Храбрость – она для молодых, для тех, кому нечего терять. Он
в самом делеглупо себя вел. Теперь ему уже вовсе не хотелось есть подогретый пирог с печенкой – нет, «Колидж», решил он, пожалуй, самое подходящее место, чтоб провести канун рождества. Он постоял в дверях, сам еще толком не понимая, чего ему больше хочется.
– Ты это куда собрался? – спросила Сара.
Он передернул плечами и пошел искать шляпу. Свою красивую барскую шляпу из мягкого коричневого фетра, которую он теперь не так уж часто надевал, а если это случалось, то неизменно привлекало к себе внимание.
– В «Колидж». – Не может он назвать это заведение «Колледжем», недостойно оно такого названия. – Решил побаловать себя кружечкой-другой.
– Ага, я тебя понимаю, – сказала его дочь. – Что ж, иди, – добавила она, но в голосе ее он уловил разочарование.
– В чем дело?
– Я просто думала, что мы, может… ну, понимаешь, папа, попоем сегодня вечером, поиграем.
Она робела перед отцом, она перед всеми робела, но под ее робостью скрывалось упорство, и, как начал замечать Гиллон, это приводило к весьма сложным внутренним коллизиям. К тому же она хорошо играла на флейте, и иной раз, коРда она играла, он затягивал «Сердце мое – высоко в горах», «Красотка – дочка углекопа», «Шуршит зеленая дубрава», и тогда даже Мэгги оттаивала и не так жалела денег, которые они потратили на флейту.
– Все-таки сегодня сочельник и вообще…
Вот оно, это робкое упорство.
– Я иду
вниз, – заявил он со злостью, которая удивила его самого. Дочь заставила его почувствовать, что он неправ, и он тем более решил пойти в «Колидж».
– Я понимаю, пап.
Он молча захлопнул за собой дверь. На улице было холодно. В одном из домов пели всей семьей: он слышал голоса мальчиков и девочек – пели звонко и просто, и ему стало грустно от этого. Он подумал о молодом парне Боуне, который лежал без ног в Каудейбите. Вот какой подарок получил он на рождество. Если есть бог, то бог несправедлив, подумал Гиллон и тут же устыдился своих мыслей. Он пошел было вниз по Тропе углекопов к «Колиджу», но, не дойдя до таверны, круто повернул назад, к Спортивному полю, и вышел на пустошь. Там было очень холодно: ветер переменился и дул теперь не с юга, как в ту пору, когда он шел из Кауденбита, а с севера. Трава стояла торчком – вернулась зима. Далеко, на другом краю пустоши, Гиллон видел оранжевые огоньки цыганского табора. Они казались очень далекими и теплыми – земные теплые звезды в отличие от холодных звезд над головой. Они что-то напоминали Гиллону, но что именно, он не сразу сообразил и, только отвернувшись от них, понял, что они напоминали ему огоньки на рыбачьих лодках в море, и от этого ему снова стало грустно. Он решил все-таки отправиться в «Колидж» и выпить виски.
Окна в таверне запотели от дыхания и тепла набившихся туда человеческих тел. Он слышал, как кричали и шумели внутри: одни пели старые, старые песни, всплывающие из глубин памяти в такую вот ночь, другие обменивались ехидными шуточками, как это принято среди углекопов Файфа – всегда с какой-нибудь колкостью или вызовом, а третьи сидели, уже отупев от выпитого. Он предпочел бы оказаться в числе последних, подумал Гиллон, – чуть перейти за грань сознания.
Он уже взялся было за дверную ручку – металл был теплый, несмотря на стоявший на улице холод, – и тут же разжал пальцы. Всем этим людям следовало бы находиться сейчас дома со своими семьями, подумал он, и снова почувствовал себя виноватым. Сара-то ведь сидит сейчас дома со своей флейтой, и никто с ней не поет, потому что все ждут его. А она столько дней готовилась к празднику. И все-таки сказала, что понимает его.
А тут мужики его только высмеют – видали, мол, захотел стать героем. Эдак ехидно, хитренько; уж лучше бы разили впрямую. А то заведут свою шарманку: «Привет герою-горцу», произнесут издевательский тост, с издевкой поднимут кружки, а он всего этого вовсе не хотел. У нового домика, рядом со школой компании, все еще горел свет. Наверное, по ошибке кто-то оставил, подумал Гиллон и все же решил пойти посмотреть, что там такое, а заодно по дороге решить, заходить ему в таверну или нет, потому как очень ему хотелось все же выпить виски. На двери висела табличка:
ЧИТАЛЬНЯ ДЛЯ ПРОМЫШЛЕННЫХ РАБОЧИХ.
ОСНОВАНА НА СРЕДСТВА ФОНДА ЭНДРЬЮ КАРНЕГИ ДЛЯ ПОВЫШЕНИЯ ПРОИЗВОДСТВЕННОЙ КВАЛИФИКАЦИИ РАБОТАЮЩИХ.
ДАНФЕРМЛИН, ГРАФСТВО ФАЙФ, ШОТЛАНДИЯ
Значит, тут есть книжки по горному делу и шахтному оборудованию, чтобы углекопы могли научиться самым последним методам рубить уголь с наименьшими затратами для хозяев, подумал Гиллон. Дверь была открыта. За ней виднелась освещенная лестница, которая вела куда-то наверх. Гиллон помедлил и пошел по ней. Наверху было так светло, что Гиллон на мгновение ослеп и не увидел находившегося там человека, лишь услышал его – голос звучал так, точно металлом царапали по металлу.
– Ну! Чего тебе угодно?
Гиллон и сам не знал, чего ему угодно.
– Уж во всяком случае, ты пришел сюда не за тем, чтобы читать.
Лучше промолчать, решил Гиллон.
– Тут сотни книг, и ни одной никто еще не брал.
Вот теперь Гиллон мог его рассмотреть. Приземистый, широкий в плечах, лысеющий, с лицом, красным, как фонарь, висящий у выхода из шахты. Глаза у него были голубые и холодные, но слезящиеся. От него пахло виски.
– Сегодня же сочельник, – сказал Гиллон. – И никто не знает, что у вас тут открыто.
– Да здесь вообще никто не бывал. – Он обвел рукой комнату. – Бедная моя девственница! Никто к ней даже не прикасался.
– Народ у нас стеснительный, сэр. Они стесняются ученых людей.
– Потому что глупы, а глупы они потому, что ничего не знают. И боятся всего, во что нельзя ударить киркой.
Отвращение, звучавшее в голосе этого человека, горечь его презрения была так сильна, что Гиллон испугался его и одновременно обозлился.
– Ну, так что же из чего берет начало? Может, если бы такие люди, как вы, помогли…
Человек поднял руку, призывая Гиллона к молчанию.
– Все это я уже слышал, – сухо сказал он. – Пустая болтовня с благими намерениями. Нельзя научить того, кто не хочет идти учиться, а если и научишь, все равно толку не будет. Ну, так чего тебе угодно?
«Мне угодно быть дома с моей семьей, провести вместе с ними остаток сочельника», – подумал Гиллон, но что-то удержало его от этого признания. На полках стояли сотни книг – такого множества он еще нигде не видел.
– Ну давай же, выкладывай!
Его все зудила одна мысль – с того самого дня, когда они встретились в море с мистером Дрисдейлом.
– Макбет, – сказал Гиллон и покраснел. Но библиотекарь вроде бы этого не заметил. – Я хочу знать про человека, которого зовут Макбет.
– Макбет… – Библиотекарь посмотрел на Гиллона так, что тому захотелось повернуться и сбежать по лестнице. – На свете есть тысячи Макбетов. Их полно на Нагорье. Раздвинь куст, и под каждым увидишь Макбета.
Как странно, подумал Гиллон, он за всю свою жизнь ни одного не встретил, но, может, он рос не в тех местах.
– Я думаю, что этот Макбет более знаменитый, чем ваши обыкновенные Макбеты, – сказал Гиллон.
– О, ты думаешь!
Думаешь… – Гиллон вспыхнул. Библиотекарь долго иронически смотрел на углекопа. – Этот твой Макбет, по чистой случайности, не был ли
королем? – Я не знаю.
– Ты не знаешь. Являешься сюда, спрашиваешь меня про человека и даже не знаешь, был он королем Шотландии или нет?
– Гиллон опустил голову и пробормотал:
– Нет.
– Значит, так-таки и не знаешь, был он королем? – Гиллон упорно не поднимал головы. – Как тебя зовут?
На секунду у него мелькнула мысль соврать.
– Камерон, – сказал он все же. – Г. Камерон.
– Ну-ка, Камерон. Повернись вокруг, чтобы я мог посмотреть на тебя. – Гиллон повернулся при свете лампы, горевшей на нефти из отходов угля. – Когда ты заговорил, я подумал: «Вот пришел человек, с которым я смогу беседовать, – человек, а не животное из шахты». Потом ты спросил меня про Макбета, а сам даже не знаешь, был он королем или нет. Очень ты меня расстроил.
– Угу. Извините, что потревожил вас. – Больше ничего и не оставалось, как повернуться и уйти. Гиллон спустился по лестнице и вышел на улицу в холодную, но привычную тьму Тропы углекопов. «Краснорожий ублюдок со слезящимися глазами», – подумал Гиллон и тут вдруг вспомнил, что оставил шляпу в читальне.
Черт с ней, со шляпой, пусть он ею подавится, сказал себе Гиллон, но мысленно произнося это, он уже знал, что пойдет назад за шляпой к этому человеку с мокрыми глазами. Хотя сейчас ему было бы легче предстать перед завсегдатаями «Колиджа», чем перед библиотекарем. Когда он вернулся, библиотекарь сидел за своим столом, уставясь на дверь, и потягивал из коричневой бутылочки.
– Я за шляпой.
– Человек, про которого ты говорил, – это лорд Макбет, центральное действующее лицо великой трагедии, написанной неким Шекспиром. Трагедии «Макбет». Зачем она тебе?
– Я хочу ее прочесть.
Библиотекарь пристально посмотрел на него.
– Кто это втемяшил тебе в башку?
– Был такой случай. Давно. Когда я удил рыбу, а не рубил уголь.
Коротышка встал и направился к полкам с книгами, находившимся у противоположной стены. А Гиллон тем временем прочел на картонном билетике, стоявшем у него на столе: «Мистер Генри Селкёрк. Библиотекарь». Коротышка вернулся, неся большую запыленную книгу. Печать в ней была очень мелкая.
– Не станешь ты ее читать, – сказал мистер Селкёрк. Но все же вынул карточку, чтобы Гиллон расписался на ней. – Она тебе сон зарежет,
– добавил он и захлебнулся смехом, что очень разозлило Гиллона.
– Нет, я ее прочту.
– Ну конечно. В двухкомнатном домишке, где полно ребят, которые орут и просят хлеба, ты ее, конечно, прочтешь.
На карточке стояла цифра «1». Значит, он был первым жителем Питманго, взявшим здесь книгу. Это уже кое-что. Гиллон надел шляпу и направился к лестнице.
– Камерон!?
– Да, сэр?
– Не очень-то я был с тобой ласков. Но «натяни решимость, как струну, – и выйдет все
»: ты одолеешь эту книгу.
– И он снова рассмеялся, только Гиллон не понял почему.
Когда он выходил, библиотекарь уже отвинчивал пробку с коричневой бутылочки, глядя куда-то поверх своего стола. «А ведь он, несмотря на всю свою мудрость и все свои огромные знания, должно быть, очень одинокий человек, – подумал Гиллон, – даже более одинокий, чем я».
3
Когда он переступил порог своего дома, опять это с ним случилось – глаза никак не могли привыкнуть к яркому свету, и несколько минут он был как слепой. У него начиналось что-то вроде шахтерской слепоты, и это его беспокоило. Все они были тут, вокруг него, все кричали ему в ухо, и наконец он увидел ее: она сидела на низенькой табуретке у огня, пригожая, в большой, яркой и в то же время не режущей глаза шали, – такой красивой она давно не выглядела.
– Где ты был? Мы обшарили все Питманго в поисках тебя, – сказала Мэгги. В голосе ее не было досады.
– Я был на пустоши, гулял.
Книжку он держал за спиной и незаметно положил ее на стол в затененной части комнаты.
– Я уже бегал в «Колледж» за тобой, папка, – сказал Сэм. – Все ждали тебя – хотели поднести стаканчик.
– Кто это хотел?
– Да в «Колледже», – сказал Сэм. – Все, кто там был.
– И еще Боуны. Семейство Боунов, Гиллон, – добавил Том Драм. – Ох, надо было тебе видеть это, Гиллон. – В голосе его звучала гордость, а лица его Гиллон все еще не мог разглядеть. – Всем скопом – и братья, и сестры, и мать их, ну, и, конечно, отец – пришли сюда через пустошь, в такую-то ночь.
Такогоникогда еще не бывало.
Вот теперь все в комнате начало обретать для Гиллона свое место. Пришли соседи, жившие на той же улице, – впервые в жизни пришли: ближайшие соседи – Ходжесы, и кое-кто из Беггов, и Вилли Хоуп – по дороге в пивнушку, и Том Менгис со своей молодой женой и аккордеоном. Пришел и Том Драм из своего домишки, стоявшего немного дальше по улице. Драмы уже давно переехали отсюда – так давно, что успели забыть, когда этот дом и принадлежал-то им. Теперь это был дом Камеронов.
Гиллон улыбнулся. Долго все-таки пришлось этого ждать.
– Ты только пойми, – сказал Том Драм. – Верхняки сошли вниз – заметь:
вниз– поклониться низовику. – Он покачал головой. – Нет, такого еще никогда не бывало.
У края очага, в тепле, лежало одно из подношений семейства Боунов – жареная индейка («краснозобая», как называли их в Питманго), – лежала и слегка дымилась, задрав к потолку толстые ноги. Гиллон в жизни еще не пробовал индейки.
– Так что же они сказали? – спросил Гиллон.
– Что сказали? Господи, милок, тебе бы самому быть здесь. «Слава богу, что есть на свете Гиллон Камерон и что есть у него голова на плечах и храбрость», – вот что они сказали или что-то вроде этого.
Посреди стола стояла бутыль с виски из коричневой обожженной глины. Мальчики принялись доставать кружки, а Том Драм занялся пробкой.
– Не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой – извини, Мэг, за наш грубый рабочий язык, но, бывает, иначе не скажешь, – так вот, не какое-нибудь дерьмо с красивой этикеткой, – повторил ее отец, – а настоящее виски, из чистой мяты, восьмилетней выдержки, из твоих краев, Гиллон.
Это было произнесено, как заклинание, с благоговением, предшествующим вызову главного духа, – и пробка хлопнула. Значит, Гиллон все-таки выпьет на – рождество.
– За нашего папку! – сказал Сэм, и все выпили.
– За моего сына! – сказал Том Драм, и все выпили.
Было еще много тостов, и всякий раз виски зажигало в пустом желудке Гиллона маленький пожар. В какую-то минуту все взялись под руки, младший Менгис заиграл на своем аккордеоне, и они, переплетя руки, выпили по старому шотландскому обычаю. Затем Гиллон пересек комнату и подошел к Мэгги.
– Пойдем выпьем. – Она кивнула и отложила шитье. Они взялись под руку и выпили каждый из своей кружки.
– Какая у тебя красивая шаль, – сказал Гиллон.
– Пейслийская, – сказала Мэгги. – Настоящая пейслийская. Мне всегда хотелось иметь такую, и вот теперь ты мне ее добыл. – Она вроде бы потянулась, чтобы поцеловать его или чтобы он ее поцеловал (такого давно уже между ними не было), но обоим показалось: не слишком ли это, целоваться при всех, и момент был упущен, а перед ними уже стоял Эндрью и показывал на свои «веллингтоны», толстые резиновые сапоги с толстыми резиновыми шипами на подметках, мечту каждого углекопа в Питманго.
– Посмотри, что ты мне добыл, – сказал Эндрью.
– Ты сам себе их добыл, – сказал Гиллон. И вытянул руку из-под локтя Мэгги. Момент прошел.
Когда они уже основательно опустошили бутыль и люди забродили по комнате нетвердой походкой, настал черед индейки, и она оказалась роскошной, как и говорили Гиллону: мясо белое, нежное и сочное – они ели ее и запивали «Глендоном».
– Вот теперь ясно, какое место среди яств занимает горячий суп из морских водорослей, – заметила Мэгги.
– Ох, так далеко мне бы не хотелось возвращаться. Нет, человеку предначертано вот так жить, – сказал Гиллон. – И вот таким должно быть рождество. – Он с вызовом оглядел кухню. – Таким оно и будет.
– Ага, согласились все, – ага, ага.
А потом виски не стало, и они пели шотландские песни – в большинстве печальные, потому как поздно вечером лучше всего петь печальные песни. Гиллон пел, а Сара играла на флейте, а потом все пошли по домам, и дети улеглись на свои койки вдоль стен кухни, а Гиллон с Мэгги отправились к себе в залу. Запели петухи, и над Восточным Манго небо прорезала первая трещинка будущего дня; Гиллон подумал, что прошедший день был самым длинным в его жизни.
Он уже считал, что спит, но он не спал. Вот как надо встречать рождество, подумал он, но слишком дорогой ценой оно ему досталось. Он подумал о Сэнди Боуне и о «плате за уголь», как это тут называли. И о том, как безропотно принимали это мужчины и даже женщины – пожмут плечами и все, следуя стародавней мудрости, учившей мириться с неизбежным.
А платили плотью, кровью и костями, ампутациями, болезнями и смертями, настигавшими человека самым разным путем – при пожарах и наводнениях, обвалах и взрывах, – «плата за уголь», и всякий раз из шахты приносили труп или полутруп, который потом мог лишь сидеть в углу холодной темной комнаты, навсегда потеряв способность работать. И была еще шахтерская слепота – когда окружающий мир то вспыхивает ярким светом, то расплывается в тумане, то вдруг начинает кружиться. И шахтерский ревматизм – когда еще молодые люди превращаются в стариков; и шахтерская астма – когда сначала ты задыхаешься от угольной пыли, а потом, забив ею легкие, захлебываешься в постели от собственной мокроты. И шахтерский грим – когда мельчайшая угольная пыль, проникнув в поры, кольцом черных точечек окружает глаза, так что, даже если ты выберешься из шахты, глаза все равно расскажут твою историю
другомумиру: рабочая лошадь, шахтная кляча, Джок-углекоп, – этакая малопривлекательная парша на теле общества, с точки зрения «приличных людей». И наконец, шахтерская татуировка, мета углекопа – синие шрамы на теле и на лице, оставшиеся от угольной пыли, которую сыпали на раны, чтобы остановить кровь.
Но за уголь платили всегда и всегда безропотно. Почему так безропотно? – недоумевал Гиллон. И почему вообще надо платить?
– Гиллон?!
– Угу!
– А ведь ты был прав. Если б кто-нибудь из наших оказался под обвалом, я б хотела, чтоб нашелся Гиллон Камерон, который сделал бы то, что ты сделал.
Ему стало сразу хорошо и тепло: виски в желудке, завывание холодного ветра на улице, теплая постель, а теперь еще ее слова, всего несколько слов, разделенных большими паузами, но после того, как она их произнесла, он понял, что такие слова надо заслужить, их нелегко произнести. У него даже возникло что-то, похожее на желание, какой-то рывок к ней. Если любое время дня годится для утехи, почему бы не попытаться сейчас? Она вдруг села в постели.
– Деньги… Я забыла про деньги. – И, несмотря на холод, она поспешно соскочила на пол. – Я оставила их прямо там. Господи, да кто угодно мог их взять. И человека даже не упрекнешь за это. О, господи!
Он слышал, как она шарит по полкам буфета, и наконец до него донесся ее облегченный вздох.
– Ох, слава богу, – сказала Мэгги и залезла назад в постель. Даже со своего места он чувствовал, какие у нее холодные ноги. – Ведь целых четыре фунта.
– Четыре фунта? Откуда они у тебя?
– От Боунов.
– Не надо было их брать. – Он очень расстроился. – Индейка – еще куда ни шло. Виски – тоже. Но деньги?!
– Это не тебе. Это на домкрат.
Гиллон не сразу понял.
– Ты же сломал домкрат. Мистер Брозкок прислал сюда парнишку со счетом за урон, пока ты ездил в Кауденбит.
Тут для Гиллона все и кончилось – желание сразу умерло, умерло все, осталась лишь слепая, всесокрушающая ярость, которая с некоторых пор все чаще охватывала его. После этого он проснулся лишь раз: то ли во сне, то ли наяву – этого он и сам не мог бы сказать; ему привиделся железный ошейник, все еще болтавшийся на шейных позвонках скелета, который они нашли в карьере, когда на прошлой неделе выкачивали оттуда воду; надпись на ошейнике гласила:
«Алекс Хоуп, приговоренный к смерти в Перте за кражу мяса, совершенную 5 декабря, и подаренный Томасу Тошу из Питманго для пожизненной работы в шахте. Если носитель сего будет обнаружен на дороге, просьба вернуть владельцу за хорошее вознаграждение».
– Нам только ошейников не хватает, – сказал он и, лишь когда Мэгги повернулась и спросила: «Что?» – понял, что произнес это громко, вслух.
– Рождество наступило, – сказал Гиллон. – Сын божий родился.
– Ага, конечно, так спи же, хорошо?
А Гиллону становилось все яснее – теперь у него перед глазами был и вовсе свежий пример, – что, если бы бог был справедлив и милосерден, Томасу Тошу пришлось бы закончить свои дни в пламени, среди взрывающейся в шахте угольной пыли. Однако все знали, что мистер Томас Тош женился на девице из семейства Манго и умер на Брамби-Хилле, а Алекс Хоуп, некогда проживавший в Перте, был сброшен в карьер или же сам туда спрыгнул, что скорее всего.
4
Он продирался сквозь книгу по вечерам, придя домой из шахты, а иногда и днем, когда в работе намечался застой и их раньше времени отпускали со смены. Впервые с тех пор, как Гиллон приехал в Питманго, тут были перебои с работой. Вот уже несколько раз за прошлый месяц, хотя на дворе еще стояла зима, сирена пронзительно выкрикивала свою горестную песню, протяжным воплем трижды прорезая черноту утра: «Не-ет сего-о-одня ра-боо-ты-ы!». Они снова укладывались в постель, но удовольствия от этого не получали. Мэгги так нервничала, когда видела их в постели, что скоро все стали разбредаться по разным местам. Гиллон обычно уходил в читальню.
Книга была до того трудная и до того скучная, что он и сам не понимал, зачем так истязает себя. Во-первых, в противоположность большинству жителей Питманго он не верил в ведьм, а вся история – насколько он мог разобраться – вроде бы сводилась к предсказаниям трех крепко пьющих, жадных до теплой свиной крови старух. Тем не менее он продирался сквозь текст, решив узнать что-то, чего не знала Мэгги, и к тому же не желая возвращать книгу Селкёрку, пока не закончит. С великими мучениями переползая со страницы на страницу, прочел он всю пьесу, а добравшись до конца, заставил себя вернуться к первой странице и прочел все сначала, и вот уже во второй раз мало-помалу все начало проясняться у него в голове. Когда же он прочел пьесу в третий раз, у него было такое впечатление, будто он никогда раньше ее и не читал. Слава вдруг приобрели другое значение и стали ясными, какими не были до сих пор. Порою в шахте он ловил себя на том, что шепчет иные строфы, а иногда даже произносит вслух, – он боялся, что его услышат, но ему так хотелось самому услышать эти слова. Одна строфа особенно нравилась ему – это когда Дункан, король Шотландии, говорит:
Откуда ты,
Достойный тан?
а придворный по имени Росс отвечает ему:
Мой государь, из Файфа,
Где пленные норвежские знамена
Твоих бойцов прохладой овевают.
И вот в шахте, на глубине нескольких тысяч футов под дном океана, в такой кромешной тьме, что даже в могиле едва ли темнее, он вдруг понял, что эти строки прекрасны.
С тех пор слова и целые фразы из разных частей пьесы, обычно без всякого видимого повода, вдруг всплывали в его памяти и подступали к губам, – так рыба всплывает со дна морского и разрезает поверхность воды. Теперь, когда ему случалось быть одному в забое, он громко выкрикивал их. И стал отдавать чтению все свободное время, читал даже в шахте при свете своей лампочки в ожидании, пока подошлют бадьи для угля, и во время чая после работы.
Если только это можно было назвать чаем. Из-за того, что в шахте работа шла с перебоями, конверты с жалованьем становились все тоньше. Большинство семей, когда денежки поубавились, перевели на еду часть средств, которые они раньше тратили на то, чтобы поехать в Кауденбит посмотреть футбол, и жили в общем как прежде, но в доме Камеронов при первом же снижении жалованья семья перешла на жесткий рацион. Дело в том, что, хоть жалованье и урезалось, не урезалось то, что шло в кубышку. А залезть в нее и взять немного на еду – об этом и речи быть не могло. Кубышка получала свое – прежде всего кубышка, а уж потом все остальное.
В Питманго это называлось «есть кругляки с прикуской»: на стол ставили миску картошки, кусочек масла и солонку, вся семья садилась вокруг, каждый откусывал свой кругляк и потом обмакивал его в соль.
– Ну что это за еда для углекопа! – сказал как-то вечером Сэм и швырнул вилку на пол. – Ей-богу, мать, этого может хватить для какого-нибудь старика или иссохшего клерка, а углекопу нужны мышцы на костях.
– Глупости, – сказала Мэгги. – Люди слишком много едят.
– Ну уж, во всяком случае, не в этом доме.
– Поститься полезно.
Они знали, что она в самом деле этому верит. Так что сражаться с ней ни к чему.
– Вот ирландцы – они ничего, кроме картошки, не едят и вроде бы вполне обходятся.
– О да, да, правильно, маманя, – сказал Роб-Рой. – Ты бы посмотрела, как они валяются в канавах в Кауденбите. Стоит полюбоваться этими любителями картошки. Блестящий пример того, как нужда исправляет человеческую натуру.
– Ну вот, пожалуйста, – сказала Мэгги. – Ты слышишь? Слышишь, что он говорит? – Она постучала по плечу Гиллона, и тот, оторвавшись от книги, поднял на нее глаза. – Ты хоть понимаешь, что это значит? Он стал такой… такой задавала, что на все у него теперь свой взгляд.
– А что, скажи, пожалуйста, означает «задавала», маманечка? – осведомился Роб-Рой с подчеркнуто английским акцентом.
– Гладкозадый хлыщ, – сказала Мэгги, и у Роб-Роя хватило ума покраснеть. – Нет, с ним просто невозможно больше разговаривать. А все этот Селкёрк.
Только тут Гиллон осознал, что последнее время эти двое в самом деле без конца препираются друг с другом, – осознал и снова уткнулся в книгу. Читал он теперь «Короля Лира», и, по мнению Гиллона, это было легче «Макбета» – возможно, потому, что он был более подготовлен к такому чтению, впрочем, трудно сказать.
– Воздержание делает человека хозяином над собой, – услышал он слова жены. – Воздерживаясь, ты приобщаешься к свободе.
А ведь и правда, подумал Гиллон, во всяком случае, для нее это так: иной раз в воскресенье за завтраком она решала воздержаться от второй копченой селедки, и он замечал, какое удовлетворенное выражение появлялось на ее лице.
– Если научишься говорить «нет», то в нужное время сможешь сказать «да».
Он никак не мог понять, откуда она брала эти изречения, эти истины. Хотя она и была учительницей, но никогда не читала и по месяцам не разговаривала с соседями. Значит, напрашивался единственный вывод: она сама их придумывала.
Неблагодарность с сердцем из кремня,
Когда вселишься ты в дитя родное,
Морских чудовищ ты тогда страшней!
Он оторвался от книги и окинул взглядом комнату. Просто удивительно, как часто, прочитав строку Шекспира, он думал о том, что она применима и к нему, углекопу из Питманго. Но сейчас он понял, что это не совсем так. Здесь, в этой комнате, не было неблагодарных детей. Они бунтовали – да, но их вырастила и воспитала в таком духе (точно преднамеренно) та, против кого они бунтовали; при этом они оставались преданными детьми, а преданного ребенка не назовешь неблагодарным.
И все-таки Шекспир заставлял человека думать. В то утро, например, наваливая уголь в бадью, Гиллон вдруг понял, что даже здесь, в шахтерском поселке, он никогда не станет Макбетом, честолюбие не будет жечь его, побуждая отличиться в своем мире, каким бы малым ни был этот мир; а вот жена его
могла быбыть леди Макбет. И
этостоило знать, стоило понимать…
Они снова препирались – «беседовали», как они это называли, независимо от того, какой горячей получалась беседа. Они этим жили, это стало у них традицией – Камероновы воскресенья и вечера. У Гиллона в семье никогда такого не было и, насколько он знал, у Мэгги Драм – тоже, и тем не менее что-то, присущее им обоим, породило в их детях это нескончаемое, неистребимое желание все анализировать, обсуждать каждую мысль, которая с улицы проникала в их плотно закрытый дом.
Иной раз, оторвавшись от книги, Гиллон смотрел на них и не понимал, кто это, откуда они взялись, он не знал этих людей, даже не узнавал их лиц.
– Все очень просто: люди в большинстве своем плохие, – говорил Роб-Рой.
– Ну и ну. – Эндрью понял, что сейчас загонит его в угол. – Смотри, что у тебя получается. Ты признаешь, что люди в большинстве своем плохие, а потом хочешь передать им контроль над всеми средствами производства? Неужели ты не видишь, к какому краху это приведет? Согласен?
– Вот ты и влип, – заметил Роб-Рой. – По природе своей люди вовсе не плохие. Если их предоставить самим себе, они даже очень хорошие. Общество вынуждает их быть плохими.
– Я не думаю, что большинство людей плохие, – раздался голос Сары из чистой половины дома. – Если бы вы когда-нибудь потрудились зайти в церковь, вы бы увидели там очень много хороших людей.
– О, господи, да если человек ходит в церковь, это еще не доказывает, что он хороший, – заявил Сэм. – Ведь мистер Брозкок, Сара, тоже ходит в церковь.
– Видишь, что получается: сосед твой – не брат тебе и не помощник, – продолжал Роб. – В этом обществе он твой соперник.
– Кто завтра вечером играет? – прервал их Джемми.
– «Кауденбитские удальцы» против «Киркэлдийских кельтов».
– Глупости все это, и ты это прекрасно знаешь, – сказал Эндрью. – Если бы человек был по натуре добрым, то не было бы нужды во всех этих законах, чтобы управлять им.
– Ох, Иисусе Христе, ну и доводы!
– Я бы хотела, мама, чтобы ты запретила им поминать Христа в нашем доме.
– Раз порочное общество создает такие порочные законы, чтобы удержать человека в повиновении, ты делаешь из этого вывод – имеешь наглость делать вывод, – что человек, сотворенный плохим, должен и остаться плохим. Господи, да неужели, дружище, ты ничего не видишь? Неужели не видишь, дружище, в чем слабина?
– А ведь Роб прав, – заметила Сара. – Человек добр потому, что он сотворен по образу и подобию господню, значит, он и должен быть добрым.
Наступило молчание. Никому не хотелось обижать Сару, однако все невольно тяжело вздохнули, даже любители футбола. А она сразу вскипела – они так и знали, что она вскипит. Только одно могло вывести ее из себя: когда кто-то, по ее мнению, нападал на ее Спасителя.
– Это правда, и вы знаете, что это правда. – Сара вышла из залы, в глазах ее стояли слезы – впрочем, все знали, что так оно и будет.