«Владимирыч, ы-ых!.. что тебе того., не спится? Я так от всего этого устал, утомился… как будто сам пил все это вино безмерно. Я же тебе говорю, у меня нервы, мне нужен покой, а ты!.. Чего вскочил-то?»
– А ты не чувствуешь? Мне вот что-то не по себе.
«Обычная похмельная депрессия, – проворчал Сребреник, – алкашам всем и всегда не по себе, когда они в нетрезвом виде. Пока ты ночью пьянствовал, я вот изучал устав Всешутейшего и Все-пьянейшего собора, на литургии которого мы тут присутствовали. Интереснейшие вещи вычитал, знаешь ли!.. Первейшая заповедь собора – напиваться каждодневно и не ложиться спать трезвыми. Цель – славить Бахуса питием непомерным. Имеется свой порядок пьянодействия, служения Бахусу и честного обхождения с крепкими напитками. Новопринимаемому члену задают один-единственный вопрос: „Пиеши ли?“ Трезвых грешников и еретиков-пьяноборцев предают анафеме и отлучают от всех кабаков в государстве. Несколько человек уже умерли от, по-нашему, современному, говоря, абстинентного синдрома, потому что никто не смел продавать им спиртное из-за „отлучения“. Вот такие милые люди нас сейчас окружают в этом доме».
Афанасьев не ответил. Чувство тревоги, беспричинного, глубоко пустившего корни беспокойства разливалось в нем все сильнее. Он открыл дверь и выглянул в коридор. Тут было темно и тихо. Лишь в конце, у самой лестницы, ведущей вниз, виднелась фигура мушкетера, стоявшего на страже. Он дремал, опершись на алебарду. Евгений притворил дверь, решив снова вернуться в постель, как вдруг неподалеку послышался грохот, взвился чей-то пронзительный басовый вопль, сорвавшийся в визг, и Афанасьев, по спине которого холодными потоками заструился пот, вдруг почувствовал, что он узнает того, кто кричал. Да, у царя Петра был совсем другой голос, ничего общего не имеющий с этим растерзанным звериным воплем, испущенным чьей-то могучей глоткой. Но тем не менее это был именно он. Петр.
Афанасьева словно подкинуло могучей пружиной. Еще не совсем сознавая, что это не его дело, не догадываясь и не желая догадываться об опасности, которая подстерегает и его со стороны злоумышленника или злоумышленников, он бросился вон из своей спальни. Как раз напротив него откинулась, выстрелив, створка дверей государевой спальни, и оттуда выскочил человек. Согнувшись и втянув голову в плечи, он с огромной скоростью помчался по коридору в обратном направлении от лестницы, по которой единственно можно было спуститься вниз.
Бес Сребреник зашелся в неистовом крике:
«Дави-и-и его, Владимирыч! Орден дадут, к награде представят! Шутка ли, на самого царя пошел, аспид!»
Афанасьев бросился вдогонку. Ему повезло– злоумышленник споткнулся о валявшуюся на полу чашу и со всего маху растянулся на полу. Евгений кинулся к нему. Человек изогнулся, уходя от быстрого выпада Афанасьева, и перед глазами .Жени мелькнуло скрытое полумраком лицо, черты которого тем не менее показались ему знакомыми. Человек перекатился с боку на бок, ловко вскочил на ноги и припустил уже в правильном направлении, к лестнице. Мушкетер, дремавший у лестницы, уже пробудился от шума и теперь бестолково тыкался носом в канделябр, пытаясь оживить, зажечь потухшие свечи и разглядеть, в чем дело и какой русский швайн помешал ему спать. Злоумышленник бежал прямо на него, и мушкетер, отбросив канделябр, попытался ткнуть его алебардой, однако промазал.
Впрочем, неизвестному тоже не удалось миновать заградительный кордон в лице сонного стража. Он заметался от двери к двери. Афанасьев бросился к нему, швырнул в ноги какой-то железкой, оказавшейся массивным и недопитым кубком, стоявшим у дверей одной из спален. Человек взвыл от боли: кубок угодил в ногу. Однако уже в следующую минуту он подцепил массивный сосуд носком ноги и, качнув, запустил в Афанасьева, как при выполнении футбольного штрафного удара. После этого человек качнулся сначала в одну, потом в другую сторону, заплетя свои ноги в прихотливом дриблинге, если продолжать пользоваться футбольной терминологией. Да это просто какой-то Рональдиньо из «Барселоны», ошеломленно подумал Афанасьев, которого ловко провели: человек пронырнул мимо него и напоследок ловко наподдал пяткой по уже измочаленному кубку, да так удачно, что он попал прямехонько в спину Евгения и на несколько секунд сбил тому дыхание.
«Уу-у-у, – зашелся в вопле бес Сребреник, которому, верно, тоже перепала малая толика от общего сотрясения Жениного организма, – даже Иоанн Васильевич с нами, бесами, так не обращался!..»
Впрочем, Афанасьев успел оправиться прежде, чем преступник окончательно скрылся из виду. Да и куда он денется?.. Коридор заканчивается тупиком, а единственный выход из него надежно прикрыт окончательно проснувшимся мушкетером, который к тому же сзывал на помощь своих товарищей. Афанасьев вонзил в окутанный полумраком коридор свой лихорадочно горящий взгляд и увидел, что темная фигура, миновав несколько дверей спален, открыла одну из них и прошмыгнула внутрь.
А окна заперты и забраны ставнями, а даже если он выберется, то попадет прямехонько во двор, где наверняка найдется кто-то из прислуги генерала Лефорта, хозяина дома. Ага! Попался! Особенно если учесть, что снаружи каждой из спален был засов.
Евгений бросился к той двери, за которой скрылся злоумышленник и, выдохнув, до упора задвинул засов. Все!.. Теперь тот пойман и никуда, никуда не денется. Афанасьев перевел дыхание и выпрямился. Наверно, впервые в жизни так остро он чувствовал себя если не героем, то заслуженным человеком, принесшим ощутимую пользу отечеству. Преисполнившись сознания выполненного долга, он направился прямо к спальне царя. Нашел не сразу, потому что стремительный бег несколько сбил ориентацию в пространстве.
Царскую спальню он нашел по клинышку света, выбивавшегося из-под неплотно прикрытой двери. Афанасьев заглянул внутрь. Царь Петр сидел перед зажженным канделябром о двадцати двух свечах и, багровея и по-гусиному вытягивая шею, тряс за шкирку Никиту Зотова. Тот бессмысленно пучил глаза и пытался что-то промямлить, но язык его не слушался.
Ночная сорочка на плече царя была разорвана, и на коже тянулся длинный, оплывающий кровью рубец.
Петр кричал на Зотова:
– Отвечай, шпынь ненадобный, что видел, что слышал и отчего не усмотрел покушение на персону государя, мужик ты, лапотник! Что молчишь, трясогуз многобрехливый? Али язык проглотил, тлешь ты яузская? Под каким соусом проглотил, скотина, кобель стоялый, вошь беспамятная?!
Поток царского красноречия, которому, быть может, позавидовал бы даже речистый «химик» Александр Данилыч Меншиков, был прерван Афанасьевым. Тот затаил дыхание и, вытянувшись у дверей, произнес:
– Слово и дело![11]
Петр вздрогнул и, выпрямившись, посмотрел на стоявшего в дверях человека. Потом тихо спросил:
– Ведаешь ли ты, о чем сказал?
– Ведаю, великий государь, – твердо ответил Евгений. – Услышал я твой крик и поспешил на помощь. Но что произошло? Он напал на тебя? Не причинил ли он тебе вреда, увечья?
Петр выпустил Зотова, и тот безвольно шлепнулся оземь. Петр ногой отодвинул Зотова к кровати, и тот, не утруждая себя взбиранием на нее, преспокойно захрапел.
– Нет, не он, – ответил Петр, подумав, что Афанасьев имеет в виду всешутейшего горе-патриарха, – он ни на что не способен, пьянь несусветная. Только жрать, пить, да отрыгивать, да игрища вести шутейные, безобразные. Пес!
И Петр, дотянувшись до Никиты Моисеевича своей длиннейшей жердеобразной босой ногой, ловко пнул его. Тот беспокойно пошевелился, зашлепал губами и, перевернувшись на спину, захрапел еще пуще. Афанасьев закрыл за собой дверь царской спальни, потому что из коридора послышались топот и смешанная немецкая, голландская, английская и русская речь. Он произнес:
– Нет, государь, ты меня неправильно понял. Я вовсе не грешил на его всешутейшество. Конечно, он не способен зло помыслить против тебя и уж тем более посягнуть на твою жизнь. А что пьяница и что ничего де слышал, не видел, не почуял, так ведь это ты сам, Петр Алексеевич, повелел ему быть председателем Всешутейшего и Всепьянейшего собора и жить по уставу. А устав известен!..
Петр чуть остыл. Он был еще немного пьян от вина и чуть больше от гнева, но теперь в его выпуклых глазах появилось сосредоточенное, любопытствующее выражение. Он сказал:
– Я спал. Вдруг почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Я думал, что эта Данилыч приперся. Он, правда, должен спать в соседней комнате вместе с Францем и, – в глазах молодого царя мелькнул лукавый огонек, – этой вашей многоумной Сильвией, но с ним иногда случается, что он зело соскучится. Я смотрю – нет, не он, Алексашка выше того ночного шатуна на голову и намного просторнее в плечах будет. В его руках что-то поблескивало, словно нож али бердыш стрелецкий. А когда я вскочил и хотел его ударить, он бросился бежать и выскочил в дверной притвор, а я споткнулся и напоролся на подсвечник, который какая-то пьяная каналья бросила на пол. Подсвечником мне пропахало плечо, я и заорал. Наверно, тут ты и услышал меня.
– Да, так, верно, и было, государь, – сказал Афанасьев и рассказал царю короткую историю о преследовании неизвестного.
Царь слушал не дыша, время от времени хватая Афанасьева за левое ухо и дергая его так, что у Евгения выступали слезы: «Н-ну? Врешь?» Так он дернул раза три или четыре, пока Афанасьев не завершил свой рассказ. В дверь дважды заглянули какие-то люди, но Петр нетерпеливым и очень красноречивым жестом заставил их убраться прочь и ждать снаружи.
Царь поднялся во весь свой огромный рост и, ссутулив и без того сутулые узкие плечи, гаркнул:
– Ага! Значит, баешь, что запер его в одной из спальных палат? Иди, показывай!
За дверьми уже толпились несколько мушкетеров, а с ними сонный Лефорт и бодрый, живчиком, как будто и не со сна только что, Алексашка Меншиков. Этот последний подскочил к Петру и, дотронувшись пальцами до окровавленного монаршего плеча, спросил скороговоркой:
– Что же за дела, мин херц? Ополоумел кто с перепою али впрямь измена угнездилась, гидрат твою в бензол? Потребно учинить расследование. Я …
– А замолчал бы ты! – резко бросил Петр.
Делая огромные шаги, он проследовал по коридору в направлении, указанном Афанасьевым. Потом оказалось, что Петр проскочил нужную дверь– так быстро передвигался. Пришлось проследовать по коридору в обратном направлении. Евгений ткнул пальцем в дверь, запертую на засов:
– Здесь! – А ну, Данилыч, отодвинь-ка! – приказал Петр. – Огня мне сюда!
Ему подали канделябр со множеством зажженных свеч. Меншиков отодвинул засов, нерешительно произнес:
– Поберегся бы, мин херц. Если вор и разбойник здесь, так снова может злоумышлять противу тебя. Давай я? А?
– А замолчал бы ты! – повторил Петр. – Давай… с Богом!
Дверь распахнулась. Петр одним махом оказался внутри, выбросив вперед канделябр, зажатый в длинной тощей руке. Крыло света смахнуло мрак, и все увидели тех, кто спал в этой комнате, где Афанасьев так ловко запер преследуемого им злоумышленника. Окно было тщательно заперто, без повреждений и урона, так что никуда преступнику не деться. Царь смотрел внимательно и сурово, а Меншиков, выхватившись из толпы лефортовских мушкетеров, бросился к одному из трех спящих (или притворяющихся спящими) в спальне людей. Схватил того за шкирку и тряхнул так, что посыпались крупные костяные пуговицы нового зеленого кафтана, указывающего на принадлежность к Преображенскому (!!!) полку.
Стоящий чуть поодаль Афанасьев мертвенно побледнел, а бес Сребреник шепнул откуда-то из самых глубин Жениного существа, куда перепуганный нечистый забился: «Вот тебе, Владимирыч, и „слово и дело“…» И неудивительно. Потому что спальня, куда ворвались вооруженные лефортовские мушкетеры во главе с Петром и Меншиковым, была его, Афанасьева, спальней; а человек, зажатый в мощной руке Меншикова, жмурящийся и, кажется, не понимающий, что происходит вокруг него, был не кто иной, как Пит Буббер.
На своих спальных местах зашевелились Ковбасюк и пьяный голландский негоциант, примкнувший к компании миссионеров из будущего, – дурацкий и длинный Ван дер Брукенхорст…
3
– Та-а-ак, – спокойно и зловеще протянул Петр, и тех, кто хорошо знал натуру молодого царя, это его спокойствие напугало еще больше, чем если бы он ярился, грохотал и пенился, как неспокойное ночное море. Ноздри короткого носа раздулись, царь передал канделябр одному из мушкетеров и, шагнув к Алексашке, держащему Пита Буббера, спросил:
– Ну? Отвечай! Ты? А? Что, молчишь, брат? Э, ничего, ты у меня поговоришь! А эти… ага, так!
– Новые людишки, мин херц, – быстро заговорил Алексашка, – они мне сразу ненадежными показались, да уж больно ты купился на ихние штучки заморские хитрые. А вот лично я не стал бы доверять им так сразу, потому что человек – тварь ненадежная, на разные подлости и закавыки предательские горазд, так что…
– Молчать!!! – Петра, кажется, прорвало. – Что смотрите? Брать их!! А вон еще место смятое, пустое, по всему видно, там еще кто-то спал? Кто? Отвечать, отвечать!
Молодой царь замахнулся на Буббера, который с ужасом смотрел на бушующего самодержца, и в его американском мозгу, кажется, только сейчас начало вызревать представление о том, чем русский царь отличается от выхолощенного и холоднокровного, как скользкий гад, президента ВША образца 2020 года…
Афанасьев решительно шагнул вперед.
– Я, – уронил он.
Рука Петра застыла, не дойдя каких-то считаных дюймов до перекошенной ужасом физиономии Буббера. Он обернулся к Афанасьеву:
– Что – я?
– Ты спросил, государь, КТО спал на том месте, которое смято, нагрето, но пусто. Я тебе ответил: я. Я спал там.
Легла тяжёлая, предательски хрупкая тишина. Кто-то кашлянул, и тотчас же первая трещина появилась в монолите давящего, страшного гранитного молчания. Петр открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут вмешался Алексашка. Он подпрыгнул, как тот шут в рогожьей чалме, и произнес:
– Мин херц, я сразу сказал, что эти…
Петр вскинулся всем телом, откинул двух попавших под руку мушкетеров, закричал:
– Да что же вы, скоты? Да как же так?! Данилыч, ведь он сам ко мне пришел и сказал «Слово и дело!». Данилыч, да как же так?!
– Для отвода глаз, мин херц!
Петр повернулся к Афанасьеву и спросил:
– Значит, для отвода глаз? Ты злоумышлял против меня? Так? Значит, все, что ты мне говорил, все, что ты мне складывал в такие ладные слоги, – все это было для отвода глаз? Евгений Владимиров, ты что же – не верю – так?!
Афанасьев облизнул пересохшие губы и произнес:
– Государь, я в самом деле гнался за тем, кто злоумышлял против тебя, и запер его в этой спальне. По чистому совпадению получилось, что это оказалась именно та спальня, в которой спал я сам, из которой я вышел, чтобы прийти к тебе на помощь, Петр Алексеевич. Но ведь это вовсе не значит, что я или кто-то из тех, кто здесь отдыхал, – тот самый вор[12], что вторгся в твой покой и мог причинить тебе вред.
Петр замер. Он размышлял. Собственно, ему было над чем подумать. Потому что тот человек, который, собственно, и навел его на след преступника, по идее, теперь сам подпадал под подозрение, и потому царь не мог исключить его из числа возможных виновников всего этого переполоха. Но молодой Петр был не из тех, кто долго колеблется. Коротким взмахом руки он подозвал к себе Алексашку Меншикова и проговорил:
– Данилыч, вот что. Вызывай сюда Федора Юрьича. Надобно учинить следствие прямо на месте. А коли уж будут упрямствовать да упорствовать, тогда в Тайных дел приказ повезем, и чтобы без проволочек!..
Афанасьев содрогнулся от ужаса. Его можно было понять: Федором Юрьевичем звали самого страшного человека в государстве, главу политического и уголовного сыска, князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дядя Федор Юрьевич, кат[13] Матроскин и другие лица, приятные во всех отношениях
1
Не думал, не гадал Женя Афанасьев, что его усердие в один момент обрастет такими кошмарными, такими ужасающими последствиями. Все перевернулось в один миг. Самого Афанасьева вместе с Буббером, Ковбасюком и незадачливым негоциантом-голландцем с длинной идиотской фамилией, которую уже никто не мог вспомнить, препроводили в отдельное помещение под крепкий караул. Приехали дядя Петра, Лев Кириллович, и тот, кого ожидали более остальных – Федор Юрьевич Ромодановский, хозяин Москвы. Этот последний приехал в дом Лефорта, когда уже стало светать. Он вошел к арестантам, ступая тяжело, с усилием, кашляя, и выглядел явно нездоровым. Уселся на заботливо подставленный слугой стул. Заговорил, тяжело дыша, с сильной одышкой, утирая пот с желтого воскового лба:
– Я еще вчера в Прешпурге помыслил, что можете вы оказаться ворами и разбойниками, кои покусятся на честь и жизнь государеву. Нет таковым пощады!.. Но прежде чем волочь вас в приказ, хочу разобраться холоднокровно, что тут произошло, ибо по природе не кровожаден я и справедлив.
«Да уж, – подумал Афанасьев, чувствуя, как спину прохватывает ледяной озноб, а ноги как будто набиты туго спрессованной ватой, – не кровожаден… А как стрельцов на дыбу тянуть и головы рубить собственноручно, так это ничего, значит!»
«А вот тут ты и не прав, Владимирыч, – отозвался бес Сребреник, но в его голосе уже не было обычных ехидных ноток, – стрельцам они головы не рубили. ЕЩЕ не рубили, потому что мы – в 1693 или 1694 году, уж и не упомню, а вот стрельцам будут рубить головы только после того, как Петр Алексеевич вернется после Великого посольства по Западной Европе, это в самом конце века будет, лет через пять-шесть. Конечно, нельзя сказать, чтобы и сейчас они мягкосердечием тут блистали, но… в общем, влипли мы с тобой и дружбанами твоими по полной и очень нехорошей такой программе. Совсем не телевизионной».
– Ты бы вот уж помолчал, нечисть бесплотная, – в сердцах пробормотал Евгений, – тебе-то хоть бы хны… Тебя-то все равно не достанешь и к ответу не притянешь…
– Что ты там такое говоришь? – поднял к нему взгляд тяжело набрякших глаз Федор Юрьевич.
Афанасьев, собравшись с духом, уже хотел было отвечать хоть что-нибудь, потому что здесь молчание держали за самый страшный грех, но тут распахнулась дверь, и вошли стремительными шагами, один за другим Петр, ссутулившийся, с осунувшимся серым лицом, за ним неизменный Алексашка Меншиков – куда ж без него?.. – и третий человек. Точнее – третья. Сильвия фон Каучук. И она явно присутствовала здесь не в роли обвиняемой. Петр уселся на пододвинутый ему табурет, наклонился вперед и вперил взгляд неподвижных глаз в Афанасьева, Буббера, Ковбасюка и голландца, чье длинное прозвание никто никак не мог запомнить, включая писца-протоколиста в углу палаты. Однако оказалось, что писец может и не помнить, а вот царь Петр Алексеевич помнит все.
– Ну что же это, мил друг, гость голландский Ван дер Брукенхорст, – произнес он, первым обращаясь к несчастному голландскому негоцианту, – эдак у нас дело не заладится. Вишь, попал ты под подозрение нехорошее, а тут уж, не сочти за обиду, у нас строго.
– Я, косудар, не понимат, которий… – залопотал тот, а потом перешел на свой родной язык, потому что от испуга позабыл, растерял и те жалкие познания в русском языке, какими обладал.
Петр метнул короткий взгляд на Сильвию Кам-панеллу:
– Переводи, чтоб каждый понял, о чем он тут толкует!
– Я, государь… – нерешительно начала было та, но царь не стал слушать, перебил:
– Дружки твои вляпались, и тебя повелел бы взять как им сопричастную, коли Данилыч не поручился бы, что всю ночь была в одном с ним помещении и никуда не отлучалась… И Франц подтвердил. Так что переводи, не рассуждай!
Сильвия побагровела и начала переводить речь незадачливого голландского купца:
– Он говорит, что был пьян, по милости твоего величества. Ты, Петр Алексеевич, ведь лично поднес ему две чаши, а еще два кубка переслал через Александра Даниловича, а купец Ван дер Брукенхорст к таким порциям непривычен, у них в Голландии пьют по-иному, хотя порой тоже допьяна. Потому голландец сам не помнит, как он добрался до спального места, а теперь пытается сообразить, в чем его обвиняют. Говорит, что у него голова болит и ломота идет по всему телу, а в печень словно воткнули раскаленную иглу. Вот что говорит иноземец, купец Ван дер Брукенхорст.
Петр молчал угрюмо.
– Боловвя больит, – попытался перейти на русский голландец, но тут же замолчал, испуганно моргая.
– Что голова болит, так это Ивашка Хмельницкий его зело забрал, – сказал Ромодановский, – а вот у нас голова болит не от пьянства, а от забот государственных, и первейшей заботой я почитаю найти того вора, который помыслил худое против великого государя! Ладно, с голландцем пока отложим. Теперь о наших гостях многомудрых, которых поспешили мы на службу взять. Начнем вот с тебя, любезный бомбардир-капитан, – взглянул он на Буббера, – не успел в дела службы вступить, а уже вляпался в такое скверное дельце, что, боюсь, не вынести.
Буббер сделал самое худшее, что он мог сделать: повел себя так, как ведут киношные американцы, несправедливо (по их мнению) задержанные и призванные к ответу.
– Я требую адвоката, – быстро сказал он, – и без него отказываюсь отвечать на ваши вопросы. И вообще, я гражданин другого государства, вы не имеете права. Я требую, чтобы ко мне привели американского консула.
– Ох, дурак! – простонал Афанасьев.
– А ты помолчи, о тебе тоже речь зайдет, – строго попенял ему Ромодановский. – Ты, это, продолжай, продолжай, – спокойно велел он Бубберу, – а мы покамест послушаем.
Буббер с самодовольством истинного американца счел, что его аргументы подействовали и что теперь с ним будут обращаться так, как с гражданином первой мировой державы. Нет, будь у Евгения такая возможность, он объяснил бы неискушенному в исторических процессах и датах Питу Крепкому, что на месте нынешней Америки разбросаны несколько десятков бревенчатых поселений, а самыми культурными людьми в тамошних местах следует признать волосатых священников, у которых под облачением торчат пистолеты. Нью-Йорк еще именуется Нью-Амстердам, и совсем-совсем недавно основан он соотечественниками вот этого перепуганного длинного голландца. О таких светочах культуры и демократии, как «Макдоналдс» и Диснейленд, и речь не идет, но разве объяснишь это Бубберу, который, кажется, возомнил себя на коне. Ведь он говорил следующие замечательные вещи:
– Нельзя обвинять человека в покушении на жизнь другого человека, к тому же государственного деятеля, царя, только потому, что подозреваемый прошмыгнул в ту комнату, где спали ни в чем не виноватые люди. Это противоречит конституции и… Ах, да! Я же хотел говорить только в присутствии американского консула.
Меншиков недобро ухмылялся. Петр молчал. Ромодановский обратил свое желтое лицо к Ковбасюку, разглядывал его водянистыми глазами, но задал вопрос вовсе не бывшему таксидермисту, заклинателю зверей, а Афанасьеву:
– Значит, доподлинно ты видел, что убийца забежал в комнату, где спали ты и твои товарищи? Только не ври, не ври!
Афанасьев понял, что изворачиваться и стараться смахнуть с себя подозрение – это только хуже. К тому же он сам, Евгений, заварил эту кашу! Черт бы побрал его ретивость!.. Спал бы себе спокойно и не замечал никаких криков, не гонялся бы по темным коридорам за злоумышленником, который, может, ничего и не желал дурного, а просто спьяну ввалился в царское помещение и перепугался, когда понял, куда и к кому он попал. Только вот теперь докажи это Ромодановскому, Петру, Меншикову!..
«Если предположить, что в самом деле хотели убить царя, – лихорадочно размышлял он, – а это возможно, потому что недоброжелателей он себе снискал массу и под шумок и по пьянке в дом Лефорта мало ли какая гнида может просочиться, – если предположить, что на жизнь царя в самом деле покушались, то будем рассуждать здраво, от этого жизнь зависит, быть может!.. Убийца или кто он там выбежал из царской спальни и кинулся не в ту сторону. Из чего следует, что он или был в панике, или плохо знаком с внутренним обустройством дома Лефорта. Конечно, есть третий вариант: злоумышленник был пьян, как все в этом злополучном месте. Как я, например. Однако по тому, КАК он от меня уклонялся, уходил, с координацией движений у него было все в порядке. Далее. Я совершенно точно видел, что он забежал в НАШУ спальню, а я задвинул засов, не сообразив, что она именно НАША. Да если бы и сообразил… Если бы сообразил, наверно, не сказал бы об этом Петру. Думается, что нет. Кому охота попадать под подозрение и, соответственно, на дыбу? У них тут дыба – нечто вроде профилактического мероприятия.
Далее. В комнате оставались Ковбасюк, Буббер, вот этот голландец. После того как я запер засов, никто не мог выйти из спальни самостоятельно. Если предположить, что преступник – кто-то из этих трех, то… Черт! Зачем преступнику возвращаться в собственную спальню – туда, откуда вышел на дело? Чтобы легче себя выдать? Нет, конечно, ноги могли чисто машинально принести в исходное место… Господи, да за что же все это?! Собственными руками сунул башку под топор!»
«Да, Владимирыч, – раздался дрожащий голос Сребреника. – Может, Ромодановский и напрасно думает, что вор – кто-то из вас четверых. А может, он и прав. Посмотри на Буббера, разве ты ему можешь доверять до конца? Учти, он племянник всемогущего Глэбба, шефа спецслужб! И дядя вполне мог дать ему особое задание, учти – особое! Понимаешь, о чем я? И эта хитрая Сильвия… Почему она не пошла спать в одну комнату вместе с вами? Может, не хотела себя подставлять, О ЧЕМ-ТО ЗНАЯ? Может, им дано задание не заменить, а убить царя Петра? Нет, конечно, можно рассуждать о том, что она не пошла с вами в одну комнату по каким-то этическим причинам, из-за моральных принципов. Так? Да? Ха-ха!.. – нервно загремел Сребреник. – Тогда, наверно, именно потому, из-за стыдливости и целомудрия, она завалилась в одну спальню с ушлым прохвостом Лефортом и Алексашкой Меншиковым, нахалом из нахалов?..»
Афанасьев тяжело сглотнул. То, что говорил бес, пока что не приходило ему в голову. А что, если правда? Ведь если бы царь Петр не проснулся, быть может, произошло бы нечто ужасное! Афанасьев глянул на лошадиное лицо Буббера, на Сильвию, которая судорожно переплела пальцы рук и чуть покачивалась вперед-назад всем своим массивным корпусом… А что, если?..
– Что же ты молчишь? – спросил его Ромодановский.
– Ваша светлость, Федор Юрьевич, я уже рассказал великому государю все, как было доподлинно, – сказал Евгений, стараясь говорить спокойнее. – И я не соврал ни единым словом.
– А если врешь? – выдвинулся Меншиков. Афанасьев хотел перекреститься, но в застенке приказа Тайных дел, под кнутом палача, под взглядом Ромодановского, казалось вытаптывающим самую душу, рука Афанасьева невольно опустилась. Из угла послышалось зловещее гмыканье Александра Даниловича Меншикова.
Установилась тишина. Евгений чувствовал, как дорого будет стоить ему эта глухая свинцовая тишина, но, проклиная себя за трусость, не мог пошевелить языком.
– В общем, так, – сказал Петр, вставая, – Федор Юрьевич, бери их к себе в приказ, вели пытать накрепко и всю правду до капли вызнать. Тут все ясно, один из них злоумышлял противу меня, а вот кто – тебе узнать. На то ты и поставлен на Москве, чтобы сыск вести и истину вызнавать. И прошу тебя, дядюшка[14], – неожиданно смягчив тон, продолжил он, не спуская глаз с обрюзглого Ромодановского, дышавшего тяжело, с присвистом, – разберись по чести, виновного выяви, а остальных не обижай, пришли ко мне для окончательного решения.
– Ну, мин херц, это коли живы будут, – зловеще прибавил Алексашка Меншиков, на этот раз воздержавшись от ставших уже привычными в его устах кудрявых ругательств. Да и без них солоно было!..
«Дядюшка» Федор Юрьевич встал, сделал жест рукой, и по этому знаку Афанасьева со товарищи схватили и стали выводить из дома. По пути им попался мрачный Лефорт, глаза – иглами, мятое шелковое одеяние порвано на рукаве. Он угрюмо посторонился к стене, а Петр, вышедший следом, взял его под руку и стал что-то быстро и горячо говорить.
«Вот и попали!.. – горячо встопорщилось в голове Афанасьева. – Вот тебе и „слово и дело“, вот тебе и дядя Федор (Ромодановский), только на этот раз без всяких котов Матроскиных, а с дыбой и допросом в Тайных дел приказе!»
2
Мыслимо ли нормальному современному человеку даже подумать, что когда-нибудь страшное деревянное пугало прежних темных и кровавых времен, дыба, сможет стать для него реальностью? Афанасьев и не задумывался, сколько замечательных и крайне образных выражений вошло в русский язык из старинного пыточного застенка. К примеру, «узнать всю подноготную» – так со свирепым юмором характеризовали пытку иглами под ногти. «Согнуть в три погибели» и «согнуть в бараний рог» – сейчас это достаточно размытые выражения, означающие, казалось бы, одно и то же. А по тем временам выражения «согнуть в три погибели» и «согнуть в бараний рог» были вполне предметными, конкретными обозначениями методов ведения допроса. Вообще, в то время применялось четыре вида дознания, или разыскания истины, как тогда говорили. Это – допрос, расспрос, розыск и пристрастие. И если при простом допросе презумпция невиновности еще как-то допускалась, с грехом пополам, то все остальные виды дознания (особенно тот, что с пристрастием) строились на физическом воздействии, проще говоря, на пытке. Политические дела, умысел на персону государя, тем паче попытка убийства (была она или нет – не важно!) были самыми тяжкими преступлениями, и таких, как тогда говорили, «злочинцев» ждали особо веселые праздники. Ведь, как это ни странно, пытали всегда по праздникам.