Поплавать бы. Такой долгий-долгий заныр в темную воду. И этот вечный момент, после прыжка, когда вдруг пугаешься вожделенной воды и, уже в воздухе, наполовину изменяешь решению прыгнуть, и по телу пробегает дрожь, этакое физиологическое «ой!», и тут же смывается рассевшимся надвое холодным и твердым телом воды и счастьем оказаться в ней.
— Эй, принимай работу! — окликнул ее Джин, механик.
Она вернулась к машине. Джин лежал на переднем сиденье, то так то эдак разглядывая дело своих рук, а собаки обнюхивали его башмаки и штанины. У западного края неба воздвиглась груда мощных облачных башен: и цвет был самый тот. И в полуденной духоте по спине у Роузи пробежал вдруг холодок. Скоро будет гроза.
Она поехала обратно, к Блэкбери-откосу, но вместо того, чтобы свернуть на мост, поехала налево, на север, вдоль Шэдоу-ривер. Перевалило за полдень, и ничего призрачного в речке Шэдоу не осталось: она вся сплошь сияла и отблескивала солнечными зайчиками; лучи солнца, пробиваясь сквозь серебристые осины и темные мохнатые ели по берегам, били прямо вниз, в глубокое речное русло. Вода радостно неслась через перекаты, закручиваясь вокруг высоких сапог рыболова, который стоял на мелководье и нахлыстом ловил форель.
Шэдоу-ривер — курортная река; по крайней мере, выглядит таковой в рекламных проспектах, да и по сути уже много лет таковой является. Ниже по течению, у Откоса, в тамошних еловых лесах, понастроили санаториев: геометрических конструкций из стекла и некрашеного дерева, с выступающими верандами и лихо нахлобученными, под самым невероятным углом, скатами крыш. Санатории действуют круглый год, и в некоторых из этих домиков и в самом деле круглый год живут люди: врачи, администрация «Лесной Чащи», профессионалы отдыха, всю жизнь на курорте. Чуть дальше стиль построек меняется, появляются допотопные «шале», треугольные, «под палатку», домики, выстроенные десять, а то и двадцать лет назад, с вкраплениями обычных бревенчатых срубов и даже нескольких приблудных трейлеров, которые трудолюбиво вкатили в гору, оборудовали туалетами, крылечками, навесами для автомобилей и сделали из них стационарные жилища; а еще того дальше, у подножия двух гор, называемых гора Мерроу и гора Юла, расположены самые древние в этих местах поселения, одноэтажные домики с верандой, срубы, целые летние лагеря и отдельные обшитые досками хибары, оставшиеся тут еще со времен Депрессии, а то и раньше, излюбленные места отдыха давно и накрепко сбившихся компаний: в тесноте, да не в обиде, возле медленно мелеющих озер или по берегам реки, в тех местах, где ей вдруг приходит в голову разлиться чуть пошире; здесь на прибитых над дверьми досках написаны имена завсегдатаев, здесь камни вдоль коротеньких прогулочных аллей выкрашены белой краской, здесь торчат столбы с привешенным сверху баскетбольным щитом, здесь на любой полянке можно наткнуться на турник или на детские качели.
Общий стиль всех этих городушек проходил у Роузи под общим титулом «Гуляй, деревня»; когда она была маленькой, ей нравилось, какое тут все крошечное и как по-соседски дружно живут приезжающие на пару недель люди, в тесных домиках, под неумолчный гам детей, лай собак и веселые голоса очередной затеявшей пикник компании. Ее собственное детство прошло на широкую ногу, места было значительно больше, а шума — меньше, и потому здешняя жизнь казалась ей куда более детской, чем своя собственная. И эта детская привязанность никуда не делась. Она не спеша ехала через эти насквозь знакомые места — в сторону «Лесной Чащи» и охотничьего домика «У Вэл», подмечая по дороге массу забавнейших мелочей. Вот кто-то огородил свой кусок покрытой слоем еловых игл земли бетонной стенкой, с башенками по углам, сплошь усеянной кусочками разноцветного стекла, донышками от бутылок и вообще всякой блестючей всячиной. Отдыхал здесь по большей части пролетариат из Конурбаны, и все эти пузатые мужики, казалось, попросту не умели сидеть без дела, им постоянно требовалось занять себя хоть какой-то работой; они возводили бетонные стены и вкрапляли в цемент цветные стеклышки, они строили навесы для машин, рыли ямы под барбекю и украшали крылечки резными перильцами. Или, по крайней мере, именно так они и делали в былые времена. Все чаще и чаше на глаза Роузи попадались пустующие домики, а то и вывески с объявлением о продаже целого лагеря. Интересно, подумала Роузи, а куда они ездят теперь. Былье Ди, интересно, что бы это могло означать. Продаются Былье Ди. Ах да: «былые дни». Она проехала мимо бакалеи «Нате Вам» и магазинчика, где продавали наживку, под названием «Нажывка», — вы что, не знаете, как пишется «наживка», да нет, мистер, конечно же, знаю, только вот ведь какая штука, народ просто толпами валит сюда, чтобы сказать мне, как это пишется; эти два магазинчика да еще приземистая, из бетонных блоков выстроенная церквушка — вот, собственно, и все, что осталось от несостоявшегося города по имени Шэдоуленд, заложенного когда-то в месте пересечения двух долин, на перекрестке двух дорог.
Роузи притормозила на перекрестке. Если вперед и вниз к реке, то к Вэл; Роузи хотелось повидаться с Вэл, она привезла с собой гороскоп и ей хотелось, чтобы Вэл на него взглянула и дала ей совет; к тому же она, наверное, была бы не прочь пропустить по стаканчику. Она взглянула на часы. Нет. Она свернула налево и буквально через несколько минут проехала под воротами из огромных грубо отесанных бревен на частную дорогу, которая вела на склон горы Юлы. Вдоль дороги шел грубый деревянный забор; время от времени вбок уходили тропинки и проселки, и над каждой висел указатель в виде руки с вытянутым пальцем, адресующий пешеходов к Гроту, Водопаду или Серпантину. В конце дороги, среди ухоженных и подстриженных растений, стоял большой деревянный указатель, вытесанный грубовато, но покрытый лаком и вообще очень солидный: ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКИЙ ЦЕНТР «ЛЕСНАЯ ЧАЩА». Вокруг указателя дорога делала петлю и вела дальше, собственно в Центр.
«Лесная Чаща» представляет собой длинное, многоугольное четырехэтажное каркасное здание, выкрашенное в белый цвет, с каминными трубами из дикого камня и глубокими верандами. Оно было выстроено после Первой мировой войны в качестве санатория, куда могли бы приезжать семейные пары из среднего класса, чтобы провести в горах летний отпуск, подышать здоровым, пахнущим сосновой хвоей воздухом и отъесться на обильной здешней кормежке, в общей столовой: по воскресеньям в меню неизменная курица; посидеть в камышовых креслах на веранде или поиграть в бридж в просторных холлах; на четвертое июля фейерверк, в конце сезона общая поездка на телегах с сеном. Стильно тут не было никогда: в комнатах тесемчатые занавески, но каретки у кроватей железные, ковров нет, а туалет в конце коридора. В двадцатых рядом с домом разбили площадку для гольфа и несколько теннисных кортов. В качестве вечерних развлечений предлагалось пианино на колесиках. Несмотря на постоянный контингент отдыхающих, постоянный, но понемногу дряхлеющий, к началу следующей войны «Чаща» окончательно вышла из моды, и наступил период упадка; Роузи прекрасно помнила, как выглядела столовая в пятидесятых: облупленная, похожая на тюрьму, а официантки все старые. Ей казалось, что это был последний оставшийся на земле санаторий, где по-прежнему подавали консервированные груши. Он закрылся в пятьдесят восьмом и воскрес только в шестьдесят пятом, уже как частная психиатрическая клиника, — Роузи в это время жила на Среднем Западе.
Новые управляющие мудро рассудили по возможности оставить здесь все, как было раньше, — если не считать того, что здание привели в порядок, заменили оборудование на кухнях и в ванных комнатах и переделали согласно современным требованиям помещения для персонала, приемные кабинеты и изоляторы. Старые гравюры Максфилда Пэрриша [25] исчезли со стен, перекочевав в кабинеты и квартиры управляющих, а красовавшуюся над выложенным из дикого камня камином лосиную голову убрали вовсе, сочтя, что она может оказывать на пациентов удручающее воздействие; но камышовые кресла и сосновые обеденные столы, запах прохлады в обшитых деревянными панелями холлах и тесемчатые занавески — все это осталось. Предполагалось, что в качестве психиатрического центра «Чаща» должна сохранить все те успокаивающие и расслабляющие качества, которые были свойственны для нее в те времена, когда она была санаторием, да и принципы работы с пациентами остались во многом теми же, не исключая ни песен хором у костра, ни даже поездок на телегах с сеном. Но в последние десять лет разработали ряд сильно действующих транквилизаторов, и «Чаща» начала опять приходить в упадок; даже полные невротики, которые никак не в состоянии ужиться с миром, вполне могут теперь сидеть у себя дома и в то же время плавать по дальним и мирным морям. Теперь в «Чащу» по большей части приезжают отнюдь не тяжело больные люди, не жертвы затяжных депрессий, хотя в каждом конкретном случае долгая череда неурядиц может вызвать у человека именно такое, совершенно субъективное мнение о себе; в основном это люди, которым, как выражается местный персонал, «нужен отдых», а с отдыхом в «Чаще» всегда был полный порядок, хотя по сравнению с двадцатыми годами он здесь стал на порядок дороже.
Роузи припарковала пыхтящую машину, которая уже после того, как она выключила зажигание, еще несколько секунд дрожала и переводила дух — ей не нравились горные подъемы, — и с глубочайшим чувством извинилась перед собаками. «Всего на пару минут, ребята, честное слово», — пообещала она и вылезла наружу, только для того, чтобы тут же вернуться за завернутым в саран [26] ланчем Майка, который оставила на переднем сиденье. Наверняка отсырел на жаре, подумала Роузи, и так в рот не возьмешь, а теперь еще и это. Хотя кому какое дело. Майк недавно решил поменять диету и перешел на совершенно новую и довольно-таки суровую: в основном недробленые зерновые в разных сочетаниях. Роузи готовила заказанные лепешки и компоты, но есть их отказывалась наотрез. Бледновато для еды.
«Чаща» разделена на два крыла обширным центральным портиком, сквозь который видны расположенные с тыльной стороны лужайки и веранды; есть такие ракурсы, с которых все здание из-за этого портала кажется совершенно плоским, двумерным, вырезанным из картона силуэтом, обманкой, ширмой, которую в любой момент можно сложить пополам и сунуть куда-нибудь в сторону. Подошвы ее сабо гулко выстукивали по каменным плитам портика; она, как могла, старалась не встретиться взглядом с кем-либо из слонявшихся без дела возле доски с объявлениями людей — зацепит тебя тут кто-нибудь, и проторчишь в колоннаде не один час — и сквозь удовлетворенно крякнувшие у нее за спиной раздвижные двери прошла в восточное крыло. В общем-то ей здесь нравилось. Что само по себе не слишком приятно сознавать. Она спросила в регистратуре доктора Мучо, заметив заодно по настенным часам, что опоздала всего на несколько минут.
— На, держи, — сказала она, когда он вышел. И отдала ему ланч. — Мне нужно сказать тебе кое-что.
Регистраторша искоса посмотрела в их сторону, разговор ее явно заинтересовал. Майк, с лепешкой в руке, глянул сперва на нее, потом на Роузи. Он что-то покатал в голове, а потом раздумчиво кивнул:
— Ладно. Пойдем-ка мы с тобой к Дятлу.
Отдельные анфилады, комнаты, мастерские и холлы значились в «Чаще» под именами местных птиц. На дверях — полированные деревянные тарелки с силуэтами Зимородка, Дятла, Дрозда. Дятлом была обозначена комната отдыха для персонала, в обеденные часы почти всегда пустынная, если не считать двух-трех других диетиков. Майк сел за стол, разорвал пленку и впился зубами в лепешку. Роузи скрестила руки на груди, почувствовав, что под мышками у нее темные мокрые круги, как у рабочих, и стала ждать.
— Ну вот, — сказала она. — Последний ланч.
— Роузи, — не поднимая глаз, отозвался Майк, — ты говоришь загадками.
Ему не следовало отращивать усы, подумала Роузи. Тем более с загнутыми вниз кончиками: от этого губы у него стали казаться еще более надутыми, чем на самом деле, — и щеки как у голавля. Она начала мерить шагами комнату, два шага туда, поворот, два шага обратно.
— Сегодня после обеда я уезжаю к Бони. С вещами. И назад не вернусь.
По прежнему не глядя на нее — на лице профессиональная маска полного спокойствия и уверенности в себе, — Майк встал и взял из стаканчика на соседнем столике пластмассовую вилку. Потом сел, приготовился ткнуть вилкой в пищу, но не ткнул.
— Мы же договорились, что именно сейчас — именно сейчас и еще некоторое время после — ничего подобного делать не станем.
— Нет, — ответила она. — Это ты договорился.
Быстрый взгляд Майка по сторонам.
— Если хочешь, — осторожно сказал он, — давай пойдем куда-нибудь в другое место, наружу…
— Я забираю калькулятор, — сказала она. — Если ты, конечно, не против. Я знаю, что ты им постоянно пользуешься, но платила за него я, и я без него как без рук.
— Роузи. Это уже лишнее. — Он наконец поднял на нее глаза:узкие, но такие искренние, такой ровный и миролюбивый взгляд. — Знаешь, у меня и в самом деле такое чувство, будто ты сейчас нарушаешь какое-то данное нам обоим обязательство. Как маленькая девочка. Как будто ты меня сейчас не видишь, не видишь данного конкретного человека. Мы же договорились насчет моей работы, моих исследований, моих… насчет того, что обсудим все позже, — окончательно перешел он на шепот. — Пока не наступят немножко другие времена.
— Год Великого Подъема. — Роузи остановилась. — Насчет Роз мы тоже, кажется, договорились.
Голова у него дернулась вниз, как от удара, причем удара нечестного, против правил. А вилка в руке четыре раза подряд ткнула в пустоту.
— Давай не будем говорить об этом здесь и сейчас, если ты хочешь все это обсудить, мы обсудим…
— Это не обсуждение, — сказала Роузи. — Это уведомление.
— А Сэм? — спросил он и снова поднял глаза.
— Сэм едет со мной.
Майк начал медленно кивать головой, печально, но ничуть не удивленно.
— Вот, значит, как, — сказал он.
Роузи вспыхнула. Самый трудный момент. На сей счет у нее тоже было что сказать, но все припасенные на случай аргументы даже и ее саму не убеждали, и лучше было долгого разговора об этом попросту не затевать.
— На какое-то время, — коротко сказала она.
— И воспитает ее, — сказал он, — Бо Брахман.
Роузи среагировала моментально, как кошка на удар:
— А с кем бы ты ее оставил? С Роз?
Голова у Майка снова дернулась вниз. Потом он улыбнулся, тряхнул головой, хмыкнул себе под нос и попробовал другую тактику.
— Роузи, — сказал он. — Роузи, Роузи, Роузи. Ты что, и в самом деле к ней ревнуешь?
На лице у него начала медленно расплываться широкая улыбка.
— В самом деле? Или проблема в чем-то другом? В чем-то другом, связанном с Роз, я имею в виду?
Она просто сидела и смотрела на него, не расплетая рук.
— Нет, правда, ведь вы же с ней какое-то время были добрыми подругами. Это, конечно, само по себе — повод для напряженности. Впрочем, о чем я говорю, мы же все неплохо ладили между собой, разве не так, некоторое время тому назад, была одна такая ночь…
Голос у него опять упал до шепота, который от широкой улыбки, словно прилипшей у него к лицу, казался зловещим.
— Вот мне и пришло вдруг в голову, а что если ты неровно дышишь к ней?
Швырять ему в физиономию запеканку из недробленой пшеницы не имело смысла, она бы вся рассыпалась по дороге, а потому Роузи попросту сгребла ее обеими руками и вдавила ему в лицо, прямо в эту мерзкую улыбку, так ловко и быстро, что он даже не успел увернуться.
— Вот так, — сказала она, — вот так.
Скорее себе самой, нежели кому-то еще — и пошла прочь; Майк между тем вскочил, уронив стул, и яростно принялся отирать с лица густое месиво. Люди в комнате тоже поднялись на ноги и бежали со всех сторон к месту происшествия, но она уже успела выйти вон и ровно и быстро, четко попав в ритм собственного сердца, шла теперь по обшитому деревом коридору, отряхивая с пальцев липкие комочки запеканки.
Вот так, сказала она сама себе еще раз, плюхнувшись на переднее сиденье прокаленной, душной машины. Вот так. Вот так вот так вот так. Собаки нетерпеливо пыхтели у нее над ухом и обнюхивали плечи, а она сидела и ждала, пока пульс не придет в норму.
Глупость. Она сделала глупость.
Но что за мерзкий, что за невыносимо мерзкий мужик. Она вставила ключ, повернула — и ничего не произошло; перед ней в мгновение ока пронеслась вся душераздирающая последовательность засим неминуемо следующих сцен, включая возвращение в «Чащу», телефонные звонки, прибытие машины техпомощи, град извинений и возвращение домой в одной машине с Майком — и тут вдруг заметила, что просто-напросто не переключила скорость. Она дернула рычаг, и машина с ревом сорвалась с места.
Такое впечатление, что он нарочно старается быть таким мерзким. В этом нет никакой необходимости, а он все равно. На самом деле это, вероятнее всего, совсем не так, но впечатление складывается именно такое. И оттого простить его становится невыносимо трудно. И так всегда, всегда. Она протянула руку, чтобы поправить зеркало заднего вида, — а в глазах уже набухли слезы, жгли и мешали видеть. И зеркальце осталось у нее в руке.
Глава третья
— Чего бы мне хотелось, — сказал Споффорд Пирсу, — так это жениться.
Они сидели на крылечке маленькой хижины, которая пока что служила Споффорду домом, и перебрасывались фразами. Снаружи, на усеянном валунами лугу, паслись овцы, время от времени приподнимая головы, словно для того, чтобы полюбоваться пейзажем.
— Вот как, — сказал Пирс. — У тебя есть кто-то на примете?
— Ага.
— А когда?
— Ну, я не знаю. Может, не скоро. Сейчас она вроде как занята.
— Замужем.
Споффорд кивнул:
— За неким Мучо. Майком Мучо.
Пока они беседовали, Споффорд выстругивал — топором — из полена деревянную колотушку, поворачивая ее так и сяк, чтобы обтесать поаккуратнее.
— Так что ей сейчас пока не до этого. Пай-девочка. Ну, ты понимаешь. Ну и овцы отчасти отсюда же. Овец она тоже любит. Не против ими заниматься. Это у нас общее. Овцы в этих местах — сила, то есть люди когда-то серьезно этим здесь занимались. Те пастбища на холмах идеально подходят для овец. Не знаю, куда все ушло. Можно было бы попробовать все это возродить.
Все это раздолье Споффорд недавно получил от родителей, когда они переехали во Флориду. Акры земли, которой семья владела долгие годы, земли, пригодной только для того, чтобы ей владеть. Флорида. Споффорд сплюнул. Вот уж где полный тупик. Пирс кивнул: его собственная мать не так давно отправилась туда же вместе с прочим старичьем.
— Так или иначе, — сказал Споффорд, — у меня есть этот участок, вполне подходящий для овец, и я строю дом. Собираюсь начать строить. Я уже примерно представляю себе, какой мне хочется дом. Хочу поставить его вон на том гребне, над старым садом. Будет обзор на обе стороны — видишь? Там есть старый фундамент, каменная плита. Здорово. Я бы мог прямо на ней построиться. Уже и леса нарубил, там, чуть выше, сейчас сушится. Из него и построю. Вот зачем эта штуковина. — Он взвесил незаконченную колотушку в своей большой загорелой руке. На тыльной стороне руки была татуировка, летучая рыба, бледно-синяя, как вены там же. — Чтобы лущить дранку, сосновую дранку для крыши.
— А разве гонт не продают? — спросил Пирс. — Я про то, что, по-моему, гонт, ну, знаешь, кровельные материалы, сейчас вполне можно купить. — Конечно, — безмятежно сказал Споффорд, — но я лучше сам сделаю. Мне думается, это вроде как подарок — в смысле, дом. Мой собственный уголок. Мои деревья. Срубить деревья — деревья пустить на доски — доски, чтобы построить дом; выстругать киянку — киянка, чтобы набить дранки — дранка для крыши — крыша, чтобы укрыться от дождя; ты же понимаешь, что я хочу сказать…
Пирс только кивал, завороженный движениями аккуратно работающих рук Споффорда и размеренным голосом, строившим планы. Киянка, не грубая дубинка, а настоящий инструмент, отесанный и не без изящества отшлифованный, зачаровывала его.
— Подарок, — повторил Споффорд, проверяя сбалансированность колотушки. — Я тебя с ней познакомлю. Завтра будет вечеринка. Праздник Полнолуния. Толпа народу. Она там будет.
— Ух ты! — сказал Пирс. — И чем же занимаются люди на Празднике Полнолуния?
— Чем обычно, — сказал Споффорд. — Купаются. Едят. Пьют. Закидываются чем-нибудь.
— А как зовут эту даму?
— Розалинда.
Пирс расхохотался. Споффорд искоса на него посмотрел и спросил:
— А у тебя самого — никогда постоянной вставочки не было?
— Если ты хочешь спросить, водил ли я барышень к алтарю, то нет.
— Ага, — сказал Споффорд.
— А насчет вставочек — так это да. Неоднократно. Более чем неоднократно.
Он закинул руки за голову. Споффорд продолжал работать и больше вопросов не задавал. Вечер был необычно шумным, состязающиеся друг с другом цикады и тысячи насекомых помельче наполняли воздух переменчивым звоном. Солнце прокрадывалось к своему убежищу в горах за их спинами.
— Я с работы ушел, — сказал наконец Пирс, — из-за этого.
— Я думал, тебя уволили.
— Уволился, уволили, — сказал Пирс. — Не будем уточнять.
— А причиной была любовь.
— Любовь и деньги. — (Chalkokrotos.) — Это долгая история.
— Так вот зачем это путешествие в Какбишьего-Колледж в Конурбане. Поиски работы.
— Имени Питера Рамуса.
— Не знаю, понравится ли тебе Конурбана, — сказал Споффорд. — Что за тип этот Питер Амос?
— Знаешь, что я тебе скажу, — проговорил Пирс. — Пока что, раз уж я оттуда смылся, давай не будем о Конурбане. Да и о Питере Рамосе тоже. Кроме всего прочего, он измыслил Основную Идею.
Споффорд рассмеялся, провел ладонью по колотушке, проверяя ее на гладкость. Пирс снял темные очки: темнота опустилась неожиданно, как только солнце достигло кромки горы, и длинные тени рывком протянулись по желтой траве.
Она с самого начала задала Пирсу самый бешеный темп, да и компания подобралась та еще. Опасность, которая хоть немножко, да угрожала ей постоянно, возбуждала его — и ее тоже, — и это возбуждение еще больше росло от шампанского, которое она любила и умела из тебя выбить, от долгих ночей по всему городу и яростных рассветов наедине вместе, и это все подпитывалось кокаином, который, в свою очередь, и платил за все или почти за все — это «почти» и аукнулось теми затруднениями, до рассказа о которых Пирс наконец дошел. Он казался ей убежищем, широкий в кости и мускулистый, он всегда производил впечатление огромной силы, нельзя сказать, чтоб л совсем обманчивое. Но она считала его еще и уравновешенным, и вот тут она ошибалась.
Он с самого начала стал понемногу входить с ней в долю. Не мог же он нюхать ее товар на халяву, а покупать у нее за гроши казалось низким; конечно, он не мог себя ограничивать, не мог, раз уж решился проводить с ней долгие ледяные ночи. И он не хотел себя ограничивать, даже если бы смог: порошок был классный, даже очень классный. Пирсу, который на следующий день, трясясь, с красными глазами, пытался объяснять на уроке что-то про эпоху Просвещения, не на что было жаловаться.
— Как там она говорила, — спрашивала она его, — старушка леди Плесень Вротли Матьее…
— Леди Мэри Вортли Монтэгю, — отвечал Пирс бойко, после уроков кокаин и шампанское быстро развязывали ему язык. — «Никогда не жалуйся, ничего не объясняй».
— Точно, — говорила она. — Мой девиз. Никогда не жалуйся, ничего не объясняй.
И она этому девизу старательно следовала. Бизнес шел все лучше, риск тоже рос. Она вытащила Пирса из старой берлоги в трущобах, к которой он привык за годы печалей и радостей, и поселила в просторной квартире с окнами во всю стену, с бетонным полом и видом сверху на сказочные башни Бруклинского моста. Поближе к центру. Он увяз по уши в долгах кредитному обществу «Барнабас» из-за этого дела, его скромное жалованье испарялось сквозь эти широкие окна, а она задолжала за квартиру кучу баксов, и ее доля долга росла как снежный ком.
— Как снежный ком, — говорила она и смеялась.
Он знал, что положение у него становится все более и более шатким, но шаткость еще не означает падения. Хотя в душе он понимал, что боится, а когда человек боится и колеблется, он непременно выдаст себя. Он пытался не подавать вида, меньше всего на свете ему хотелось, чтобы она решила, что он ей не пара. Принимая свои неожиданные решения, она нуждалась в его одобрении — квартира, огромные пачки денег и что с ними делать, — а то ей требовалось отпустить какие-то грехи, о которых он даже понятия не имел, — кокаин помогал ему во всем этом, кокаин давал резкость в движениях, но давал и легкость, и веселье, он придавал движениям видимость быстроты и решительности, но он же часто заставлял тебя промахиваться мимо цели; пол квартиры был усеян невыметенными осколками разбитых стаканов, которые он попытался ухватить слишком резко, по-кокаиновому круто. Кровать была единственным в доме тихим пристанищем. Они застелили ее пуховым стеганым одеялом и простынями цвета ярких солнечных лучей, обвешали зеркалами и обложили подушками. Но к тому времени, когда постель была полностью оснащена, она начала проводить ночи где-то еще.
Телефонный звонок, жуткий звук в этих каменных хоромах в четыре часа утра. Пирс был один, скрючившись, как зародыш, на краешке большой кровати; казалось, он уже не первый час карабкался через пенистые простыни в сторону вопящего телефона.
Конечно, самая крупная сделка, та самая, которая должна была вернуть все его деньги с лихвой, обломилась. Откуда-то из дамского туалета, со стадиона бейсбольного клуба, открытие сезона, и цифры какие-то просто невообразимые.
— Бейсбольный клуб? Какой бейсбольный клуб?
— Откуда я знаю. Я ничего не понимаю в бейсболе.
Все накрылось, деньги накрылись, тайник накрылся, Пирсу никогда не отыскать концов.
— Но все-таки ты цела, ты в безопасности, — сказал он.
— Ну, я-то в безопасности. Дело не в этом. Я должна тебе кучу денег.
— Забудь об этом. Возвращайся домой.
— Я не могу. Я не приду туда больше… какое-то время. Смени телефон. Поменяй замки. Серьезно. Но знаешь что? Слушай! Я все тебе верну, как и обещала. И даже больше. Только попозже.
— Это не имеет значения. Где ты? Где ты собираешься ночевать?
— Со мной все будет в порядке.
— Ты же не можешь прятаться в одиночку…
— Я не буду прятаться в одиночку. — Потом была пауза, достаточно длинная, чтобы заполнить ее словами, попросить прощения, попытаться оправдать себя. Затем она сказала: — До свидания, Пирс.
Когда он повстречал ее в первый раз, она была в маске и совершенно голая, а ее мать заплатила ему, чтобы он ее ласкал.
Она была отчасти еврейкой, отчасти цыганкой со стороны матери и наполовину румынкой или еще кем-то по отцовской линии; насчет отцовства у нее были сомнения. Она считала брак своей матери вполне достопочтенным. Ее отец, старомодный бродвейский повеса, живой и обходительный, имел какой-то тайный изъян или слабость, о которой не распространялся, но которая рано укладывала его в постель и часто делала его рассеянным, хотя выглядел он всегда щеголевато в своем шелковом галстуке-аскоте и в опрятной белой бородке. Он был «полуотставной», некогда имел успех как автор сентиментальных песенок и телемелодий, да еще и скрипач-виртуоз в придачу. Он был внимательным хозяином, предложил Пирсу рождественский бокал шампанского и черные балканские сигареты еще до того, как их друг другу представили, задал ему множество вопросов, принимая каждый раз позу внимательного слушателя (он был большим любителем принимать изысканные античные позы), хотя, кажется, совсем не слышал, что ему ответил Пирс.
Впервые свел их вместе, ее и Пирса, чичисбей ее матери, Сид, который был по совместительству другом и квартирным хозяином Пирса, и Сид же привел Пирса в дом ее родителей в слякотный рождественский вечер. Отец Пирса, Аксель, с которым Пирс обычно проводил Рождество, был в больнице, и Сид, глубоко сентиментальный, когда дело касалось Рождества, по причинам, которых Пирс не мог понять, настоял, чтобы после окончания тоскливых приемных часов Пирс пошел с ним на эту вечеринку вместо того, чтобы вернуться на квартиру (как он намеревался) и почитать.
Он сразу же узнал кольцо на ее левом безымянном пальце. Она носила несколько колец, изящных, серебряных, но это, на левом безымянном пальце, было имитацией флорентийского, с огромным стекловидным камнем. Когда при первой встрече он провел несколько часов с ней голой, у него было время рассмотреть это кольцо, в числе других примет, ныне скрытых под одеждой. Она взяла его за руку, улыбнулась узнавающе, потому что она-то видела его лицо. Он приехал тогда, месяц назад, на огромный, слишком жарко натопленный склад где-то на Западных Сороковых (он никогда больше там не был); остальные уже сбросили свои зимние одежды и надели маски; Пирс помнил, как странно было появиться среди них в одежде, но с обнаженным лицом, в то время как у них все было наоборот.
— Мы уже встречались, — сказала она, когда отец попытался их представить друг другу, забыв при этом, как зовут Пирса. — Привет. Извини, папа, Эффи хочет видеть тебя и всех, она проснулась.
Ее мать — она звала своего предполагаемого отца папой, а свою несомненную мать Эффи, возможно, из желания восстановить баланс — была прикована к постели гриппом, но ничего не хотела пропускать. Пирс принес коробку шоколадных конфет, единственный гостинец, который он смог приобрести в тот рождественский вечер в Бруклине; Эффи тут же вскрыла ее и принялась предлагать собравшимся вокруг ее кровати.
— Ольга здесь? — спросила она. — Ну, надеюсь, что она еще ко мне заглянет. С Ольгой никогда ничего нельзя сказать заранее, но она обещала. — Эффи надела жемчуга к своей атласной пижаме цвета небеленого полотна, интересная женщина, принадлежавшая, казалось, совсем другой эпохе, чем ее муж, скажем, она — к пятидесятым, а он — к двадцатым, а может быть, она — к двадцатым, но тогда он — уже к девяностым.
Ее дочь села на краешек кровати.
— С Пирсом ты уже знакома, — сказала она Эффи. — Он актер. Ты его видела.
Эффи ела шоколад, улыбаясь так же лукаво, как и ее дочь.