Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пой, скворушка, пой

ModernLib.Net / Отечественная проза / Краснов Петр / Пой, скворушка, пой - Чтение (стр. 4)
Автор: Краснов Петр
Жанр: Отечественная проза

 

 


      По копанине, на глазах подсыхающей, мелькнули тень-другая, скворчанье рассыпалось в воздухе, он поднял голову - нашел, привел-таки!.. Скворчиха, самую малость, может, поизящней самца, потоньше, с сине-зеленым металлическим, как на пережженной токарной стружке, отливом, оглядывалась с ветки - и не то что придирчиво, но, показалось ему, как-то равнодушно: ну и что ты, дескать, тут нашел, чтобы звать?.. А скворец возбужденно прыгал по крыше, скрежетал с придыханьем, на ветку перескакивал и назад, а потом занырнул в скворечню и тут же к ней опять, крылышки топыря и лапками перебирая по ветке, перемещаясь и тесня ее, уговаривая, должно быть; и она, то ли недовольно стрекотнув, то ль снисходительно, отпорхнула к летку наконец.
      Что в ней заметно было, так это отстраненная, холодноватая какая-то деловитость. Осмотрела вход, откидывая головку назад, сунулась туда в раздумье - и втянулась не торопясь, исчезла; а скворец оглядывался грозно с крыши, оградить готовый, в случае чего, отпор дать всякому посягнувшему. И он усмехнулся невольно схожести всей этой с человеческим, семейным, даже головой качнул: а уж не слишком ли похожи, в самом деле, чтоб так заноситься нам перед ними, черт знает что о себе думать? Есть, дадена зачем-то жизнь вот и живи, не дергайся почем зря, не баламуться, а жизнь сама куда-нито выведет, выедет...
      Нет, есть она, разница, и великая. Им-то не надо неподъемное подымать... решать нерешаемое, да, много чего знать и понимать, а больше всего- бессилье свое понимать и неразумие, какое и лечить-то нечем.
      Он упустил момент, когда скворчиха покинула его новострой и сидела уже на крыше, перебирала клювом перышки - совершенно по-женски копаясь в них, одергивая и прихорашиваясь, а самец трещал что-то и гулил, прыгал в беспокойстве и ожидании около, опять было в скворечник сунулся. Но тут она снялась, он за нею следом, всполошившись, - и канули в вечереющем, греющем ласково рассеянным теплом своим солнце, за соседскими крышами...
      Свою баню, какую собрали они когда-то с отцом из всякого бросового разнолесья, он топил изредка, лишь бы воду согреть и кое-как помыться, на смену чего простирнуть. Каменка полузавалилась и жару не держала, считай, гнилые половицы хлюпали в жиже, вместо сгнившего тоже полка доска какая-то пристроена, а стен не задень, в многолетней прогорклой саже все... нет, горе это, а не купанье. И стыд насел, припер: ты там катался-мотался, удачу за хвост ловил, а мать это логово за баню считала, мыкалась тут... Посевную свалить, а там возьмется, переберет все внутри; а в кузню определят, то и печку сварганит-сварит из железа и по-белому выведет. И не миновать в лесхоз ехать, накатник доставать и доски, горбылье хотя бы какое-никакое. Сами навязываются, в руки лезут дела - и захочешь, а не отмахнешься.
      Полотенце с чистым бельишком захватил, в сумку же и бутылку водки сунул - все? Как-то бы притормозить его, братца, а то не работа будет, а сплошной опохмел. Ведь же дельный, вообще-то, на все руки мужик, ему и верить можно - хоть потому даже, что он и врать-то толком не умеет, не научился. Народец гнилой пошел, из молодых особенно, да и ровесников его тоже; и даже там, средь своих вроде, если и верил Василий кому до конца, то Гречанинову лишь да, может, Пашке Духанину, казачку уральскому, другану. Пригоршню целую осколков вынули из Павла, четырех дней до перемирия не дотянул. Кто-то на них наводку точную дал, не иначе, потому что с десяток сразу снарядов положили кучно, едва они оборудовались в бетонной коробушке насосной той станции, еще и огнем-то себя не успев обнаружить, - из тыла своего наводка? Кто уцелел, так и думал; чуть братской могилы не получилось из насосной, двоих потеряли там, да и всем досталось, не обошло осколком и его. И через пару дней ребята из спасательного отряда накрыли случайно наводчика, с рации работал, оказалось - лейтенант российский. Правда, молдаванин, но и средь наших же были ведь молдаване, стоящие парни. А этот из российской гарнизы, из срани офицерской, которая в казармах своих заперлась и столько месяцев в бинокли бойню наблюдала, пайки и кирзуху на дерьмо переводили, защитнички... вот он в Чечне и аукнулся всем, грех тот!
      А ему самому не аукнулись - те, двое?
      Да. Что-то в нем, в самой глубине его, ему самому недоступной, знает, что - да. Это не первый уже раз приходит к нему - догадкой сначала, какую он отгонял как мог, на дух не принимая ее, не понимая даже: как это так, он же остановить должен был нелюдей тех, просто обязан был сделать это, иначе распояшется вконец и все захлестнет осатаневшее до степени последней зло, в мерзость окончательную и смерть все обратит!.. Но чем больше отмахивался он от нее, открещивался, вглубь загоняя, тем настырней она становилась, сволочней, наверх лезла и уж никакой не догадкой, а мыслью оборачивалась, знаньем, которое теперь никак не зависело от него, своим кровотоком жило... да, всё откликается на всё, зло на зло тоже, и чертово эхо это, само на себя уже отзываясь и умножаясь несчетно, в огромное, всесветное замыкается кольцо самоотражений, в колесо дурное крутящееся, где уж и сами следствия, сзади догоняя причины свои, подталкивают их, понуждают к действию, чтоб самое себя родить сызнова, и нету злу конца. И катится это колесо, подминая все и ломая в прах, - но и непонятным образом возрождая к жизни все, воиспроизводя заново, чтоб опять на муки отдать, на страданья великие ради чего-то... чего?
      Но он же знает, что - прав, он хотел остановить зло, хоть одну цепочку поганую порвать эту, прервать - а оно, выходит, только растет оттого, бесится, и что там ему правота человеческая иль неправота...
      Потому, опять же, что - человеческая, самовольная? Самоуправная, какого-то высшего на себя согласия и оправдания не имеющая? И как оно дальше жить без оправданья этого, как плохое-хорошее различать, это уж и вовсе тогда самовольство людское разнуздается, что ему поглянется, то и за правду сойдет, то и впору...
      А разве здесь оно, спросить, не сызвеку так? Тоже мне, нашел непотерянное... Так, и все замкнулось опять на себя, не расцепить; и будто уж вина какая-то на нем, неопределенная и в то же время тяжкая - за одно только то, вроде, что живешь, допущен в жизнь эту... а он ведь и не просился, никак уж не напрашивался сюда, в этот хреновейший из миров. И его не спросили, не заманили даже, а просто сунули в костоломку эту, в душеломку, и живи как знаешь. Исковеркают, измочалят и так же, не спросясь, выдернут - да пристращают еще, прежде чем душу вынуть...
      Притоптал раздраженно окурок, вздохнул, с чурбачка поднялся, пристроенного им в затишке для перекуров... что путного надумаешь, на пеньке сидючи, много ль с него разглядишь, с низенького своего, человечьего.
      VII
      Первое, что увидел в кухне, лоскутовский порог переступив, не то что смутило, а неожиданностью своей задело его, и неприятно: за столом сидела и лепила пельмени Екатерина - и, видно, только что из бани, в косынке, с распустившимся, еще пятнами розовеющим лицом и молодыми совсем глазами... Улыбнулась ему, сказала громко Маринке, возившейся в закутке у плиты:
      - А вот и пропащий наш!.. Ждать-пождать его - нету; Федя и пошел, дрова заодно подкинуть - только-только вот...
      - Догоню, - сказал Василий и достал, помешкав, бутылку, шагнул, поставил в дальний угол стола, за чашку с мукой. - Здравствуйте вам.
      - Здоров был, - выглянула из кухоньки Маринка. - Во - к пельменям-то!..
      - А мы сразу в баню... что ждать, пока вы сходите? - говорила, пальцами ловко работая, улыбчиво поглядывала Екатерина. Но горькая морщинка в уголке губ не расправлялась даже и тогда, казалось, когда улыбалась она - бойко вроде с виду, но и будто просяще, виновато бровки подымая, взглядывая неспокойно. - Пока приготовим тут, соберем... Вы там не спешите.
      - Куда спешить, - сказал он, - дню конец... Он все взял, ничего прихватить не надо?
      - Да-к нас бы, - это из закутка смешок, довольный, - да мы уж напарены...
      "Вот чертовка, - злился он на Маринку, пробираясь узкой дворовой тропкой обочь яблонек, топыривших в глаза набухшие ветки и почки, на зады к бане, - удумала же. Неймется им, бабам, дай им свести-развести..." Но и со стеснением каким-то в груди ругался, чуть не с волнением, не сразу осадил себя - голодуха мужичья, что с ней сделаешь.
      В печурке, с предбанника топившейся, играло в щелях и погуживало пламя, а Федька уже разделся, телом худой, мословатый, в рыжих тоже конопинах и подпалинах весь по бледной до голубизны коже.
      - Щас подкалим! Ты как - паришься, нет?
      - Да при случае.
      - Ну, веник есть - старый, правда-ть, до новых теперь... Заходил? Василий кивнул, скидывая поскорей грязное, пропотелое: хоть разок искупаться как надо, как оно следует. - Не, баба она ничего, - оправдывался на его молчание Лоскут. - Наскучалась. Ей до матери, сам знаешь, на другой аж конец, ежли в баню, а со свекровкой - ну, бывшей, - не ладют, года три как разъехались... Ну, и к нам ходит с мальчонкой, завсегда почти... нам оно жалко, что ль. А это что за... - и пальцем жестким ткнул его в спину. Откудова?
      - Да так... черкануло. - И добавил, не сразу: - Гаубица родная, советская. Стодвадцатидвухмиллиметровая - знаешь такую?
      - Не-е, я в саперах ходил...
      Баня дельная оказалась - грубовато, может, и косовато, но крепко и с умом Федором сделанная, хватало и пару; и само собой оно, прошеное-непрошеное, всплыло - как сына купал, совсем еще жиденькое с ребрышками и лопатками тельце его мочалкой тер-натирал, чтоб привыкал к грубому, а тот, отцу веря, терпел и лишь судорожно всхлипывал и фыркал, как котенок, ошарашенный, когда под конец опрокидывалось на него целое ведро до прохладного наведенной воды... И помогал наскоро одеться ему, сияющему промытыми глазками, хлопал по попке: "Беги! И мамку зови", - и Мишка, сынуля, бежал с полотенчиком сырым на шее, петляя меж огородных грядок и кустов спеющей черешни, ягодку-другую прихватывая с них; а потом, не сразу за делами за всякими, приходила с тазиком жена, и они вдвоем наконец оставались... Ну-ка, хватит. Незачем, хватит.
      Сидел на скамье в предбаннике, откинувшись и прикрыв глаза, от веника отдыхая и от себя, не слушая почти, не слыша, о чем тарахтел Федька:
      - ...сеялками займешься, значит, сцепкой, невелика мудрость; а я поршневую все ж гляну, не нравится чтой-то мне. Хоть и на ходу, а... А раскорячимся посередь поля и будем свистеть как суслики. Мы ж сеяли с Семкой... ну, с катькиным. И поновей вроде трактор дали, а и с ним на... жены не надоть. Не, сгинул Семка - вот тут чую, - и в узкую безволосую грудь себя стукнул. - Объявился б иначе. Он ить как прикормленный был, это... к Шишаю. Ну, отлучался там на неделю-другую, пропадал, а боле месяца николи. Малость того... задорный, а на выпивку малахольный, со стакану чуть не в лежку. И сроду в какую-нить кучу-малу влезет, в историю. Он и с армии бегал, в городу ж служил, в автобате. Дня два тут попил - ну теперь, кажет, повидался, можно и на губу... Сроду такой. А ежли, так думаю, нарвался где и посадили его, так знать бы дали. И мать-отец до скольких уж раз в город ездили, в розыске давно, - не, как в воду...
      Он таких обормотов перевидал - не счесть, все ими дороги-перекрестки "союза нерушимого" позабиты теперь, шалобродами, все темные углы. Дождались, обрадовались этой воле беспутной, в гробу б ее видать, пришалели и уж сами не знают, что ищут. Добро бы, дом искали потерянный, место для жизни - нет, и на дух им не надо этого, он-то знает. На словах, послушать, вроде б и так, а на деле колышка не вобьют, все им что-то особенное подавай, чтоб сразу и по полной программе; а чуть не так - у них уж и охота пропала, и глаза косят, куда б слинять, и дальше несет их за ветром, тащит куда ни попадя. Таких и на Днестре хватало, но там-то разговор короткий с ними: дело пытать иль от дела лытать?..
      - Побанились? С легким, что ли, паром?
      Это их Катерина встретила опять, усмехнулась одобрительно; и сновала, легкая на ногу, меж закутком и столом, собранным почти, и уж другое платье на ней было, синее со сборчатым открытым лифом на маленькой груди, а длинные, чуть подвитые волосы темные на спине лежали, удерживаемые около ушей цветными заколками, и что-то праздничное даже было в ней, да, хотя всего-то и есть, что субботняя баня. В передней, через открытую дверь, избе перекликалась, играла ребятня.
      - Ага! - ответил ей Федька и крикнул туда: - Ну-кась, команда голопузая - в баню! И чтоб мне там не баловать, а купаться как следоват!..
      И они высыпали разом, галдя, - ждали, видно: трое федькиных парнишек, еще те прокудники, и последним за ними малый лет семи - катеринин, понятно, с большими внимательными глазами и бледноватым отчего-то лицом; он один и поздоровался с Василием, и тот ему ответил, кивнул, серьезно тоже.
      Сели, Маринка большую семейную, видавшую виды миску алюминиевую поставила, полную горячих пельменей, скомандовала тоже:
      - Наяривайте, айдате!
      - Мы уж от чистой-то, это... отвыкли, да, - причмокнул даже довольный Федька, разливая водку по стаканчикам, - нам она теперь за тот самый коньяк. Ну, за баню.
      И хоть пельмени оказались варениками с рубленой картошкой и салом, все равно едовыми были, хорошо шли - что говорить, оголодал на холостяцких своих харчах-разносолах, где сольцы больше, чем еды... всяко оголодал, это уж точно. И старался не глядеть на сидевшую напротив Катерину, веселую будто бы, тарелку с соленостями подвинувшую ему, но как-то несмело отпившую полстаканчика, передернув плечами. А хозяйка, как ей и положено, углядела, хохотнула:
      - Что, думал - с мясом? Не-е, не выходит разговленья... Так вот и живем: скотины полон двор, а мяса, почитай, не видим. Девке нашей вон в одиннадцатый идти - в валенках не пустишь, то да се подай, а с каких? А тут на оглоедов этих не напасешься, на всяко разно по домашности... Год целый ростишь скотину, ходишь за нею в говне по уши - а закупщики эти, ездют тута... обиралы, задаром ить отдаешь, деньги посчитаешь - хрен да маленько! Помянешь советску власть...
      - Ладно-ть... на картовке - не на лебеде! - беспечничал хозяин, опять уже бутылкой нацеливаясь. - Вырастут, еще нас перерастут! У нас-то оно терпимо, силенки пока есть; а на других поглядеть... И пшеничку парят с горохом, и... А ты что, это, - недопивать? Иль стесняешься?!
      - Ну, из меня питок... - отмахнулся Василий. - Я лучше пельменями возьму, в охотку. А вот на посевную вовсе завяжем... лады?
      - Во-от!.. - возликовала у плиты Маринка, заварку новую засыпая. - Во как надоть!.. А то заявются с уборки иль сенокосу - как со свадьбы все, скажи, рожи паленые! Пропивают боле, чем зарабатывают.
      - Ну, свой карман николи не тряс. А раз угощают, дак......
      - Вы что ж, значит, на пару? - участливо спросила его Катерина, хотя наверняка уж знала о том. Лицо, все черты его правильные у нее были, малость только мелковаты, может; небольшие тоже, серые с сининкою глаза смотрели прямо сейчас и все понимали, морщинки у губ собрались во что-то жалеющее. И он опустил взгляд, пошарил им по столешнице, усмехнулся:
      - Да вот... пара гнедых. Не знаю, что и наработаем...
      - Сработаем, не боись, были б запчасти. Да горючка. Инженер деньгами посулил, ежели зерно прошлогоднее сбагрют, продадут.
      - Ага, они сбагрют - в свой гаманок... Уж в городу обстроились, перевозятся помаленьку. А мы тут кукуй...
      Говорили так, Лоскут потом взялся рассказывать, как они с Кузёнком, Степой Кузенковым, на базар в город по зазимку ездили, по пятку гусей, разделанных уже и замороженных, хотели продать, и как их там прижали эти.. ну, как их там, Юлюшка?
      Юля оторвалась от старенького телевизора черно-белого, то и дело не по сезону показывавшего "снег", сельцо-то в лощине, - выглянула, сказала: рэкетмены. Вот-вот, самые они; и не то что амбалы, наоборот совсем, шантрапа черножопая, а наглые - страсть. И как Кузёнок гуся им оставил и деру к "москвичонку" своему, где Федька его ожидал, - и по газам, а те уже бегут... Выходило смешно, с гусем особенно этим: понес показать, называется... Доведись дома, Степа говорит, я б таких один разогнал, дрыном; а не дома. Так и что ж, не в лад угрюмо поинтересовался Василий, назад привезли? Не-е, какое: в микрорайон Степа догадал заскочить, по квартирам пошли - мигом раскупили, стать не дали. Как-то так глянули на нас и поверили: не шаромыжники какие, видют же. Раза два потом туда ездили, с тем-сем.
      - Три, - сказала Маринка. - Забыл, как свинину развешивали, фасовали?..
      И поужинали, собрались во дворе покурить, Василий уж подумывал, как бы так уйти к себе, предлог поприличней найти, когда зашебуршела в сенях, затопала и ввалилась ребятня - молчаливая непривычно, полуодетая и растерянная. И впереди на этот раз - катеринин, молча плачущий, в накинутой на голые плечи куртке и ботинешках разбитых, тоже на босу ногу...
      - Што такое?!
      - Да вон... обварились, - сказал старший сурово, мотнул головой на остальных. - Петька, шнурок, с ковшом не управился.
      - Это как то исть - не управился?
      - А так - дюже много зачерпнул, ну и... это... не донес. Толика вон облил и себя тоже, дел-ловой.
      - А ты куда глядел? Я как вам сказывал - не беситься чтоб, а путем!..
      - Да не бесились мы, а говорю ж, не управился просто... за ними уследишь, за шнурками!
      - А я вот управлюсь!.. - мать отвесила старшему подзатыльник, нешуточный, и тот набычился строптиво, замолчал. - Оглоеды! А ну-кась, показуй, што там... да не ревите, погодь, щасик глянем!..
      Не понять было, кому она сказала это; а Катерина кинулась к своему, и таким несчастным сразу, горьким стало лицо, в такую сиротскую скобку обиженную сдернулись, как у девочки, губы ее дрожащие, что ворохнулось все в нем, и Василий подшагнул, на корточки тоже присел перед мальчишкой, сказал бодро, как мог:
      - Ничего-ничего, брат... больней не будет. Ты ж мужик. В школу ходишь небось? - Тот кивнул, на него глядя страдальческими глазами большими, а не на мать, от него ожидая помощи. - Ну, вот видишь... Так, повернись-ка... о-о, да это поправимо дело! - И вроде как пошутил, ко всем Лоскутовым обернувшись: - Вы не весь еще гусиный жир-то схарчили?
      - Да уж несу...
      Сам смазал ему, не жалея жира, ошпаренное плечо худенькое, бок и лопатку - нет, не кипятком была вода, быстро пройдет. Помазали коленки и тугой живот и виновнику, рыжему ровеснику его и бутузу Петьке, какой и не думал плакать, только сопел сердито, исподлобья глядя, и на материнское: "что, припекло?" - буркнул:
      - Подумаешь...
      И получил подзатыльник тоже - для виду, впрочем, щадящий. Но выраженье это - растерянности, убитости - все не сходило с осунувшегося враз лица Катерины, и Василий сказал еще раз:
      - Да ничего, заживет скоро... ну, облезет малость если - как от загару. Главное, смазать сразу...
      -Учены будут вдругораз, - скрипел голосом Федька, - а то уж настырны больно, люди жалуются, смелы... петух не клевал еще! Дожили, нас уж на селе счуняют*... Чтоб мне по-людски со всеми - поняли?!
      - Я вот их завтра припрягу, - веско добавила и Маринка, - картовку перебирать. Цельный у меня день у погреба будуть...
      А Катерина домой засобиралась, сына одевать стала, озираясь потерянно как-то и одиноко, словно боясь что-то забыть здесь; и тогда он, запнувшись несколько, предложил:
      - Уж не знаю, как... проводить вас, может?
      - Ну что ты, Вась, - глянула, улыбнулась она ему наконец, жалко и благодарно... вот-вот заплачет, все казалось ему. - Дойдем. Уж как-то ныне получилось так...
      - Бывает... и хуже бывает, это-то еще... - утешил, называется, - а как, чем еще в жизни дурной этой, какая злобней, беспощадней всего к слабым именно, каких и обижать-то грех? Сильный упрется еще, огрызнется, что-то да отвоюет - а эти?.. Живодерня, а не жизнь. - Как оно, Толь, - поменьше болит?
      - Меньше, - серьезно сказал тот, поднял темные и по-взрослому пристальные глаза - отцовские, должно быть; и уже знающе добавил: - Это сразки больно, а потом... Потом ничего.
      - Ничего, - согласился и он, вздохнув невольно. - Жить, значит, можно? - Толик, уже от порога, кивнул. - Можно. Только чесаться когда начнет - ты не трогай... Не расчесывай, ладно? А то еще хуже.
      - Ага.
      - Лихом не поминайте, - проводила их через сенцы, свет включила Маринка. - Вот ить кто ж ё знал-то? На всяко не накрестишься...
      Вышли и они под стемневшее, звездной хрупкой солью проступившее небо, закурили наконец.
      - Бедно живет, небось?
      - Да куда уж бедней... - сразу понял Федька, затянулся с придыхом, высветив себя, будто на добрых два десятка лет постаревшего... на добрых? Не ждать добрых. - Ну, что она здеся, на медпункте? Не деньги - слезы, и тех по полгода не видит. А и его уж прихлопнуть собрались, еле отстояли пока... в ум не приму, откудова оно, паскудство такое, берется? Это ж на любой пустяшный укол - аж за десять верст, в центральный! Да старикам, да зимою...
      - А из нас лезет, откуда еще. От нас, Федь.
      - От меня, что ль?
      - И от тебя. Пока кулаком не стукнем - так и будут над нами измываться...
      Тело раздышалось в ночной свежести, будто вбирало в себя ее про запас, и продлить хотелось роздых этот, поламывающую в костях усталость тоже, истомиться ею - хоть для того, чтобы попытаться уснуть сразу. Поворошил еще исходящее тонким белесым дымком, расцветшее рдяными во тьме углями кострище; долго стоял над ним, опершись на вилы, глядел наверх, на скатывающийся за приречные ветлы туманно-неровный, словно бы вихляющийся обод Млечного пути... колесо, да, и не то ли самое?
      Не то, а лишь отраженье слабое, может, зыбкое следа его здесь, на дне существованья, - его, катящегося напролом по живому, по душам неисчислимым, стирая в пыль их и рассеивая, возвращая туда, ввысь, откуда посланы они были повелительной чьей-то рукою... Недостойной их оказалась жизнь, беспощадная и несмысленная, не знающая о низменности и грязи своей, и весь этот мир тоже, даже и не пытающийся чем-то большим быть, чем просто механизмом равнодушным, в каком и зло-то само - как горючее и смазка заодно, и зачем душа ему, души наши? Изувечит бессмысленно и выбросит из себя... куда? К Нему опять?
      К Нему, наверное, больше некуда. Больше никто их и нигде не ждет. И нету его, Божьего мира. Есть какой и чей угодно, только не Божий. Никак не совпадали они, мир и Бог, не совмещались, одно начисто отвергало, опровергало другое. Зло мира, его равнодушие великое, беспредельное самоуправно было, готовое, казалось, и Его пожрать, когда бы по зубам, Он миру этому был без надобности совершенно, как пятое в телеге колесо... все само из себя создалось, да, и баста! И творится бесконечно, себя самое руша и порождая опять, - чего бы проще, усмехался Гречанинов; но и сложнее нету. Зло мира, брат, ведь не столько даже в самоем его наличном зле, а в равнодушии его к добру и злу - а это, сдается, еще хуже...
      Но Бог-то есть - в нем самом, хотя бы, в человеке с именем Василий, какой знает же Его и чувствует в себе. Выразить не может только, не учен этому, не Гречанинов; но чует же душа Бога - как добро изначальное и конечное, непеременимое, и сама хочет добра этого себе и всем другим... и делает зло? Знает, что зло, и творит? Знает и творит, разумная и часто злобная донельзя, и несет его, осознанное, в жизнь эту, в мир - какой сам ведь не разумеет зла своего, не сознает и, значит, вроде как не отвечает за него...
      И все ворошил вилами кострище, ворошил и разбивал уголья в золу, чтоб не оставлять на ночь огонь тлеющий на подворье, мало ль... Это ж выходило, что и сама душа-то человеческая этого мира и жизни в нем недостойна тоже, не годна для него... негодница, да, негодяйка, потому что зло сюда сознательное тащит и творит его тут без удержу, умножает до каких-то адских, до непосильных уму и сердцу пределов мерзости... И разбери попробуй, рассуди, чьего зла тут больше, природного иль человеческого, придуманного с таким стараньем и тонкостью, каких добру для себя вряд ли когда дождаться...
      Выходило, что недостойны они обоюдно друг друга, душа и мир, несовместимы, не вместимы вместе в одно существование - и невозможны вовсе, если есть Бог, чтоб не потворствовать злу и не утроять его. А если все же есть они вместе, яростно враждуя и отвергая, отрицая один другого, то еще меньше возможно тут добро, хотя оно-то, какое-никакое, а есть все-таки... Немыслимо, да, не свести все это воедино - и тем не менее сведены они в какой-то глухой и беспощадной, не на жизнь - на смерть, борьбе бесконечной и несмысленной, и не человеку их развести...
      Сколько раз он думал обо всем этом, о душе ли своей человечьей или о непонятном, карающем неизвестно за что мире, но все по раздельности как-то, урывками, а то увязая надолго, как в тине, в непривычных и незнаемо откуда приходящих мыслях и словах, своих или где-то с пятого на десятое читанных, может, слышанных, - а тут объединилось вдруг в одно, словно высветилось: несоединимое вроде - но и разделить, хотя бы по углам своим развести, нельзя...
      Но разве что на миг какой осветилось - чтоб задернуться тут же совсем уж непроглядным, нерешаемым, все в том же одиночестве и тоске недомыслия оставившим: зачем осветило? Зачем очертанье тайны этой, самой, может, великой на свете, показало - не для того разве, чтобы он, человек, разрешить ее попытался, хоть даже лоб расшибить об нее, сердце? Или, наоборот, не рыпался чтоб, разумея, что не для него тайна эта и человек тут лишь исполнитель иль материал глиняный какого-то замысла, ему недоступного вовек? Чтоб только жил, сколько позволено будет, делал что положено и ждал разрешенья всего, вопросов своих всех - если только дадены будут они, ответы...
      Но и будут ли дадены - этого ему не сказано тоже.
      То, на что надеялся он - уснуть сразу - поначалу далось вроде. А середь ночи поймал себя, полупроснувшись, на крике. Что-то проседало с хрустом, неимоверно тяжкое, и начинало рушиться на него, а он пытался удержать это, неотвратимое, напрягался до изнеможенья, потому что бежать от этого, скрыться было некуда. И сына голосок опять звал, умолял о чем-то - если бы понять, о чем, и он рвался душой, насмерть по нему соскучившейся, на голос его - а нельзя, держать надо. Снова и снова трескались с гулом, похожим на ледоломный, низкие своды какие-то темные над ним или, может, перекрытья бетонные насосной той, оседали всею тяжестью земной, обрушиваться собираясь, и он спиною упирался, плечами, до судорог и боли сведенными, а голос умолял - держи! - и он держал. И сам то ли молил, то ли убедить пытался: помоги, нету сил, Господи! И спаси нас от самих себя, грешных... да хоть даже вовсе, насмерть избавь от ноши этой окаянной, Господи, милостив будь!
      VIII
      Докопать надо было, раз уж начал, пусть хоть продышится малость, проветрится земля, ей тоже мало хорошего было дичать под бурьянами и хламом. Он недоспал, может, но и не жалел об этом. Тонкая, с перламутровым в вышине набором облачков заря взбухала посередине, багровым наливалась пузырем, прорваться вот-вот готовым... и прорвалась, испустив слепящий лучик, краешком показалось и на глазах всплывать стало большое, еще в багровости натужной родовой светило, еле озаряя негреющим, призрачным почти светом крыши, речную урему зазеленевшую и взлобок Шишая, призрачные такие ж гоня и сгущая с каждой минутой тени.
      Скоро он размялся, отвлекся мыслями от ночной дури всякой, в работу ушел, в слух: припоздалые, голосили еще кое-где, окликали высоту и дали петухи, взмыкивало собираемое пастухами на пажити стадо - первые выгоны, травку молодую хотя бы понюхать; затрещал на околице и зашелся, задохнулся тракторный пускач. Приветной, фальшивой стороной повернут был сейчас мир, примирительной будто - чтоб еще горше обмануть?
      А вот и скворец - один опять, явился не запылился. А где ж ее-то потерял, дурень?.. И тот свистами-позывами своими тоже вопросил округу, послушал - нет ответа; проверил домок на всякий случай, трель запустил первую горловую, расцветив бестолковое воробьиное в вишарнике чиликанье, какое и пеньем-то не назовешь; и звал опять, звал, раскрытым зевом с язычком трепещущим во все-то обращаясь стороны, простор по-соловьиному оглушая, оглашая утренний, чуткий ко всяким, даже малым звукам, не то что к песне. И что-то увидел ли, услышал все-таки - сорвался вдруг и прянул низом к речке...
      Но вот и десятка минут не прошло, как вернулся - с нею. Уселись на скворечню над Василием почти, до стены сарая разве что метра три докопать оставалось, и ему пришлось уйти, чтоб не помешать, грешным делом, не спугнуть... покурить, да. На чурбачок сел средь зацветающего, словно в известковых брызгах, вишенника, курево достал; а следом, освоившись и уж не спрашиваясь, Васек залез на колени к нему, пристроился и захрустел. Все тепла ищут, больно уж много его, сиротства, на свете, холода и пустоты.
      И опять он и перепархивал, и прыгал перед нею, скворец, ширя крылышки и трепеща ими, ворковал с грудным придыхом, со скворчаньем почти подобострастным, так что пришлось сказать:
      - Не суетись, чего ты...
      Нет, суетился с излишком, волновался; а самка, разок все-таки навестив скворечню, неожиданно снялась, полетела было к речке опять, в урему. Но скворец стремительно, в два счета настиг ее, запередил и погнал назад... так ее, дуру, если сама не понимает! И приземлил, вираж над нею захлестывая, посадил-таки на прочерневший дощатый конек избы, сам подсел, озадаченный.
      Что-то ей, придире, не нравилось все-таки в скворечнике, и поди вот узнай - что? А она, клювом поведя, скакнула вдруг и перелетела на старую скворечню...
      Оттуда с запозданьем и молча порхнул незадавшийся хозяин, присел поодаль на заборе. Он даже и не протестовал теперь, понимая, видно, что против двоих подымать шум и вовсе незачем, смысла нету. А скворчиха без всяких церемоний и сомнений, как в свой, заскочила туда, поразглядывала и выпорхнула на крышу жилища. Обескураженный, но жениховского гонора стараясь не терять, посетил его наскоро и скворец - да, не задержался особо-то, боясь, может, как бы не кинула его, не улетела подруга: выскочил бодрый опять, довольный и этим... сюда хочешь? Да пожалуйста!.. А она оглядывалась, меж тем, примеривалась к месторасположенью - и вниз не забыла глянуть строго, на жестяные ржавые, пометом воробьиным многолетним выбеленные отливы фронтона и завалины, и на них с Васьком, наконец, тоже: кто такие?..

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5