичкой… Признак сомнительной независимости и достоинства во многих сложных и простых ситуациях человеческого существования.
Егор затянулся и поднес сигарету к Нининым губам. Она отрицательно покачала головой:
— Не хочу. И ты зря куришь одну за другой. Загаси, пожалуйста, ту сигарету. Лежит и дымит. Противно. Не люблю.
Опять оба замолчали. Егор курил. В дверь еще раз поскребся Полкан.
— Отвернись. Я оденусь.
Лежа трудно пожать плечами, но в воздухе почувствовался этот недоумевающий жест Егора. Во всяком случае, недоумение было естественным. Да и куда отвернуться, когда Нина должна преодолеть препятствие — самого Егора.
Преодолела, села на край постели. Он повернулся к стене. Нина накинула халат, впустила собаку и стала говорить ей ласковые слова. Всей тональностью как бы просила прощения, что оставила пса одного за дверью… Потом включила телевизор — возник комментатор, рассказывающий о событиях в мире, — и тут же выключила.
— Вставай, Егор. Тебе пора.
— Что пора?
— Домой.
— Нина! Это же глупо.
— Может, и глупо, но мне так легче и проще. Все равно надо с Полканом идти гулять. Полкаша, ты моя собачка, барбосинька, гулять хочешь? Бросили тебя, заперли. Пойдем сейчас, пойдем гулять!
Полкан забегал, бросался к двери, к Нине, прыгнул на постель, где все еще лежал Егор.
— Георгий Борисович, боярин Егор, извольте вставать и собираться. У нас дела. — Голос потеплел, повеселел. — Ты не какой-нибудь лежебока, журналист-писатель. Ты хирург, супермен.
Когда Егор встал и, одевшись, вышел из комнаты, Нина опять смотрела холодно и отчужденно.
— Нина, давай попьем чайку? Ты сделай чай, а я пока с Полканом погуляю, а?
— Нет. Это ты брось! Я же тебе сказала: мы с Полканом проводим тебя до автобуса и вернемся.
Господи! Страдания пожилого Вертера. Каждое время рождает свои изыски, зигзаги.
Сколько же это можно терпеть? Зачем ты сюда ходишь? Или одиночество невмоготу, а робость и неумение общаться с людьми заставляют крепко держаться за того, кто волею случая попал в круг твоего бытия? А вторая половина? Что ее-то сдерживает? Откуда эта жесткая унылость взамен света, радости, улыбчивости? Может, просто характеры и души столь долго, столь настороженно нащупывают точки соприкосновения? Только достало б сил перетерпеть, дождаться радости. Бывает, бывает, наверно, и так. Но чаще, к сожалению, тысячи разных обстоятельств разводят кораблики по разным проливам в разные океаны. Поди догоняй время. Бесполезно. Это же не лаборатория, не хирургия — здесь, может быть, как раз и нужен, необходим метод проб и ошибок.
И зачем это… откуда это сопоставление странное: лежебока-журналист и супермен-хирург? Прошлое, наверное, никогда не канет в бездну, не стряхнуть его до конца. Вечный след, вечный груз, вечная борьба с собственным прошлым…
— Ты что, Егор? Обиделся?
— Нет.
— А чего молчишь? Ну подожди ты! Зачем тебе обязательно оставаться? Я привыкну. Чего обижаться? Глупо.
Они пили чай и выясняли отношения. Каждый боялся обидеть другого и готов был обидеться сам. Люди часто при каком-то несогласии считают… не считают, ждут в ответ обиды, совершенно забывая, что человек чаще расстраивается, чем обижается. А поскольку способность встать на чужую точку зрения — редкий дар, в конце концов все-таки чаще побеждает обида. Надо торопиться себя понять, пока не произошла эта подмена, пока тихое, мирное огорчение не обернулось обидой и неприятием собеседника, сожителя, согражданина. Но как этому научиться?
И в самом деле, Егор пока лишь только расстроен, огорчен, но кто знает, во что может вылиться разговор, постепенно переходящий в перепалку. Как всегда, Егор больше отбивается, чем нападает, — может, эта его уступчивость и есть наиболее приемлемая, инстинктивно угаданная дорога к желанному союзу?.. К тому, чтобы союз стал безоговорочно желанным?.. Черт их разберет. Может, Нине хочется оживить, расшевелить Егора, потому она и вызывает его на спор?.. А может, наоборот, — хочет подрезать крылья?.. Но он вроде летать не собирается.
— И что нам надо? Что тебе надо, Егор? Все хорошо, все есть. Ходим по городу, живем в квартирах, работаем. Телевизор есть. Собака даже есть. На хлеб хватает. Хватает, я тебя спрашиваю?
— Не хлебом единым…
— А я не только про хлеб говорю. Говорю, что жирком обросли. Заелись. Похуже жить надо.
— Ниночка, но это же мракобесие! Надо лучше жить!
— Все хорошо в меру.
— Я не пойму, о чем ты? Это мы-то обросли жирком? Мы ли не вкалываем?? Или много лишнего получаем?
— Да я не про то. Я в духовном смысле.
— Ох уж это духовное! Духовное ты видишь в телевизоре. Фигурное катание…
— Свинство и снобизм — упрекать меня в этих невинных развлечениях! Вот, Глеб, например…
— При чем тут Глеб? Что за чертова манера выворачивать все наизнанку? Скажи еще, что все беды от цивилизации, что лучше на травку, хлеб растить, прясть да коров пасти! Это мы слышали во все века. Зачем ты-то об этом? Ты химик, вот и работай, занимайся своим делом. Я врач — и должен лечить больного, каждый раз одного конкретного, а не все больное человечество. Работать надо — и не обрастешь жирком! От хорошей еды не толстеют.
Опять оба вошли в азарт. Сейчас уже ничего не понять. Кто из них кого куда призывал? К каким радостям?
— Ты не переиначивай меня и не переводи все на философию. Надоела мне эта вечная манера обобщать!
— Да упаси бог, я очень частно: я хочу жить хорошо! Лично я! И никаких обобщений.
Разговор, как все бесплодные разговоры, грозил стать нескончаемым. Естественный конец такого разговора — все-таки обида. Сначала у одного, а потом и обоюдная.
Так и произошло бы, но была собака, которая давно и нетерпеливо поскуливала. Егор подозвал Полкана и надел на него ошейник.
— Подожди. Я тоже иду. Мы тебя проводим.
13
Сколько дружб завязывается в больничной палате, где вместе лежат, страдают, исповедуются, ловят дежурные реплики врачей, надеясь и боясь услышать худшее… Те, кто может услышать худшее, реже думают о плохом: человеку трудно представить мир без себя, куда легче вообразить конец света. А иные, у которых страшного ничего нет, как раз и боятся больше всего, не верят врачам, из неверно понятого пустяка раздувают новые страхи. А абсурдные перевертыши нередко поддерживают в обителях боли, страхов и надежд видимость нормальных взаимоотношений. И все-таки нет никаких закономерностей в отношениях врач — больной, больной — больной. Перевертыши могут здравствовать и за стенами больницы. После истинного или мифического выздоровления один живет в полную силу, либо не зная своего печального будущего, либо бездумно или осмысленно отбрасывая прочь то, что мешает жить; другой же, излеченный, долго еще не в состоянии отринуть тяжесть прошлой угрозы, продолжает одолевать жалобами недавнего сопалатника, неправедно распространяя мрак своего нутра на светлые упования ближних.
А бывает, что возникшая дружба проста и легка, больничные переживания не добавили ей никаких полутонов и полутеней, все просто — планы, чаяния: спокойная, бытовая дружба. Без затей.
За столиком ресторана сидели двое породненных одной палатой — Глеб Геннадьевич и Лев Романович.
Глебыч продолжал держаться диеты, хотя прошли назначенные сроки и вполне можно было отбросить осторожность, вернуться к гастрономическим радостям. Романыч не соблюдал никаких мер предосторожности. И, к сожалению, был прав. Знал ли Лев, что любой предписанный ему жизненный ритуал мало что способен изменить, сказать трудно. Не здесь надо искать истину. Он жил.
Один стал разливать коньяк, другой прикрыл ладонью рюмку.
— Брось, Глебыч. Это коньяк, чистый продукт. Из винограда. Понемножечку полезно.
— У меня же печень больная.
— Печень у тебя здоровая. Я в этом понимаю. Камни были — камней нет. Пузырь был — пузыря нет. — Лев радостно рассмеялся. — Я в этом понимаю, Глебыч. Я у них побольше твоего пролежал.
— Нет, Романыч. Говорят, и бога нет, но дергать его за бороду все же не стоит. Может, воз и ныне там.
— Да когда она была, операция! И воз твой давно ушел. — Лев опять засмялся. Неизвестно только чему. — Притом не водку я тебе предлагаю — коньячок. Чуть-чуть, символически. Помахать-то рюмочкой надо. И закусочка у нас качественная. Все чистый продукт. Ну, дорогой, будем здоровеньки. Или… Знаешь, давай выпьем за нашего Димыча. Не знаю, как тебе, — Лев вновь засмеялся, — а мне с ним еще много соли съесть придется. Выпьем за него, за ребят.
Они чокнулись. Лев вмиг опрокинул в себя рюмку, словно это не коньяк, а самая низкопробная водка, отдающая сивухой. Порой неплохо чуть-чуть захмелеть, когда чувствуешь — все запахи, все вкусы, все радости мира достигают тебя, а плохое видится где-то в размытом отдалении, в мареве. Чуть-чуть! Хорошо все не слишком. Хорошо, когда привязанности, даже вредные, всего лишь дань сибаритству, а не физиологическая потребность. Хуже нет быть рабом привычки. Но поди ты удержись на грани спокойного наслаждения. Глеб поднес рюмку ко рту, понюхал, некоторое время прикасался верхней губой, опять принюхивался и вдруг, вроде бы украдкой от себя самого, резко и коротко дернул кистью, как бы вбросил в себя малую толику содержимого.
— Да, Левушка, я с радостью вспоминаю Дмитрия Григорьевича. Во-первых, я благодарен ему за то, что он сумел меня уговорить. Вот за это я ему…
— Да это же я тебя уговорил!.. — с прежним радостным видом перебил сотрапезник.
— Ты-то ты, друг мой, но я видел, с кем имею дело. Я видел его руки, его глаза, всю стать его, я понял — это человек надежный. Вот Егор совсем другой, в нем нет этой спокойной уверенности. Тоскливости в нем много. Дим уверенный и нескучный.
— У тебя все хорошо кончилось, вот ты и хвалишь Димыча. А поговори с теми, у кого осложнения, такое наплетут: и руки у него неуклюжие, и глаз фальшивый, и ходит боком, суетится да мельтешит… А кому Егор больше нравится. Другим Тарас больше подходит. Мы все от себя считаем, собой меряем. Вот ты, например, чего осторожничаешь, ведь знаешь, что диету можно не соблюдать? От себя потому что считаешь.
— Это остатки страха. Внутренне я уже расковался, страх вот-вот спадет, как шкура у змеи при линьке.
— Ну и пусть эта твоя линька наступит прямо сейчас, а то дождешься, что коньячок начнем добывать, как Дим свои аппараты и инструменты.
— Роскошью у них не пахнет, тут ты прав. И работать некому. Раньше говорили, что плохо с санитарками, а я посмотрел, и с сестрами не так уж… Дефицит на людей, оказывается, не меньше, чем на все остальное. Людей вокруг полно… болеть охотников полно, а лечить некому.
— Народу — как этих самых танталовых мух, а работать некому. — Беспричинная эйфория заставляла Льва непрестанно балагурить и смеяться. — Слушай! Написал бы ты все-таки про них заметку, а?
— Очерк, — сдержанно поправил журналист.
— Ну очерк. Про все, про все и про эти их гастроскопы тоже. А я попытаюсь помочь через своих людей. Давай вместе с двух концов, а?
— Я хотел написать, но Дмитрий Григорьевич сказал мне столько слов о второй древнейшей профессии, в смысле «бойся данайцев, дары приносящих», что я, естественно…
— Не бери в голову. Он чистоплюй и в жизни ничего не смыслит. Надо задействовать прессу. Значит, так. Сначала дай общую картину положения. Так сказать, обзор с птичьего полета. Потом уже по деталям: больница, персонал, аппараты эти… Да ты хоть знаешь, что у тебя был камень в протоке и его можно было вытащить эндоскопом без всякого ножа?..
— Врешь!
— Точно тебе говорю.
— У меня и в пузыре камни были…
— Но желтуха-то опасней! От этого камня. Мне Тарас сказал.
— Брось, Лев, заводить.
— Ну что, попробуем написать? Значит, так…
Глеб Геннадьевич, откинувшись в кресле, смотрел усмешливо-снисходительно, но Романыч не вникал в такие оттенки, он отодвинул к центру стола посуду и снедь, облокотился, уложил грудь на освободившийся край, навис над столом и придвинул голову ближе к Глебу, изобразив многоопытного заговорщика…
14
Что-то зачастил к нам журналист. Вообще-то он Златогурова навещает: посидит у него, потом у нас, опять потащится в палату. Когда он приходит, ребята набиваются в кабинет поговорить о книгах, артистах — щекочут их сплетни из другого мира. А он, наоборот, норовит про медицину потолковать: условия больничной жизни, наши горести, дефициты. И у каждого есть что сказать по любому поводу. Ребята знают, что снимать и кому играть, как лучше повернуть сюжет в очередной прочитанной книге или в какой-то международной акции в любом уголке мира. Глеб Геннадьевич имеет суждения по всем нашим делам: как говорить с больными, как оперировать, как проводить исследования.
Опять заговорили о Левиной болезни.
— А что вы его на стол не кладете? Боли ведь остаются.
— В таком деле, Глеб Геннадьевич, торопиться не надо. Не рак и не аппендицит, — парирует Тарас.
— Что значит «не рак»?
— Рак надо убрать, пока не разросся. А склероз, пока есть возможность, надо лечить.
— Мы меняем лишь пораженный сосуд. Чем позже поставим, тем дольше прослужит. — Это уже я в качестве метра даю разъяснение профану.
Не выдержал и Егор:
— Вот если гангрена уже, или ночами от болей не спит, или шагу ступить не может — тогда пора.
Помолчали. Разговор не из веселых.
— А может, и рак стоит вначале полечить? Насколько я знаю, существует теория, что раковые клетки возникают постоянно, но организм до поры справляется сам, своими иммунными силами. — Журналист показывает, что ему не чужды новые данные науки, тайные теории нашей жреческой касты. Открытия, гипотезы, ученые домыслы, разные сенсационные сообщения — о них газетчики нередко узнают раньше специалистов. Особенно специалистов-практиков. Специалисты еще глумятся над новыми идеями, держат их под сомнением, а журналисты уже налетели, словно бандерлоги на новую игрушку в джунглях, и верещат, норовя и себя позабавить, и всей округе показать…
Больше всего Глеба Геннадьевича интересует ранняя диагностика:
— Как вы можете выявить рак, если он еще ничем о себе не заявил?
Я подумал, что журналист, претендующий на знакомство с медициной, не должен задавать таких примитивных вопросов. Тарас ликует, чувствует себя выше и умнее.
Ну-ну.
— Вот тут-то и играют роль профилактические осмотры. Представляете, раз в год всем делают гастроскопию? Либо на работе, либо кто случайно зашел в поликлинику, палец порезал, а ему больничный не дают, пока гастроскопию не сделает. — Тарас в поликлинике на полставке отвечает за профосмотры, сразу чувствуется.
— Но, позвольте, насильно ни лечиться, ни обследоваться нельзя.
— Нельзя, нельзя… Не хочешь умирать — изволь обследоваться.
— Пока не болит, кто о смерти думает? В этом залог нормальной жизни.
— Значит, надо пугать. На то и существует санпросветработа.
— Ужас надо профилактировать, чтоб заранее боялись.
Очевидно, Егор подхватил иронический стиль у Нины.
Или я к ней несправедлив? Глебыч, наверное, тоже привык к ее стилю? А часто они с Ниной встречаются? Интересно. Только не мое это дело.
— Ну доктора! Мы, журналисты, стараемся оптимизм внушать, а вы смертью пугаете. От запугивания еще никому никогда хорошо не было. Допустим, все же люди захотят обследоваться. Средства у вас для этого есть? Аппаратура соответствующая? Гастроскопы, кажется, не сегодня придуманы, а где они?
— Лет пятнадцать назад появились. Может, больше.
— Ничего себе! За такой срок у вас уже должен быть выбор разных модификаций. Если я правильно понимаю жизнь.
— Пятнадцать лет — не срок, — мрачно говорит Егор.
— Ну хорошо, оставим это. Давайте о другом. Если смерть — неизбежная обязанность, почему вы, врачи, не помогаете умереть безнадежным, мучающимся больным?
Ну чего Егор вскинулся? Побагровел даже. Обычный вопрос обывателя. Если честно, я и сам спокойно этого слышать не могу. Посмотреть бы, с какой душой этот Глебыч пойдет ко мне на операцию, если будет знать, что я могу лечить, а могу, как он говорит, «помочь». Начну-ка с литературы:
— Вы не читали дю Гара «Семью Тибо»? Там неизбежная мучительная смерть разбирается с позиции врача в трех положениях: смерть чужого ребенка, смерть отца и собственная смерть.
— Нет, к сожалению, не читал.
Тут мы победили журналиста. Мог бы и прочитать.
— А я прочел после фильма. Французский, по телевизору показывали. Книга интереснее.
Есть польза и от плохих фильмов.