Закуривая, Спиридюк еще раз проглядел свой список и подумал:
"Один остался, Плис".
С собою взял он трех милиционеров и быстро зашагал к окраине улицы, к одиноко черневшей избушке.
- С этим простые разговоры, - подбодрил он спутников и передразнил, гнусавя: - теоретический латышский большевик... Научат
практике тебя!.. Ну, скорей, ребята, повертывайся!.. Кончим, да до дому.
Подкрались тихо, вплотную к стенам.
Спиридюк с револьвером подошел к окну, прислушался. Все тихо.
- Заходи со двора, стучите в дверь. А я тут покараулю...
Мутно мерцало небо в темном стекле окна, дремал домишко, да потревоженные собаки лаяли в другом конце села.
- Чего они копаются? - свирепо изругался Спиридюк и сам отправился к милиционерам.
Тогда, из черного окошка, пламенным снопом, в лицо ему ударил выстрел.
Он слышал страшный грохот и толчок.
Испуганный, отпрыгнул в сторону и побежал.
Почувствовал, как что-то рвется внутри, с безумной, давящей дыханье болью...
В зверином, последнем страхе сделал несколько шагов, хотел вздохнуть и покатился в снег, хватая пальцами за попадавшиеся щепы.
В предсмертной агонии открыл широко рот, чтобы позвать на помощь и не мог...
* * *
В полыхнувшем огне, во взметнувшемся дыме Архипов углядел нелепо отброшенную фигуру и понял, что попал.
- Плис, есть один гад, - обернулся, отдергивая затвор.
Плису некогда.
Плис слышит, как ломятся в дверь, приподымает короткую двухстволку и, наконец, стреляет раз за разом, оглушая и себя, и Архипова.
Дым пороховой и гул в ушах и нервы вздыбились...
Оскалившейся рысью смотрит в окно Архипов.
Внимание все сейчас фиксировалось в мушке. Он сам - как ищущая мушка.
Наступила тишина - короткий, страшный перерыв.
Оттуда, из-за двери, протяжный, надрывный стон.
- Ай-да мы, - похвалил Архипов. - Ай-да Генрих...
Плис сперва не понял. Борьба и выстрел одно, а этот жалкий крик совсем другое... И только мысль связала.
"Так нужно", - успокоил себя Плис, и поудобней примостился к печке.
На снеговом пространстве перед окнами, средь черных лент заборов, между построек темных, неосвещенных, маячили неясно тени, скользили и сползались перед домом. На стороне трещал тревожно и прерывисто свисток и в темноте по-матерно ругался зычный голос.
- Слышь, Генрих, матом кроют... - весело проговорил Архипов и вспомнил. - Спирту хочешь?
- Я... не пью. Вы - пейте.
- Я выпью... вот. И - хватит. А то рука дрожать будет. А чтобы сволочам не доставалось, - остатки выльем... - Опрокинул свою жестянку и мстительно держал над полом, пока не вытек спирт.
Плис аккуратно и в порядке, тем временем, расставил на печи перед собой патроны. Вот, в этой кучке пули. Тут - картечь, а там уж дробь. Удобно заряжать. И, втянутый в смертельный поединок, был спокоен, почти весел.
Немного, разве, было жаль кота. Даже попробовал позвать его обычным, в обращении к животным, шутливым и смягченным тоном:
- Рунцик, Рунцик...
Но кот, напуганный стрельбой, не шел.
Цепью подбирались вызванные солдаты.
Одно звено уж близко. Видно, как, горбясь, перебегают. Архипов крепко приложил ружье, заметил место: пускай дойдет.
- Ага!
И выстрелил.
Захлопали, защелкали, перебегая по снегу, огни. И, точно молотками, заработали по стенкам. Поднялась пыль, летела штукатурка, угарный, едкий дым душил дыханье. Не думая, не рассуждая, весь в диком упоении дрался Архипов.
Инстинктивно отдергивался от злой, дрожащей струнки пули, всовывал патрон и дерзко, не хоронясь, стрелял в окно, платя ударом за удары.
И перестал палить тогда, когда осталось два патрона.
И, в тот же миг, с последней пулей, попавшей в медный таз, умолк противник. Медленно расплылся и затух звенящий всплеск металла.
В разбитое окно из комнаты, как будто нехотя, тянулся полог дыма и фантастическим туманом играл с блестящей, яркою луной.
- Генрих! - окликнул Архипов.
Никто не отвечал и только четко тикали из мрака уцелевшие часы.
Еще спросил - молчит.
Тогда полез к нему по полу, натыкаясь на куски отбитой штукатурки, щепы и беспорядочно наваленные предметы.
В углу у печки привалился Плис.
- Што ты, парень... што ты... - растерянно и ласково, как будто ободряя, шептал Архипов.
Внезапный шорох у двери заставил обернуться.
В испуге заслонил себя ружьем, прижался к мертвецу...
Два фосфорически горящих глаза уткнулись на него из тьмы.
Уж был готов стрелять, да догадался, что это Плисов осиротелый кот.
И тут же увидал в окошках отблеск пламени, почуял запах гари и понял, что настает конец.
"Сжигают... - сказал он сам себе и усмехнулся, - трусы!"
По привычке, хотел уж выругаться крепко, да вспомнил, что рядом мертвый Плис, что сам он тоже умирает, и удержался. Потом прижал короткое ружье к груди, секунду подождал.
В загадочной, могильной тишине за стенкой рядом ворчал огонь, и искорка, влетевшая из темноты, оставила на миг кровавый, долгий след...
- Прощай, товарищ, - сказал он Плису и нажал гашетку, закрыв глаза.
* * *
Мчались, мчались события.
Нарастали, перепутывались, сталкивались.
Как в термометре ртуть, падала, замерзала для одних радость жизни, повышалась, крепла для других.
А для всех:
Телеграфная связь порвалась.
Железная дорога - останавливалась.
"Надо меньше рассуждать, - как привык, так думал Решетилов, торопился и шагал быстрее. - У событий - есть логика. И довольно..."
Проходил по площади, мимо собора, взглянул на колокольню.
- Вероятно, про эту церковь рассказывала мне сегодня хозяйка, что на ней поставлены пулеметы... Все ждут. Как мало времени у меня и как много надо еще делать...
Приближался к кирпичным постройкам военного городка и вспомнил рассказ той же хозяйки о расстрелах, будто бы совершенных прошлой ночью.
У калитки ворот стоял часовой. Решетилов твердо подошел вплотную и властным, уверенным тоном:
- Где квартира начальника гарнизона?
Часовой посторонился, ткнул пальцем в стоявший напротив флигель и проводил испуганным взглядом удалявшуюся солидную фигуру в барской шубе.
Денщик с лоханью помой столкнулся у входа с Решетиловым.
- Барин дома?
- Никак нет, - оторопел солдат, не зная куда девать лоханку, - барыня дома.
- Доложи.
Стал в коридоре, ожидая.
"Ранний визит, - про себя усмехался, - одиннадцать часов и... как удачно: его нет..."
Распахнула дверь Мария Николаевна, высокая, на пороге появилась.
Вздрогнула, растерялась.
- М-сье Решетилов... - запахивала на груди накинутый платок.
- Очень нужно видеть.
Не снимая шубы, прошел за ней Решетилов.
- Вы извините... У нас не убрано, - машинально, упавшим голосом говорила она, - садитесь...
Перед Решетиловым безразличная пестрота убранства, да большие глаза, наливавшиеся, наливавшиеся тревогой.
- Простите меня за бесцеремонность, но судьба одного общего нашего знакомого заставила меня это сделать...
- Николай Васильевич? - закусивши губу, перебила она...
- Он арестован сегодня ночью...
Ахнула слегка, притянула руки к груди, задохнулась...
- Милая Мария Николаевна, ваше спокойствие нужно для многого...
- Что я должна делать? - встрепенулась, - я буду спокойна.
Надеждой, отчаянием глаза переливались - скорей говори.
- Прежде всего самообладание...
- Слышала, - резко прервала.
- Потом, чтобы никто не знал о нашей беседе...
Кивнула - да!
- У Баландина есть друзья. Они думают о нем. На всякий случай, попробуйте добиться у вашего мужа, чтобы Баландина выключили из числа заложников...
- Ой, - вскочила она, - ужас, ужас какой!.. Как я их всех ненавижу... Его... убьют?
- Надеюсь, что этого не случится...
Поникла, точно сломалась, заплакала беззвучно.
- Сергей Павлович... Сергей Павлович, он в тюрьме? Да? Можно мне пойти к нему? Я не боюсь ничего... Я сейчас такая несчастная... такая раздавленная...
- Никуда не ходите. Мы с вами увидимся в шесть часов. У меня на квартире, - назвал адрес. - Где ваш муж?
С болью, с отвращением:
- Муж?
Отирала слезы рукавом, как маленькая девочка.
- Он за городком, вырубает лес...
- Я сейчас к нему. Помните, о разговоре - ни слова...
Догнала в передней, стиснула руку:
- Я чувствую, что... не должна с ним говорить... Не... выйдет!
- Тогда не нужно. Решите сами. Не волнуйтесь.
- Значит, друзья есть?
* * *
На обширном пространстве, за фасадами корпусов группы людей рубили молодой сосняк. Решетилов остановился и наблюдал, а проводивший его солдат побежал доложить.
"До чего все просто, - изумлялся Решетилов, - вот я в самом центре неприятельской позиции, а никто и не спросит меня, кто я таков и зачем пришел. И воюют-то по-домашнему..."
Прямая выправленная фигура Полянского. Пристально разглядывает странную здесь штатскую шубу.
Вид бодрый, вдохновленный работой.
Изумился, улыбнулся, развел руками.
- Вот неожиданный гость! Какими судьбами?
- Да сунулся было к вам, вас нет. Я - сюда. Может быть, это против военных правил?
- Пустяки, - рассмеялся Полянский, - полюбуйтесь нашим хозяйством. Бальный зал готовим для господ красных. Чтобы удобнее, знаете, танцевать под пулеметом...
- Почтеннейший Георгий Петрович, вы уже простите мою штатскую психологию. Я ведь к вам за советом. Только лично для себя. Правда, что говорят о движении красных? У меня казенные суммы, так видите ли, может быть, лучше в казначейство сдать?
Нахмурился Полянский.
- И ты малодушничаешь... По секрету могу сообщить, что положение, конечно, серьезное... Но непосредственной опасности, разумеется, нет. Плюньте вы на эти слухи и на тех, кто их распространяет. Если что, я всегда сумею вас известить. Продолжайте свою работу и не беспокойтесь...
- Ну, очень благодарен, - ободрился Решетилов, - очень извиняюсь, что оторвал вас от дела...
Полянский любезно откозырнул, повернулся молодцевато к работавшим.
За углом, перед Решетиловым Малинин.
Лицо серое, обрюзгшее, толстые щеки мешками повисли. Спешит.
Взглянул недоверчиво:
- Вы здесь зачем?
- Да вот, толковал с Георгием Петровичем...
- А-а, - рассеянно протянул, - ну... и что?
- Да у меня ничего, а вообще-то новости, кажется, есть?
- А что? - схватился Малинин.
- Слухи всякие панические о красных, о гибели роты...
- А, да, да... это очень неприятно...
- Говорят, Иван Николаевич, у нас даже расстрелять кого-то принуждены были?
Грубо, вызывающе:
- Откуда вы знаете?
- Да хозяйка моя чего-то болтала...
Малинин съежился, забегал глазами.
- Не знаю... не слыхал. Не слыхал...
Расстались.
* * *
Дневник Баландина. ...Второй день тюрьмы. Я думаю, их будет немного. Сегодня мне повезло. Я открыл, что кусок подоконника в моей камере отнимается. И маскирует маленькое углубление-тайничок, где частичка моего "я" сможет укрыться от тюремщиков. Теперь в "свободные" часы, а они все у меня свободны, я пишу на листе тетрадки и прячу написанное в свое хранилище. Почему я пишу? Может быть, потому, что во время писания я снова вольное существо; может быть, пишу оттого, отчего поют птицы? Просто - хочется. В сущности, моя песня не должна быть веселой. Уж очень любопытно и даже погано-любопытно на меня все смотрят. Помню вчера, когда меня привели в контору, помощник начальника тюрьмы, принимавши меня, особенно заинтересовался препроводительной бумагой и спросил: ваша фамилия Баландин? Я подтвердил. - Заложник Баландин, - исправил он.
И все, кто был в конторе, писаря и надзиратели, украдкой, с острым любопытством юркнули по мне мышиными взглядами.
Стало противно и я разозлился. А в общем, я совершенно спокоен. Словно перешагнул какую-то неизбежную грань, к которой подготовил себя давным-давно. Да, впрочем, разве не сидел я в царских тюрьмах? Теперь, пожалуй, только острее думаешь о том немногом времени, которое у меня осталось. Что делать? Таков безумный темп текущих дней.
Тюрьма наша старо-сибирского типа, вроде тех острогов, которые описывал Достоевский. С забором из палей, остроконечных, стоймя поставленных бревен. В середине разбросаны потемневшие от дождя деревянные бараки. В одном из таких жилищ приютился и я. И мне дали отдельную маленькую камеру. Это - при общем-то переполнении тюрьмы... Подозрительное внимание и многообещающее. Сквозь решотку окна мне видна небольшая площадь двора, да пали, и только вверху клочок голубого неба. В сумерках вчера у окна появился некто с винтовкой и, должно быть, ходил всю ночь, потому что, когда я проснулся на секунду и услышал, как в городе, с колокольни ударили три часа, снег поскрипывал от мерных шагов. В моей камере глухая, тяжелая дверь с квадратным оконцем, заделанным решоткой. Смотрит на меня это оконце, точно морда в железной маске...
* * *
Арестовали меня в кооперативе без ордера, в тюрьму привели - без допроса. И у них слишком мало времени, чтобы тратить его на пустяки. У кого же, все-таки, больше, - у меня или у них?
По старой привычке, когда заперли меня сюда, когда надзиратель, как домовитый хозяин, позванивая ключами, ушел из барака, я стал исследовать свою камеру. И нашел отымающийся подоконник, может быть, тут есть еще какое-нибудь таинственное место - наступишь на него, придавишь незаметный гвоздь и откроется вход в подкоп, в дорогу к воле, - морщусь, а добавляю: и к жизни. На коричневых бревнах стен предшественниками моими нацарапаны надписи. Одна - сентиментальная и наивная: "Прощай, дорогая свобода, прощай, дорогая Анюта".
Не всякому дано постигнуть значение этого слова - "прощай". Впрочем, об этом нечего думать. А вот проанализировать свое
внутреннее состояние я пытался уже вчера. И оно мне представилось так.
Я, как шахматный игрок, увлекся разыгрыванием, захватившей меня, интереснейшей партии. В величайшем сосредоточении, от которого я отрывался лишь для того, что подарило меня непередаваемым счастьем и радостью, что поможет мне и в эти дни, в величайшем, повторяю, углублении я делал зависевшие от меня хода и, рядом сложных и рискованных комбинаций, приближался к развязке. И вот, в тот момент, когда я жил этой моей шахматной доской, и сам был действующей на ней фигурой, чья-то тяжелая ослиная нога опрокинула мою доску, безнадежно смешала и перепутала фигуры. И это в момент наивысшего напряжения, в момент захватывающего ожидания.
И, конечно, я был бы сейчас глубоко несчастен, если бы я был одинок. Но у меня есть три обстоятельства, три причины не быть одиноким. Между мной, в этой темной каморке и тем широким светом, за остриями палей, - между нами есть связь. Связь в моей уверенности, что игра не кончена, что сегодня-завтра зазвучит этот торжественный давно назревший - шах, а потом и - мат.
Это - первое.
Между личным и общественным у меня разницы нет. А потому, когда я устаю на передумывании случившегося со мной, я отдыхаю на другом, на том, что дала мне замерзшая речка и солнечно-звеневший, почти весенний день. В этом чувстве, которое я принес и сюда, для меня, как бы внутреннее мое солнце.
Это - вторая причина. Разве я одинок?
И, наконец, я сознаю, что пока - я хозяин сам над собой. Правда, здесь надо быть очень осторожным и не довести до такого момента, когда у меня отнимут это мое преимущество. Но пока... и теоретически, да и практически, конечно, - это так. Надзиратель не бывает в бараке целыми часами. А у меня есть ремень от пояса и зацепить его или закинуть за что-нибудь уж всегда найдется. Наконец, мой страж, по просьбе, отворяет дверь и входит ко мне один. А у меня есть прекрасный кирпич, который вынимается из печи. В таком случае револьвер надзирателя может переместиться ко мне. Правда, старый полицейский Смит-Вессон, но для меня
и одного патрона хватит, а пять других могут быть раньше, как выражаются в афишах, - для почтеннейшей публики... Во всяком случае, это возможности серьезные и они придают определенный тон моему настроению.
Так ли уж, в самом деле, я одинок?
* * *
Новый день и как будто бы последний. Действительность напоминает. Утром, после поверки, около камеры моей зашаркали шаги, загремели ключи. Но, так как было утро и даже в проклятый острог день заглянул бодрящим и свежим светом, я не почувствовал никакой тревоги. Дверь отворилась, вошел холодный, небритый старик, - начальник тюрьмы. Из-под седых, клочкастых бровей поглядел на меня, как я почувствовал, испытующе и недоброжелательно. Формально спросил: нет ли заявлений. Я попросил книг. Старик сунул пальцем на старшего - дать! И все ушли.
И вот, недавно, когда потухал короткий вечер и огненным плакатом отпечатало солнце на стенке окно с решоткой, лязгнул замок и служащий арестант, вместе с ужином, протянул мне книгу.
Я помню его любопытные, чорт возьми, как у всех, глаза. Надзиратель быстро захлопнул дверь, и я не успел ничего спросить.
Однако, начальник тюрьмы - любезен. Прислал приложение к "Ниве" за 1890 год. Немного запоздало, для нашего, 1919 г. Машинально я раскрыл книгу и сразу впился глазами. На внутренней стороне обложки, торопливо и неразборчиво была свежая, как мне показалось, карандашная надпись: "Товарищ из барака N 7, (это - номер моего барака), шлем извещение, что прошлой ночью взяты и казнены десять наших товарищей. Будь прокляты убийцы. Есть сведения, что этой ночью...". Надпись оборвалась.
Я перелистал всю книгу, пересмотрел все строки, отыскивая продолжение и не нашел. Что-то, видимо, помешало моим неизвестным друзьям. А, может быть, провокация? Я с презрением посмотрел на дверь. Не испугают. Но... кому это было бы нужно?
Разве в моем положении недостаточно ясности, чтобы понадобилось прибегать к каким-то намекам?
Нет, писал не враг.
Надо приготовиться. Я принимался ходить по камере и, замечая, что непроизвольно ускоряю шаг, - садился. И думал тогда о замерзшей речке, о лучезарных, голубых и бесконечно-дорогих глазах... Мне становилось грустно и отрадно. Спокойная и мудрая смягченность осеняла душу. И незаметно подкралась ночь и все укутала глубоким, нехорошим мраком.
Теперь я мог писать лишь ощупью. Я часто отрывался от бумаги и начинал ходить. Как мне хотелось бы сейчас увидеть всех товарищей. Хоть на одно короткое мгновенье посмотреть их лица. Ну, а ее я не хотел бы видеть. Я говорю неправду - конечно бы, хотел. Всей силою хотел! Но только так, чтобы она меня не замечала. Иначе... это был бы ужас...
Какая тишина.
Я думаю, в таком безмолвии легко сойти с ума.
А интересно, больно или нет, когда тебя расстреливают? Вероятно - нет.
Но вот, когда начнут прикалывать штыками - это гадость...
Живое, мягкое и теплое тело. И железный, туповатый, твердый штык...
Как несовместимо... Однако, совмещают. Таинственно: расстреливают.
Даже говорят на воле об этом шопотом. Где? - Неизвестно. Кто? Неизвестно.
И вот, может быть, через час, через два, - ты, именно ты, думающий об этом, постигнешь тайну... Но какою ценой? Эту фразу поет кто-то в "Пиковой даме". Дорого бы дал я, чтобы сейчас послушать эту музыку...
Нет, брат, с такими удобствами не умерщвляют. Это - может быть, комфорт смертника XXII столетия, когда высокопросвещенная цивилизация вспомнит и о его печальной камере... Однако я чувствую, что совсем забыл о ремне и кирпиче... Ремень? - К чорту. Разумом верю, а существом своим не слышу смерти. Ведь только уверившийся в ней надевает на шею петлю... Кирпич? Другое
дело. Дело настроения. Но, мне кажется, я сейчас настроен слишком серьезно, чтобы думать о таких пустяках.
Но как неприятно молчит темнота...
Мне все-таки очень, очень тяжело...
...............
На этом записки Баландина обрываются.
* * *
Четверо офицеров возились с пулеметом. Неладилось в замке. Один разлегся на полу и снизу, морщась и раздражаясь, завинчивал какой-то болт.
Молоденький безусый прапорщик тоскливо отвернулся на окно.
Он боялся. Старался нарисовать себе - как это будет. Улицы, дома, люди - все, как всегда. А вот, если не остановить, не предупредить, то случится непоправимое. Будет страшная боль, кровь... Брр... морщился.
Ах, кто бы остановил течение времени, кто бы всесильный удержал, пока еще не поздно? И другие - все хмурые такие, посеревшие...
Зазвенели шпоры, в казарму вошел Полянский. Черные усы закручены вверх, румяный с мороза, руки в карманах.
- Что вы возитесь, господа? Дайте-ка...
Присел у машины, среди расступившихся офицеров.
Один взгляд - и понял.
- Поверните. Еще... так. Теперь нажимайте. Вошло?
Пружина щелкнула - все было в порядке.
Встал довольный, улыбнулся в ус.
И все повеселели, и молоденькому прапорщику теперь уже не было страшно.
Деловито, энергично - несколько приказаний. Всем дело дал, всех занял.
Некогда думать о ерунде.
- Через полчаса вернусь!
Входил в свое крыльцо:
- Немного перекушу, а там: - усилить караулы... послать разведку пропасть дела! Жена, - шутливо крикнул, бросил на рояль фуражку.
Нырнула голова прислуги из двери:
- Они в спальне, - и исчезла.
"Что такое? Чудно..."
Как был, в пальто, прошел в спальню.
Это... чужая? Платье женино, а лицо не ее... Упало сердце, в непонимающем испуге.
- Что с тобой? Маруся?!
Мария Николаевна глядела в пол, молчала.
- Ты... не здорова?
Подбежал, хотел взять руку - она отдернула и отступила.
- Да что же?
С гримасой боли оторвалась, выдавила слова:
- Я давно собиралась сказать тебе... вам, что я больше не могу быть вашей женой...
- Ну... нет, - остолбенел Полянский и сам для себя незаметно упал-сел в кресло.
Она решилась, рвала себя до конца:
- Это мучит меня ужасно... Может быть, я очень скверная, дурная, что я молчала до сих пор... Но у меня не хватало сил... А теперь, я так убита, что мне все равно...
- Постой, постой, - останавливал Полянский и прекрасно зная, что это так, все-таки спрашивал, - ты... любишь другого?
- Да, - ответила она. В упор взглянула воспаленными, отчаянными глазами.
- Но... Марусечка, - чувствуя, что весь холодеет, цеплялся за тень надежды Полянский, - может быть... это не серьезно?
Только отвернулась к портьере и качнула головой отрицательно.
- Да... кто он? - с внезапным переходом к бешенству, поднялся с кресла.
Она почуяла угрозу и, мстя за собственную муку, обернувшись, с презрением бросила:
- Этого вы не узнаете.
- А-а?.. - с растущей ненавистью, догадывался он, - во-от что, вот как?
И бросился из комнаты...
Охваченная ужасом, притихшая смотрела вслед ему.
- Постойте! - и, умоляюще и слабо, - постойте!..
Хлопнула входная дверь.
Мария Николаевна подбежала к вешалке, сорвала жакетку, на бегу закрыла голову белым платком и, оттолкнув испуганную прислугу, выскользнула во двор. Не видя, не соображая ничего, поспешно перебегала до ворот и только инстинктивно поправляла съезжавший на глаза платок.
Изумленный часовой долго соображал, чего бы это значило, что барыня, так впопыхах и плача, убежала в город...
* * *
Не помнил Полянский, как попал в канцелярию, как испугал вскочившего писаря, как прошел к себе в кабинет. Точно вылили из бутылки серную кислоту туда, внутрь груди...
Схватил телефонную трубку:
- Начальник тюрьмы? Вы? Говорит начгар. Не надо мне вашего рапорта... Извольте сообщить, кого вы приняли вчера из политических?.. А? Буду ждать, поскорее...
Опустилась трубка, разжималась схватившая рука, недоуменно сам заглядывал в себя... Зазвенело.
- Слушаю. Так... дальше, дальше... Ага! Как числится? Заложником? Ну... спасибо, больше ничего... ничего.
Спрашивал, уже наполовину победив себя, спрашивал ненужное.
Ой, как горько и обидно! А больней всего малининские скверненькие намеки. Вспомнились теперь.
- Ах... беда, беда, что я делать буду?
В пустоту провалилась дальнейшая жизнь, никчемным, не своим, посторонним показались все хлопоты тревожные и приготовления.
- Мне-то что до этого? - сумасшедшей улыбкой покривились губы. Пропадут? Да и чорт с ними... Я же пропал? Разве ее убить? А зачем убивать? Разве поправишь?.. Не думать? - и громко расхохотался, так, что дежурный писарь в канцелярии задрожал от страха. - Не думать? Это славно... Правда, не буду думать...
А в груди как лапа зверя, - большой сердитой кошки, - выпустит когти и втягивает их, дерет тело в клочья...
- Ну, зачем, зачем они идут? - как-то по-детски опечалился Полянский и устало отозвался на стук в двери: - Войдите.
- Г-н полковник, - подтянулся вошедший офицер, - команда связи готова, какие будут приказания?
Даже не понял Полянский.
- Приказания... Какие приказания? - и, подметив, как показалось ему, сочувственный взгляд офицера, вскипел: - капитан Капустин приказания даст. Ко мне не смейте лезть!..
Опять тишина и постылая казенная обстановка.
- А там, дома, - еще хуже. Приду и буду один... совсем один. Постой, говорил он сам себе, - как же так, сразу?.. Ну-ка, сообрази, подумай - что делать? Надо увидеть ее, переговорить, образумить. Она - девчонка, сгоряча, не серьезно сказала...
Говорил все это вслух, как нотацию читал. А думалось не о том, припоминалась холодность, какая-то отчужденность жены за последнее время, отход от него, который не замечался в пылу работы. Вернее, не то, чтобы не замечал его, а просто не обращал внимания. Не думал, что это будет важным.
Да если бы и думал, так не сумел бы повести борьбу с этим незримым внутренним, душевным от него удалением. Что мог он сделать? Были у него слова ласковые, просительные, убеждающие, была, наконец, угроза и сила физическая, а дара в душу проникнуть к ней не было у него.
- Нет, - решил Полянский, - не к чему мне к ней итти... не с чем. Зачем буду себя унижать? И так уже...
Мимо окна торопливо прошмыгнул Малинин.
- Ко мне спешит... Боится. А узнает... первый насмеется...
Вспомнились неясные скрытые намеки. Рассказы вскользь, со смешком о прогулках на лыжах. Неистово зацарапал свирепый зверь в груди, - вскочил Полянский с кресла.
А тут, запыхавшийся, негодующий, ворвался в кабинет Малинин.
- Георгий Петрович, вы тут сидите, а там все бегают, голову потеряли с солдатами ненадежно! В городе пожар.
- Ага, - подумал со странным удовлетворением Полянский, - и у вас пожар.
- Так нельзя же так! - визгливо выкрикнул Малинин, - идите же, распорядитесь! Ведь, это красные наверное подожгли... И поймите, солдаты ропщут...
- А почему вы думаете, что это красные? - не спеша, с расстановкой, поигрывая собеседником, задал вопрос Полянский.
Малинин побагровел. Глаза совсем округлились, он только шевелил короткими пальцами.
"Ничего не знает, - решил Полянский, - только боится".
Пересилил себя и солгал обычным тоном:
- Я знаю это... Пустяки. Еще какие новости?
Малинин пришел в себя.
- Еще? Плохие. Очень плохие, - давился он словами и страхом, - в городе зачем-то собирается милиция. Все с винтовками. Прапорщика Иванова не пропустили к управлению... Надо сейчас же арестовать Шумана. Контр-разведка в городе, связь с ней потеряна... О тюрьме, - уж вы извините, - я распорядился. Чего негодяев жалеть?..
Полянский заинтересовался:
- Как распорядились? Расстрелять?
- А чего же? Целоваться с ними, что ли? Сейчас отправил туда отряд...
- Та-а-ак, - протянул Полянский, - это, все-таки, пустяки...
- Да что с вами, Георгий Петрович? - вскочил Малинин, - вы же начальник гарнизона? Что вы надо мной издеваетесь?
И, плачущим тоном, убегая к двери:
- Позову сейчас кого-нибудь из офицеров...
- Дьявольщина, - поморщился Полянский, - сейчас приведет... Вот скука! Будут спрашивать, просить..."
Тоскливо осмотрелся: деться некуда. Все противны - все.
Встал, заглянул в канцелярию. Встретился с вздрогнувшим взглядом дежурного писаря. Стало неловко, почти смутился...
- Послушай, - приказал, - пойди в казарму, попроси мне капитана Капустина.
Подождал, когда писарь хлопнул дверью, торопясь и крадучись вернулся к столу и вытащил из лежащего кобура черный наган.
А писарь выскочил из канцелярии и с порога увидел приближавшихся офицеров с Капустиным и Малининым. Хотел отворить им дверь, да в это время грохнул в комнатах и прокатился выстрел...
* * *
- Однако, паря, пора...
- Пожди. Ешшо стемнет...
- Хорошо тебе, чорту, ждать - бородой закрылся и мороз не берет...
- Борода!.. - ухмыльнулся красивый мужик, - она, брат, у меня рощеная...
- Да драки на три хватит, - подзадоривал Кошкин.
- Уж не тебе чета, скобленое, скажем, рыло...
- Ну, распротак тебя, договорился... Айда-ка, парень, лей!..
В сырой, холодной полумгле пустого хлебного амбара запахло остро керосином. Вывернулся из полусорванной двери на минуточку Кошкин, глянуть как снаружи?
В свинцовых, мутных клубах сумерек тонул затихший город. Яркой звездочкой сверкал огонек-фонарь в тюрьме, да другой - в военном городке. Пузато покачнулась к снегу высокая громада старого хлебозапасного магазина, в сугробах, за городской чертой.
- Сожгу тебя, дьявола, - довольно оглянулся на стены Кошкин, затрещишь и там затрещат...
И смотрел на прилегший к земле город, как однажды в тайге следил за запавшей медведицей, выбирая место, куда бы половчее жигнуть ее пулей.
- Время, - сказал он, - как уговорились в аккурат... - и, бегом к двери.