Были у него кое-какие идеи в области естественного права, литургии и герменевтики, а человек с хорошим историческим чутьем может на таком посту принести немало пользы, — если, конечно, не замахиваться на вещи чересчур глобальные, — будучи рупором Господней воли и обладая властью облечь ее в форму прямого указа, так чтобы миновать обычный этап долгой подковерной борьбы между Его Святейшеством и теми, от кого зависит реальное проведение Его велений в жизнь. Но такого рода радости все равно не стоили жуткой скуки официального протокола; к тому же церковная иерархия, вероятнее всего, давно уже была не столь отзывчива на энциклики и буллы, как ей быть надлежало и какой она когда-то была. Так что какого, спрашивается, рожна мучиться.
Любовь. Пирсу Моффетту доводилось испытать в любви и счастье, и несчастье, и перипетии любовных сюжетов, среди прочего, послужили причиной того обстоятельства, что он ехал сейчас на автобусе через Дальние горы, да и мечты его по большей части так или иначе были связаны именно с этой темой; как и всякий другой человек, ни больше и ни меньше, время от времени он не мог отказать себе в удовольствии поиграть с идеей каких-нибудь особенных гипнотических чар, неотразимого обаяния — и тут весь мир вдруг стад твоим гаремом, — или, совсем наоборот, о единственном, уникальном существе, нарочно созданном так, чтоб воплотить в себе все его самые заветные мечты: Пирс подписывался на определенного рода журналы, и там в разделе частных объявлений одинокие университетские преподаватели порой описывали своих идеальных — in potentia — возлюбленных с такой многословной дотошностью, что в итоге о возлюбленных это говорило гораздо меньше, чем о них самих. Но нет, тратить третье желание на покорение сердец не хотелось. Да и смысла не было. Хуже того, все равно бы ничего не вышло. Счастья большего, чем когда предмет твоей страсти сам и по собственной воле выбирает тебя, он не знал, даже близко. Такая в этом была изысканная и неожиданная радость, такое внезапное чувство уверенности, как если бы с ясного неба упал вдруг сокол и сел к нему на запястье, как прежде дикий, как прежде свободный, но уже — его. Да разве можно такого добиться нарочно, по принуждению? Замкнутые на ключ сердечки девушек по вызову, угрюмые лица тех, кого подснимешь — последний шанс — за полночь в баре; Пирс, так же как и они, мог разыгрывать страсть на протяжении часа или даже целой ночи, особенно если выпить или нюхнуть как следует. И все же.
А если сокол взмывал затем в воздух, выбрав полет точно так же, как когда-то выбрал точку приземления, и если Пирс не понимал, не мог понять причины разлуки, — ну, что ж, начать нужно было с того, что причины, заставившей когда-то птицу сесть именно здесь и сейчас, он тоже не знал, разве не так? Так что все шло именно так, как и должно идти; если ты действительно любишь соколиную охоту, если ты любишь птиц. Благородных хищных птиц, жестоких и нежных.
Халкокротос.
Я хочу, подумал он, я хочу, я хочу., .
Халкокротос, «облаченная медью», «медью бряцающая» — где и когда, интересно, наткнулся он на этот эпитет, у какой-то из греческих богинь: халкокротос, потому что цвет волос у нее был медяный, и потому, как в ту ночь звенели браслеты; халкокротос из-за перьев и доспехов.
Господи ты боже мой, подумал он и спешно схватился за книгу, закинув ногу на ногу. Он щелчком отправил недокуренную сигарету на пол, к заскорузлым сотоварищам, и одернул себя: не самое лучшее он выбрал время предаваться грезам, не сейчас, не на этой неделе, не этим летом. Он глянул в окошко, но день уже не тек к нему в душу, как прежде, или, вернее, он сам уже не был настроен на ласковые токи дня. Впервые с тех пор, как он решил отправиться в эту поездку, ему пришло в голову, что, по правде говоря, он не путешествует, он спасается бегством, и мысль его потекла привычным и не слишком-то приятным руслом.
Когда, еще мальчишкой, он ездил из их кентуккской родовой твердыни к отцу в Нью-Йорк, на северо-восток, по дороге то и дело попадались указатели, зазывавшие всякого проезжего в эти самые Дальние горы, по которым он трясся сейчас на автобусе; но переполненный разнокалиберной родней «нэш» ни разу не послушался и не свернул.
За рулем был дядя Сэм (очень похожий на звездно-полосатого дядю Сэма, за вычетом козлиной бородки и костюма, коричневого или серого, или льняной полосатой рубашки), и бок о бок с ним на переднем сиденье мама Пирса, с картой, чтобы не сбиться с дороги; а рядом с ней, в порядке строгой очередности, кто-нибудь из детей: Пирс или кто-то из четверых Сэмовых. Все прочие пихались локтями, сражаясь за жизненное пространство на широченном диване заднего сиденья. «Нэш» вмещал их всех, хотя и с трудом, доисторическим чудищем надувая под натиском их тел и багажа (так казалось со стороны) и без того раздутые бока и грузное гузно. Сэм называл свою машину Супоросая Хавронья. Это была первая машина, с которой Пирс свел близкое знакомство; образ Машины до сих пор был связан для него с незабываемым запахом ее серой обивки и с мягкими объятиями ее ремней безопасности. Те долгие поездки навсегда остались у него в памяти, и было в них нечто от изощренного иезуитского наказания, так что, хотя лично против «нэша» он ничего не имел, словосочетание «покататься в свое удовольствие» на всю оставшуюся жизнь звучало для Пирса оксюмороном.
Покинув нечесаные и какие-то недоделанные, что ли, на вид кентуккские леса и холмы, они сквозь местность, не слишком от Кентукки отличную, вот разве что время от времени открывался вид на далекие, в складочку, холмы Пенсильвании, катили под горку, на яркий солнечный свет; а затем, совершив обязательный ритуальный переход сквозь широкие ворота и получив столь же обязательный длинный билетик, они въезжали на новенький, с иголочки, Пенсильванский тракт и на его широкой спине уносились в землю, одновременно молодую и древнюю, в страну, которая разом была Историей и блистательным светлым Будущим. Историей и зеленовато-голубыми далями свободной целины, открытой только что, никем не описанной, обильной, такой, каким не был для него штат Кентукки, но была Америка из школьных учебников, и все эти смыслы заключались для него не только в окатанных ровных холмах, по которым катилась их машина, но и в том, как катались у него на языке и отдавались его внутреннему слуху здешние, пенсильванские названия — Аллегейни и Саскуэханна, Скулкилл и Вэлли-Фордж, Брэндиуайн и Тускарора. [4] На самом по себе Брэндиуайне и в прочих подобного же рода местах они так ничего и не увидели, ничего, кроме придорожных ресторанчиков, чистеньких, солнечных, похожих друг на Друга как две капли воды заведений с одинаковым меню, одинаковыми леденцами на палочках и официантками хотя нет, разница все же была, и разница существенная, потому что у каждого на отделанном под булыжник фасаде значилось одно из вышеперечисленных волшебных имен. Сидя вместе со всеми прочими за длинным столом, Пирс мрачно размышлял над тем, какая в сущности разница может быть между каким-нибудь Даунингтаупом и каким-нибудь Кристал-Спринг; еда была экзотическая, дома они такого не видели; томатный сок (дома — неизменный апельсиновый) или маленькие колбаски, запеченные в булочку, как гамбургер, или плюшки, или даже овсянка для Сэма, который один из них из всех мог затолкнуть в себя эту гадость.
И дальше, дальше, мимо лесов и пашен, и земля казалась малонаселенной и почти неисследованной (эта иллюзия, свойственная тем, кто путешествует по скоростным дорогам, иллюзия того, что земли вокруг шоссе пустынны, едва ли не первобытны, была еще сильней в те дни, когда машины впервые свернули со старых, накатанных и обставленных рекламными щитами автотрасс на новые, свежепроложенные), и — захватывает дух — целая серия туннелей, чьи роскошно выложенные камнем входы возникали вдруг из ниоткуда, прямо перед лобовым стеклом; дети хором произносили название, ибо каждый туннель имел имя, имя некой непреклонной географической реалии, которую он рвал, пробивал насквозь, отточено и по кратчайшей — там были Голубой хребет и Лавровая гора, там были (когда-то Пирс мог перечислить их все подряд, как стишок, а теперь забыл) Аллегейни и Тускарора… Еще один?
«Тускарора», — вслух в автобусе сказал Пирс. Ах Пенсильвания имен, ах Пенсильвания названий. Скрантон, и Харрисберг, и Аллентаун отдавали железом и тяжким трудом; но Тускарора… Шенандоа, Киттатинни. [5] (Ага, вот как он назывался, самый последний туннель: гора Киттатинни! Они ныряли во тьму, но Пирсова душа взмывала ввысь, как будто во власти музыки, в самое летнее поднебесье.) И ни разу «нэш» не свернул с шоссе, ни разу не внял призывам указателей, зазывающих в Ланкастер [6] или в Лебанон [7], хотя там жили амиши [8], или в Филадельфию, выстроенную много лет тому назад человеком, нарисованным на коробке с ячменными хлопьями «Квакер оутс» [9]; они катили дальше, по Джерсийскому тракту, который казался Пирсу бледной тенью Пенсильванского, бог знает почему: может быть, просто оттого, что теперь они уже подъезжали к Нью-Йорку и реальность, перетекая из Истории и блистательного Настоящего в его собственное, личное прошлое, гнала его к улицам Бруклина, которые придется заново перелицевать и надеть на себя, как старый сношенный костюм, он знал их до последнего закоулка, и всякий раз, как он приезжал, они становились меньше.
Сделать какой-нибудь иной выбор можно было всегда, до самой последней минуты, по крайней мере до Пуласки-скайвэй, после которого неизбежно начинался туннель Холланд [10], похожий на бесконечную темную ванную комнату. Они могли бы свернуть (Пирс цеплялся глазом за точки на карте, которую держала мать) к этим странным городам с голландскими именами на севере или на юг, к джерсийскому взморью — само это слово, взморье, уже полнилось для него плеском соленого прибоя, криками чаек и свежевыбеленными дощатыми променадами. А по пути туда они могли бы заехать в невообразимое место под названием Чизикуэйк. [11] Или повернуть в сторону Дальних гор, до которых было вроде бы не так уж и далеко, свернули бы прямо вот здесь, и совсем немного времени спустя ехали бы уже мимо гор Дженни Джамп, а впереди их ждала бы Волшебная Страна. На карте именно так и было написано.
Убеждать Сэма свернуть в сторону по большому счету смысла не имело, у поездки была своя, слишком строго заданная логика, и «нэш» был с этим шоссе — единое целое. И от встречи с отцом в Бруклине он тоже бы не отказался. Но иногда он проговаривал про себя желание: хочу, чтоб мы сейчас поехали вот сюда, уткнув палец в точку на карте, прижав ее пальцем; и даже — зажмурив глаза и забыв про всяческую осторожность — я хочу оказаться там прямо сейчас: хотя он и не слишком верил, что рев мотора и переговоры двоюродных на заднем сиденье в мгновение ока сменятся тишиной и птичьим щебетом или запах нагретой солнцем обивки — луговыми ароматами, а через секунду, открыв глаза, он видел, как снова скользит навстречу дорога с серебристыми, похожими на настоящие лужицами марева и с придорожной рекламой тех прелестей, которые обещает быстро наплывающий город.
А в общем ничего, думал Пирс нынешний, глядя на проплывающие мимо луга, пруды и городишки. Очень мило, даже более чем, просто чудесно, хотя, конечно, это не та запредельная страна, где травка всегда зеленее. Мальчишкой он этого понять не мог — да и будучи взрослым тоже помнил об этом далеко не всегда, — но желать и жаждать суть вещи разные. Жажда, томление души по спокойствию, чтоб все было легко и просто, и отдохнуть как следует; тоска по счастью, которое мигом отливается в форму того вон пруда с утками и с нависшими над поверхностью кленами или вот этого каменного дома с зашторенными окнами, за которыми скрываются прохладные комнаты, и на высокой кровати откинуто покрывало, — тяжело доставшаяся мудрость научила его отличать такого рода порывы, навеянные мимолетным впечатлением, от истинных желаний, которые вытачивают свой предмет так долго и тщательно, что оказаться обманкой он просто не может.
Гошен. Западный Гошен. Восточный Бетель. Бетель. Выбор между Каменебойном, три мили, и Дальвидом, четыре, они выбрали Дальвид, прекрасно. Я хочу оказаться там прямо сейчас, в Дальвиде, в Дальних горах: и вот он тут как тут, или почти что тут как тут, только четверть века спустя.
Тем временем с автобусом, судя по всему, случилось что-то неладное. Он с видимым трудом взбирался на длинный, изобилующий поворотами подъем, куда менее крутой, чем многие из тех, которые давно оставил позади; где-то в самом его нутре завелся жесткий басовый ритм, как будто механическое сердце бьется в ребра. Водитель повозился с коробкой передач, подобрал скорость покомфортнее, и шум пропал, но тут же вернулся, как только подъем стад немного круче. Они уже едва ползли; казалось совершенно очевидным, что на эту горку им не взобраться, но надо же, взобрались, едва-едва, автобус храпел и отфыркивался, как загнанная лошадь, и с вершины им открылся дальний вид, оправленный в темную раму большеголовых деревьев, как на пейзажах Клода [12]: залитый солнечным светом первый план, серебристый зигзаг реки в зеленых берегах, влажные дали, плавно перетекающие в бледное небо с горками кучевых облаков на горизонте. Листва заслонила им солнце, и тут автобус сотряс резкий звук, похожий на удар, — полетела передача, все, приехали. Автобус из конца в конец передернуло дрожью, мотор заглох. В полной тишине — Пирс слышал, как шуршат о дорожное покрытие колеса, — машина скатилась по склону холма в стоявшую у подножия деревню: несколько каменных домов с балочными перекрытиями, кирпичная церковь, мост в один пролет через реку; и там, под любопытными взглядами нескольких стоящих на крыльце автозаправки, она же универмаг, обывателей, окончательно остановился.
Финиш, вашу мать.
Водитель вышел из кабины, оставив пассажиров сидеть, где сидели, головами вперед, как будто они куда-то едут, хотя поездка, судя по всему, закончилась прямо здесь и сейчас. Снаружи послышались звуки: открылся капот, водитель осматривает мотор, пытается что-то поправить; затем водитель нырнул в магазин, и некоторое время его не было видно. Вернувшись, он плюхнулся обратно на сиденье и взял микрофон — хотя, повернись он лицом к салону, полтора десятка пассажиров и без того прекрасно бы его услышали, может быть просто из чувства вины, — и сказал металлическим голосом: «Ну, что, народ, боюсь, что дальше мы с вами на этом автобусе не поедем». Восклицания, переговоры вполголоса. «Я позвонил в Каскадию, и они вышлют другой автобус, как только появится такая возможность. Может быть, через час или около того. Можете устраиваться поудобнее прямо здесь, в автобусе, или пойти прогуляться, как вам будет угодно».
Пирса всегда поражало, как умудряются автобусы и мелкое автобусное начальство неизменно делать вид, что они доставляют тебе максимум удобств, роскоши и даже наслаждения, — какую бы свинью они тебе при этом ни подкладывали. Он сунул книгу «Одиночеств» в боковой карман сумки и вышел наружу вслед за водителем, который, судя по всему, решил укрыться в магазине.
— Прошу прощения!
Нет, но какой все-таки день стоит, какой день! Настоящий свежий воздух, которого он набрал в легкие, чтобы окликнуть водителя еще раз, казался по сравнению с автобусным эрзацем ароматным и сладким.
— Прошу прощения!
Водитель останавливается и разом поднимает брови: чем могу?
— У меня билет до Конурбаны, — сказал Пирс. — Я должен был успеть в Каскадии на пересадку. Я на нее опоздаю?
— В котором часу?
— В два.
— Похоже на то. Весьма сожалею.
— А они не могут задержать автобус?
— Это вряд ли. Там куча народу на этот рейс, на Конурбану. И у них у всех тоже свои пересадки.
Легкая улыбка: такая штука жизнь.
— Но там, по-моему, есть еще один. Из Каскадии, что-то около шести.
— Замечательно, — сказал Пирс, стараясь сдержать раздражение: в конце концов, этот человек ни в чем не виноват. — У меня в Конурбане встреча в половине пятого.
— О-о, — протянул водитель. — Плохо дело.
Он, казалось, был неподдельно огорчен. Пирс пожал плечами и оглянулся вокруг. Свежий ветерок тронул древесные кроны, которые, как кровлей, покрывали слой за слоем деревенские постройки, потом умчался и оставил за собой обычную полуденную тишь. Пирс ухватился было за мысль нанять такси, хотя, впрочем, откуда здесь взяться такси; поехать автостопом, — но автостопом он не ездил со времен колледжа. Потом к нему вернулась способность рассуждать здраво. И он пошел к магазину, нашаривая в кармане десятицентовую монетку.
Вплоть до нынешнего лета Пирс Моффетт преподавал историю и литературу в маленьком нью-йоркском колледже, в одном из тех крошечных учебных заведений, которые появились вскоре после буйных шестидесятых, в угоду прихотям ищущей университетской молодежи, полу-ученым, полуцыганам, которые, как в то время казалось, создают свою особую, живописную кочевую культуру. Бедуины, разбившие лагерь посреди суматошного мегаполиса, способные в любой момент свернуть палатки и сняться с места, как только возникнет угроза вторжения со стороны цивилизации, перебивающиеся кое-как бог знает на какие средства, на деньги от продажи наркотиков и на передачки из дома. Барнабас-колледж стал для них настоящим караван-сараем, и какое-то время Пирс был там одним из самых популярных преподавателей. В былые годы желающие записаться в начале семестра на его базовый курс под названием «История 101» — студенты окрестили его «Мистерия 101» — валили валом; у него был особый дар производить впечатление, что он вот-вот откроет им некую великую, некую страшную тайну, расскажет историю, ради которой ему самому пришлось когда-то съесть не один пуд соли, если только они будут слушать его достаточно прилежно и тихо. Правда, в последующие годы до конца семестра добиралось все меньше и меньше слушателей; однако возвращаться осенью в Барнабас-колледж Пирс не собирался совсем не по этой причине, или, вернее, не только по этой.
Колледж Питера Рамуса, куда он в данный момент направлялся, был, насколько он мог судить, заведением совершенно иного рода: почтенное, основанное гугенотами учреждение, где до сих пор соблюдалась единая форма одежды (по крайней мере, так ему говорили, хотя верилось с трудом), несколько зданий из покрытого благородной патиной камня на окраине постепенно приходящего в упадок городка. Картинка с колледжем была на письме от декана — Пирс вынул письмо из кармана, слегка помявшееся и с пятнами пота, — с приглашением на собеседование: маленькая стального цвета гравюра, здание с куполом, похожее на здание суда или на церковь Христианской науки. [13] Сейчас, должно быть, вокруг понастроили новых общежитий и лабораторных корпусов из монолитного железобетона. Под картинкой был выгравирован телефонный номер.
К двери-ширме магазинчика был прилеплен плакат с рекламой хлеба, изрядно выцветшая блондинка с таким же пожелтевшим бутербродом; Пирс уже сто лет не входил в такие двери, с такими вот плакатами. А внутри был запах, свежий и безымянный, что-то вроде керосина с изюмом и раскрошенным печеньем, извечный запах маленькой деревенской лавки; в городских магазинах товары были те же, но запах совсем другой. И, набирая номер, Пирс почувствовал, как понемногу погружается в прошлое.
В этот августовский полдень в колледже Питера Рамуса живых не оказалось никого, за исключением чьих-то чужих ассистентов; никто не мог перенести его встречу с деканом с назначенного часа на более поздний, а отказаться самому у него не достало духу; он оставил пару не слишком внятных сообщений, которые были приняты на том конце провода безо всякого энтузиазма, сказал, что перезвонит еще раз из Каскадии, и нерешительно повесил трубку.
Возле стойки он обнаружил охладитель для содовой, огромный, похожий на саркофаг, точно такой же стоял когда-то в его родном городе, в магазинчике Делмонта: та же темно-красная эмаль, та же тяжелая крышка с оцинковкой по краю, а внутри темное озерцо воды и льда, и холодные бутылки, которые глухо звякнули друг о друга, когда он достал одну. На стойке с открытками, на открытке с изображением темных очков, лежали темные очки, и он взял пару; хотел взять там же еще и выпуск местной газеты, но передумал. Газета называлась «Голос Дальних гор». Он заплатил за колу и за очки, улыбнувшись в ответ на улыбку тихой девочки, которая приняла у него деньги, и вышел обратно на свет божий с неким странным ощущением свободы, как будто его высадили на незнакомый берег — или он сам на него выбрался. Он надел очки, и день стал пуще прежнего похож на пейзаж кисти Клода, в янтарных тонах и с густыми пятнами тени: полная безмятежность.
Поездка прервана, хотя, возможно, многое было поставлено на кон, и, вероятнее всего, ему придется заплатить за это скукой или еще чем похуже — неважно, сейчас ему было на все это плевать, поскольку вперед ему ехать не то чтобы очень хотелось, точно так же, как и возвращаться назад. Если он чего-то сейчас и хотел, так это сидеть за этим вот деревянным столиком в тени и никуда не дергаться, потягивать свою кока-колу, а еще — глубокого покоя, который казался ему этаким тихим всеобщим праздником.
Полная безмятежность. Вот ее, наверное, и можно было бы пожелать безо всяких предварительных условий: жить c постоянным ощущением каникул, как будто ты откуда-то сбежал, причем сбежал удачно. И да пребудет с ним навсегда эта полуденная неподвижность, которую он втягивал в себя с каждым глотком здешнего сладкого воздуха.
Хотя в самом по себе пожелании неких моральных качеств, безмятежности, великодушия и так далее, тоже заключалась своя проблема. Без запрета (который Пирсу казался самоочевидным) на пожелание творческих способностей — садишься за пианино, и из-под пальцев вдруг сама собой начинает литься «Апассионата» — мудрости грош цена; ни озарение, ни творческий прорыв не имеют смысла, если их не заработаешь собственным трудом, и, вне всякого сомнения, по большей части из труда они и состоят.
Лучше всего. Пирс глубоко вздохнул: эта мысль ему и раньше приходила в голову. Лучше всего было бы просто отказаться. Да нет, спасибо, право, не стоит. Он уже в достаточной степени набрался ума — а может быть, просто начитался умных книжек, — чтобы понять: в самой природе гарантированного исполнения желаний есть нечто разрушительное для обычного человеческого счастья. Ясно как божий день. И все же. Ему оставалось только надеяться на то, что, когда такая возможность ему представится, он найдет в себе силы быть мудрым, и ничего не желать; что жизнь будет идти своим чередом; что им не овладеет какая-нибудь страсть; что он не окажется в пиковой ситуации, из которой будет отчаянно стараться найти выход, другими словами, только не сейчас. В таком случае, даже если он и не сможет наотрез отказаться от исполнения желаний, он сможет, по крайней мере, выбрать второй призовой вариант: тот самый, давно обдуманный, даже слишком обдуманный для его обычной манеры жить, — то есть первые два желания истратить на здоровье и богатство, а затем, в качестве третьего желания, просто-напросто забыть обо всем, и забыть накрепко и навсегда; чтобы к нему волшебным образом вернулись внутренний покой и уверенность в себе, чтобы он и думать забыл о каких-то там желаниях и вернулся в свое (нынешнее) состояние полного неведения относительно самой возможности вторжения в привычный ход вещей неких таинственных сил, подвластных его собственной воле, и о том, что такие силы вообще на самом деле в принципе в природе существуют.
Вообще на самом деле в принципе в природе существуют. Пирс допил свою колу. Из-за церкви, по переулку, на шоссе вышла небольшая отара овец.
И, конечно, очень даже может быть, что именно так все уже и случилось. Наимудрейшая триада желаний уже могла сработать, уже исполнена, джинн вернулся в лампу, лампа в прошлое, все, что было, кануло в Лету, а Пирс теперь даже и не подозревает, как ему повезло, и забавляется привычной игрой в желания. На первый взгляд оно, конечно, вряд ли, учитывая то, что он сидит без работы и что с нервишками у него явные нелады, — но как знать, как знать. Визит с седьмого неба мог состояться именно сегодня утром. А день сей, пронзительно-синий день, мог стать первым днем его новой счастливой жизни, а только что прошедшая минута — самой первой минутой.
Из переулка вышли еще овцы и бестолково сгрудились прямо на шоссе, блея и тычась друг в дружку. Один из расположившихся на крылечке местных жителей, до сего момента казавшийся совершенно нерасположенным двигаться, встал с места, подтянул штаны и вышел на проезжую часть, чтобы застопорить движение, дав выразительную отмашку как раз подъехавшему грузовичку-пикапу: погоди, не спеши. Вокруг отары не торопясь трусила собака, время от времени эдак свысока погавкивая на овец (их здесь был уже не один десяток, а из переулка, словно вызванные каким-то заклинанием из небытия, валили все новые и новые) и подталкивая их к мосту через речку, на который они, судя по всему, не слишком-то хотели заходить. Затем в самом центре овечьего арьергарда появился рослый пастух с крючковатым посохом в руке и в широкой, с треснувшими полями, соломенной шляпе. Он глянул в сторону потерявшего терпение пикапа и ухмыльнулся, так, как будто вся эта суматоха доставила ему самое искреннее удовольствие; потом подпихнул обратно в стадо пустившегося было в бега ягненка и с торжественным кличем послал свою дружину вперед, на мост.
Пирс смотрел на него, чувствуя, как сама собой выстраивается у него в душе цепочка смутных ассоциаций, как с некой, пока неведомой ему целью перетряхиваются одна за другой пыльные папки памяти. А потом ни с того ни с сего родилось решение проблемы. Он медленно поднялся с места, еще не зная, верить ему своим глазам или нет. Потом:
— Споффорд, — сорвалось у него с языка, и он позвал уже в голос: — Споффорд!
Пастух обернулся, откинув на затылок шляпу, чтобы получше рассмотреть идущего к нему быстрым шагом Пирса; тут же рядом с ним остановилась одна из овец, с черной мордой, и тоже обернулась к Пирсу. Водитель автобуса, который как раз вышел из магазина, чтобы собрать и пересчитать свое застигнутое дорожной незадачей стадо, проследил глазами за тем, как один из его пассажиров бросился в сторону, столкнулся на самой середине моста с местным пастухом и вдруг — упал к нему в объятия.
— Пирс Моффетт, — сказал пастух, отставив Пирса на расстояние вытянутых рук и улыбаясь на все тридцать два. — Черт меня побери.
— Значит, все-таки ты, — сказал Пирс. — Значит, я все-таки не обознался.
— Что, в гости решил заехать? Ой, что-то не верится.
— Да в общем-то нет, — ответил Пирс. — Честно говоря, я даже останавливаться тут не собирался.
Он объяснил ситуацию, в которой оказался: Конурбана, жребий брошен, а встреча не состоится.
— Вот это здорово, — подытожил Споффорд. — Потерпевший автобусокрушение.
— Не сядь на него я, ничего бы с ним не случилось, — жизнерадостно сказал Пирс. Они оба оглянулись на севший на мель автобус, вокруг которого бесцельно и бессмысленно кружили пассажиры.
— Ну и черт бы с ним, — сказал Споффорд. — Плюнь. Давай ко мне в гости. Тут рядом. Поживешь немного. Места хватит. Сколько хочешь, столько и живи.
Пирс перевел взгляд с автобуса на луг за рекой, по которому разбредались жующие с довольным видом овцы.
— Пожить, говоришь?
— Давай думай быстрее, — сказал пастух. — Помянем старушку альма-матер. И наш квартал.
— Я ушел от них обоих.
— Да иди ты!
Он ткнул посохом в дальнюю часть луга, где начинался подъем.
— Живу я во-он там, — сказал он. — За пригорком.
А что, подумал Пирс. Наклонность к дезертирству жила в нем нынче с самого утра, нет, с начала недели; да что там, с первых дней лета, если уж на то пошло. Его занесло сюда по милости Долга и Заботы о Собственном Будущем, и с дороги он сбился отнюдь не по собственной вине. Ну и ладно. Значит, так тому и быть.
— А что, — сказал он вслух, чувствуя, как откуда-то изнутри поднимается к горлу странное чувство возбуждения. — А что, почему бы и нет.
— Вот и ладно, — сказал Споффорд. Он свистнул коротко, на одной ноте — овцы сразу остановились — и подхватил Пирса под руку; Пирс хохотнул, собака тявкнула, и таким вот нестройным боевым порядком они вышли из города вон.
Несколько лет тому назад Споффорд числился у Пирса в студентах; собственно, он был одним из его первых студентов в Барнабас-колледже, получающих образование за счет солдатского билля. [14] Пирс помнил, как увидел его в первый раз: за партой, среди историков-первокурсников, серьезного и внимательного, в солдатской спецовке (поверх нагрудного кармана белая нашивка с надписью СПОФФОРД), казавшегося в аудитории на удивление чужим и неуместным. Он был всего на три, не то четыре года младше Пирса, а у Пирса это был первый настоящий сквозной курс («сквозняк» на тогдашнем студенческом жаргоне; Пирс готовил этот «сквозняк» в магистратуре [15], а Споффорд в это время проходил свои «сквозняки» во Вьетнаме). На те же самые «солдатские» деньги Споффорд открыл небольшую столярную мастерскую, в том же дешевом квартале, где жил тогда Пирс; он не делал гарнитуров, а только отдельные предметы, но на редкость качественно, Пирс всегда завидовал его мастерству и любил смотреть, как он работает. Они подружились и какое-то время даже делили на двоих милости некой общей знакомой — в самом прямом смысле слова одной достопамятной ночью, — и, будучи по многим позициям людьми совершенно несхожими, умудрились, постепенно отдаляясь друг от друга, никогда не терять друг друга из виду. Из колледжа Споффорд вскоре ушел, а потом уехал и из города, увез свои умения и навыки обратно в родную глубинку, а Пирс время от времени стал получать конверты с исписанными миниатюрным, но необычайно ясным споффордовским почерком листочками: он рассказывал о своих свершениях и звал Пирса в гости.
И вот наконец оно и случилось. Споффорд, загоревший до черноты, крепкий, в обтрепанной соломенной шляпе и с посохом в руке, прекрасно гармонировал с пейзажем; Пирс почувствовал, как внутри у него поднимается чувство, похожее на чувство благодарности. Улицы большого города были сплошь замусорены споффордами, которым не удалось вовремя смыться. Когда он на ходу улыбнулся Пирсу, — вне всякого сомнения, рассчитывая получить в ответ такую же точно улыбку, — на его широком загорелом лице сверкнули белоснежные зубы, вот только мертвенно-серый верхний резец подкачал.