- Вот, - говорю я, - на рентгенограмме отчетливо виден переломо-вывих пятого шейного позвонка.
Этого как будто и ждал полковник Якубчик:
- А что, что это значит? Что это значит, я тебя спрашиваю? - И его лысина краснеет от напряжений и покрывается испариной. - Это значит, милый мой, к позвоночнику необходим двойной доступ, передний и задний. - При этом Якубчик провел ребром ладони по грудине, потом по спине, вышло неуклюже, по стало понятно, что человек должен быть рассечен как бы насквозь. - Да это же две операции одновременно, понимаешь?
- Понимаю, две операции одновременно, - повторяю псе таким же обычным тоном. - Одпа за счет мастерства хирурга, другая - за счет его личного обаяния.
- Что?
Давно не оперировал Павел Федотович. Давно. С той поры, как подстерегла его неудача. Она осталась в тиши его кабинета, но его опыт, умение, острый взгляд теперь спотыкались на чувстве страха, который он прятал за административной суетой.
О, как ты мне помог, отец, в эту минуту! В минуту отчаяния, которую я скрывал даже от самого себя, ты незримо встал рядом с мной, как в бою, где близкая победа могла обернуться поражением. Я положил на стол твой "Бортовой журнал фронтовой академии". Ты рассказывал в нем о Ване Федорове.
- Тридцать лет хранишь! Ничего себе, - восторгается Павел Федотович, вглядываясь в строчки, поблекшие от времени. Лицо его на мгновение озарилось, но тут же потухло, он неловко зашептал: - Понимаешь, как бы тебе объяснить... Конечно, отец для тебя самый авторитетный человек... Но все-таки я еще не списан, я пока решаю. Брать в отделение Пронникова? Я не вижу смысла в этом.
- Но вы все-таки почитайте дневник!
- Прочту еще, - уклончиво выдыхает Павел Федотович. - Но видишь, то одно, то другое валится на голову. Звонил, кстати, начальник госпиталя, напоминал об уборке территории. Твоя забота, проследи лично.
- Слушаюсь, - говорю покорно.
- И вообще у меня трехдневные сборы, - жалуясь, ворчит Якубчик; одеваясь, оп долго не может попасть в рукав шинели, а когда облачился с моей помощью, многозначительно, тоном приказа подытожил наш разговор: Ну, мы, кажется, все решили. Честь имею.
Тихо в ординаторской.
- Ах, так! - снова врывается твой возмущенный голос, отец, твоя необузданная неуспокоенность. - Значит, против?
Как видишь, - отвечаю я тебе.
- Вижу, он тебя в дураках оставил.
Ах, отец, что ты знаешь о моем времени? Ты был рядовым врачом и целым госпиталем командовал, а Якубчик - кандидат наук и работает начальником отделения.
Улавливаешь разницу? И оп против.
- Эх, жил бы я! Люди всегда против того, чего сами не делают, особенно если еще обзавелись титулами.
Но что, отец, изменится, если даже я так думаю?
- Да скажи ты своему Якубчику, что одряхлел оп, заблудился в детских горшочках. Скажи и ударь по столу кулаком.
Нет, отец, по понимаем мы с тобой друг друга.
"По столу кулаком..." Но столу Павла Федотовича?
А знаешь, как я обязан этому человеку!
После института я был призван в армию и получил назначение в отдаленный гарнизон. Некоторые думают, что там мне пришлось заниматься только фурункулами, нотницами и прочими семечками. Не скрою, занимался.
Но зато никакой опеки светил. И это здорово, что сразу я был брошен, как не умеющий плавать, на быстрину, где приходилось самому барахтаться изо всех сил, чтобы достичь берега... Так вот о Якубчике.
... - Ой, батюшки, - бежала по коридору медсестра, - ой, батюшки.
- Что случилось? - Я вышел ей навстречу из перевязочной.
- Ой, батюшки! Коля, наш Коля...
Вслед за медсестрой офицер и два солдата несли безжизненное тело Николая Аксенова, которого я тут же узнал. Спортсмен. Мотоциклист.
- В спину... из пистолета, - скороговоркой произнес побелевшими губами лейтенант.
Все в крови. Лицо заострившееся, бледное.
- Сюда, - указываю на стол.
Пока разрезаю одежду, лейтенант сбивчиво рассказывает:
- Угнали из поселка машину... Милиция перекрыла все дороги... И нас попросили помочь поймать угонщика... Мы патрули военной автоинспекции... Аксенов догнал "Волгу", оботел, и тот, сволочь, в спину...
Пуля, где пуля? Но интуиция подсказала: надо начинать не с этого.
- Кровь! - говорю я своей толстушке.
- Ой, батюшки, все отдали этому... как его... вы капельницу приказывали ставить...
- Я приказывал тут же пополнить запас.
- Позвонить в Киев, в госпиталь? Али как?
- Звоните!
А сам распахиваю дверцы шкафа, достаю аппарат для прямого переливания крови. Я построил его по принципу роликового насоса. Диск величиной с консервную банку пронизывает трубка, по ней с помощью рукоятки кровь перекачивается от донора к пациенту.
Метнулся к другому шкафу, достал карточку Аксенова. Повезло парню. У нас с ним кровь одной группы.
Игла покорно тонет в вене, другая - в моей.
- Вращайте, - приказываю ничего пе понимающему лейтенанту, подавая ему диск.
Нервно дернулась трубка: пошла кровь. А потом...
потом прямо на пол звякнула извлеченная пуля...
Вот тогда и появился в перевязочной полковник Якубчик. Сюда, в отдаленный гарнизон, его доставил вертолет. Энергичные руки, прищуренный пронизывающий взгляд, умение оценить обстановку по едва уловимым деталям.
- Спинной мозг? - спрашивает.
- Не поврежден, - отвечаю хирургу заплетающимся языком. - Пуля вон там, - указал я головой, и голова потянула меня куда-то книзу.
- Что с вами?
- Кровь пришлось давать самому, видно, переборщил, - отвечаю, а в глазах темным-темно.
Полковник повернулся к медсестре-толстушке:
- Организуйте вашему доктору горячее питье. Только быстро.
Та покорно поклонилась и, выдохнув свое "ой, батюшки", поплыла по коридору. Полковник Якубчик не улетел, остался ночевать, сказав, глядя на меня: "Беда в одиночку не ходит".
К ночи я пришел в себя. Из всего происшедшего запомнилось, как впервые меня сегодня назвали доктором.
Теперь мы оба находились у койки Коли Аксенова. Пульс выравнивался. Сердце стучало ритмично, наполненно.
- Ну что ж, старший лейтенант, делать мне здесь больше нечего, - Павел Федотович по-братски положил мне на плечо свою увесистую руку. - А вот по грибы завтра на зорьке не прочь сходить.
- Приглашаю, - сказал я. - У нас тут грибные места.
Со срезанной рогатиной, точно с миноискателем, Павел Федотович продирается сквозь росистый ельник. Я за ним. Маслята и сыроежки, приподняв своими бархатными беретиками прошлогоднюю хвою, сами просятся в целлофановый кулек. Кулек быстро паполняется. Павел Федотович счастливо подмигивает мне. И вдруг приседает.
- Гляди, старший лейтенант, кого я поймал! Белый гриб - всем грибам полковник. - Старым скальпелем, припасенным мною еще с вечера, он срезает "полковника"
под корешок. - Да, места здесь курортные. А как идет служба?
- Вы видели, - отвечаю.
Павел Федотович посерьезнел:
- Как вам удалось так ловко управиться с Аксеновым?
Я нерешительно объясняю:
- Мой отец занимался проблемой "спинальпых" больных, оставил после себя кое-какие ценные наблюдения.
При случае я использую их...
Когда Павел Федотович собирался в путь, мы снова осмотрели Колю Аксенова.
- Не забудьте сделать пункцию, - посоветовал опытный хирург. И добавил: - Вам, конечно, для работы по вашей проблеме нужна научная база.
- Она и здесь, в гарнизоне, есть, - сказал я. - Несчастья везде одинаковы, и везде от них одинаково страдают.
Я заметил, как при этом Павел Федотович прищурил глаза, выражая сомнение.
И мы расстались. Но Павел Федотович меня запомнил и, когда представился случай, взял к себе, в киевский госпиталь.
- О, да мы выросли! - сказал он при встрече, оглядывая меня, мои, теперь капитанские, и свои, попрежнему полковничьи, погоны. - Только скажу вам, что звезды в медицине не растут так быстро, как грибы.
- Так точно, товарищ полковник, - говорю громко.
- Для вас я отныне Павел Федотович. Просто Павел Федотович. - И полковник по-братски похлопал меня по плечу.
Меня вытащили из глуши, отец, понимаешь? Передо мной распахнулись двери лечебного центра: твори, дерзай... А я, по-твоему, должен кулаком по столу? Я понял тогда - у меня началась новая жизнь.
- Ничего ты не понял, сын мой! Переступая порог госпиталя, ты и не заметил, как тебя подмял авторитет уставшего человека. Его возможности стали твоим пределом. Выше их прыгнуть тебе не дозволялось: на страже были и самолюбие Якубчика, и его прошлая слава. И вышло: он взял тебя под свое крылышко, чтобы ты ему нитки задергивал на операциях.
Постой, отец, постой. Ты никак провоцируешь меня на разрыв с моим учителем?
- Мое почтение! Твоей второй натурой, майор медицинской службы, давно стала угодливость, если не раболепие, учтивость, если не идолопоклонство. Теперь трудно что-либо изменить: тридцать лет прошло.
Стучат, стучат колеса. Человек, заживо погребенный, проклинает мое имя. Анна, Анна, ты и не подозреваешь, какое новое испытание уготовила тебе судьба! Стучат колеса. Стучат, ломятся в мою душу твои слова, отец.
Что же мне делать?
И снова голос отца:
- Ну, например, я вот плюнул на икону.
Какую еще икону?
- Обыкновенную. Нас было шестеро у отца. Кстати, твой дед был регентом, это что-то вроде помощника попа по хоровой части. Он собирал певчих для церковного хора. За эту работу от денег прихожан твоему деду доставалось то, что сквозь пальцы попа протечет. А матери так хотелось достатка. Она говорила: "Умру спокойно только тогда, когда хоть одного своего сына увижу в рясе". Выбор пал на меня. Но я, сколько помню себя, все занимался лечением собак да кошек, доктором хотел стать. А меня взяли и отправили в духовную семинарию.
Все рушится. Как уйти?
И ты плюнул на икону.
- У меня не было другого выхода. И когда батька стегал меня кнутом, я, взвизгивая, кричал: "Все равно буду доктором..." А ты? Можешь ты своему преподобному Павлу Федотовичу открыто сказать: "Мы не сработались с вами, товарищ затухающее светило, так что мое почтение"?
- Я, отец, все-таки старший ординатор.
- Не ординатор, а ординарец. Так вернее. Оруженосец. Когда твой рыцарь-кумир был еще на коне, ты носил его доспехи и чувствовал себя при доле, а теперь не знаешь, куда нести оружие.
- Ну хватит, батя! Поучил сполна, унизил...
- Лакея унизить нельзя.
- Чего ты от меня хочешь, наконец?
- Хочу заразить тебя своим беспокойством, своим бескорыстием, которых тебе так не хватает сегодня, мой мальчик. Хочу знать, что это я твоими глазами открыто смотрю в лица людям, хочу чувствовать, как твоими руками сегодня я творю для них счастье.
- А что такое счастье?
- Счастье - это быть живым.
И уходишь. И не крикнуть: "Постой!" Слово, на какое с надеждой еще оборачиваются порвавшие с тобой люди. Не обнять, не прошептать: "Прости, я все начну заново". Ведь тебя нет, ты мертвый...
- Кто из нас мертвый?!
Нет тебя, нет.
- Есть! И это я твоими словами говорю то, чего бы ты без меня не сказал никогда никому другому.
...Передо мной взмокший чепец, да рентгеноснимок, да ключи от квартиры Пронниковых, ключи, обжигающие руку...
Поезд, тормозя, вздрогнул, грохнули буфера, лязгнуло под вагоном.
...На пороге ординаторской полковник Якубчик.
Не ожидая от меня рапорта, подошел, поздоровался.
- Ну, как тут без меня?
- Мое почтение вам, Павел федотович! Пока вы были на сборах, в отделении никаких происшествий не произошло, Ивана Васильевича Пронникова я поместил в пятую палату.
- Мальчишка! - кричит полковник. - Ты у меня пот здесь с этой историей! - И он звонко хлопает себя но затылку. - Выговор вам, майор Шатохип. Строгий выгопор!
Я стою навытяжку, жмурю глаза: сегодня такой солнечный день...
- Вот вам и Ворошиловград, - раздался голос проводницы в тот момент, когда он мог и не раздаваться.
Само собой это стало ясно, когда в окнах выросли контуры вокзала, показались прибывшие к поезду машины, а там, за сквером, взлетающий на мост трамвай.
Как по тревоге сдаю проводнице нетронутую постель.
И вот уже пробиваюсь сквозь перронную толчею. Солнечные лучи, профильтрованные облачной рябью, осветили лица. А может, это от долгожданных встреч?
Ты ходил по этим улицам. По Каменному броду. Первые пушки для Бородинской битвы и прадед тепловоза, доставившего меня сегодня в город твоей юности, были сработаны тут... О, Каменный брод! Сегодня он утонул в западне балки за корпусами улицы Советской. Будто старая рабочая Луганка вышла из берегов и понесла на своей спине корабли-дома, понесла через весь город, пересекая площадь Героев Великой Отечественной войны, туда, к высокому горизонту. Нет, тебе нипочем не узнать бы теперешние места.
Время торопит меня к автовокзалу. "Икарусы", как смиренные тигры, рычат на развороте. Одни уходят в рейс, другие тут же, след в след, занимают их места.
Беру билет. Двадцать минут могу постоять, потолкаться среди кочующего люда. Брожу туда-сюда. Вещи, недосказанные слова, водители с путевыми листами. Из-за стекла киоска Союзпечати с обложки польского журнала голенькая девица строит глазки. Спрашиваю "Известия".
- С утра только местные газеты, - был ответ, - по в местных вы можете прочитать сегодня то, о чем в центральных напишут только завтра.
- Например?
Голова киоскера высовывается из окошка.
- Например, узнаете о бригаде шахтера Мурзенко, - Голова скрылась, но деликатно зазывающий голос не умолкал: - За десять месяцев - миллион тонн антрацита. - И рукой, как автоматом, киоскер вытолкнул из окошка "Ворошиловградскую правду".
- Спасибо.
- Спасибо скажете чуть позже. - Киоскер утонул в глубине будки. Он что-то выдергивал под прилавком, старательно и долго, и я в ожидании результата успел изучить коллекцию значков, наколотых на ленты разного цвета. - Прошу, товарищ. - И продавец снова вытолкнул газету, на этот раз комплект "Недели". - Прочитаете о совместных тренировках советских и американских космонавтов. Любопытно, с точки зрения пауки.
Я добавляю:
- И с точки зрения температуры мира.
Киоскер замешкался:
- Я, знаете, еще мальчишкой, в тридцать девятом, продавал газеты в киоске. Помню одну газету. - Тут он пропал в глубине будки, распахнул боковую дверь и вышел ко мне. - Вы случайно не на Саур-Могилу путь держите? Жаль. Это якобы вторая Курская дуга. Taм земля пополам с осколками. Каждый, кто приходит туда, уносит с собой один осколок. Тридцать лет прошло, тридцать лет оттуда увозят по белу свету эти сувениры смерти, а они все есть и есть.
Он стоял передо мной, тщедушный человек в потертом пиджаке, но почему-то при широченном модном галстуке. А вместо правой руки - протез, коим он наловчился искусно выталкивать газеты.
"Икарус" ласково зарычал. Спрашиваю, долго еще ехать.
- "Неделю" прочитаете и окажетесь на месте, - сказал сосед с толстым портфелем на коленях и уткнулся длинным носом в окно.
А мне и нужен такой неразговорчивый попутчик.
Сейчас мне вообще никто не нужен, потому что я продолжаю путь к тебе. Когда я был маленьким, ты часто устраивал поездки по этим дорогам. Тогда, перед войной, асфальт казался чудом цивилизации. Ты использовал ею наилучшим образом. В воскресенье мы поднимались в четыре утра, и единственная в твоей больнице "эмка" уносила пас то в Донецк, то в Артемовск, то в Копстаптпновку. Ты водил нас с мамой по каким-то спецмагазинам, скупал какую-то медицинскую аппаратуру, чтобы в споей больнице открыть рентгеновский кабинет.
Я запомнил эти асфальтированные трассы спокойными, летящими под жарким донецким солнцем. По обочпнам живой дымкой лежали ковыли. Иногда ты просил остановить машину, выпрыгивал из кабины и, отбежав несколько метров, вскидывал ружье. В этих местах тогда водились жирные дрофы и юркие куропатки. Теперь птица ушла. Загрохотали по горячему асфальту Донбасса многотонные тягачи, высокие холодильники, тяжеловесные автокраны. Загремел машинный век, угнал зверье в страхе за дымный горизонт.
- Что же вы, наши наследники, так безалаберны? - слышится снова твой голос. - Молчишь. Тебе нечего ответить. А ведь это касается тебя, майор медицинской службы.
Касается, да. И наверняка касается Евсеича. Помнишь усача из Коммунарска? Почему-то и ему не спалось в вагоне.
А среди мощного потока моторов бегут машины, жадно выискивая новые пути через тридцать лет. Я бы назвал их службой "Память" и выдавал бы сыновьям обязательные путевки для посещения затерявшихся в просторах земли обелисков. А было тебе в этот момент страшно? Нет, тебе никогда не было страшно. Ты писал:
"Сегодня группа головорезов прорвалась прямо к нашим палаткам. Отбили. Стреляли даже раненые!.." Это была твоя последняя открытка. И строчки спокойные, ровные, словно ты их писал в своем кабинете, сидя за столом.
А на самом деле написана она была где-то здесь, в самом пекле, в этих теперь тихих местах, куда сегодня песет меня новенький комфортабельный автобус. А тогда, в сорок первом, твоя санитарная машина, похожая на теперешние маршрутные такси, надрывно визжала, едва поспевая за потоком боевой техники, уходящей на иосток. Слабепт.кая "санитарка", в ней и военного-то было разве что зеленый цвет. Защитный цвет. Разворачивались "хейнкели" и "фокке-вульфы", коршунами снижались, завидя, как добычу, красные кресты на бортах твоей верной подруги. Сиреной ревело небо, и ты приказывал укрываться в воронках и кюветах вдоль разгоряченного ассЬальта. Взрыв: один, другой. Вопреки страху ты приподнимал голову и видел: стоит зеленая "санптарка" целехонькая. "А что, сволочи, поживились? - цедил ты сквозь зубы, глядя в умолкающее небо. - И не надейтесь!" Для тебя фанерная "санитарка" тогда была самой неприступной крепостью. Может, это было как раз чут, у самого террикона, где сейчас плавно затормозил мой автобус? Теперь здесь вырос новый шахтерский город. Автобус делает остановку. Выходят и входят люди.
Я снова летящая под солпцем дорога. Пирамида террикона остается справа, и, вытягиваясь в линию, поплыли в размытых звенящих стеклах белостенные корпуса.
За крутым попоротом шахта. Автобус огибает ее, словно делает почетный круг.
Я помню, однажды ты вернулся домой весь в угольной пылп. Мама, отступив на пороге, растерянно оглядывала тебя, твои руки, сегодня оказавшиеся вдруг в черной паутине, твою всегда белоснежную сорочку, сегодня в темных полосках. Ты сделал попытку улыбнуться.
- Шахту проверяли. Меня в комиссию включили, - говорил ты, стараясь развеять мамино удивление.
Потом вы с мамой пели только что появившуюся песню "Вышел в степь донецкую парень молодой". Да не пелось в тот вечер. Ты, помню, взял маму за плечи, привлек к себе, с тихой печалью сказал:
- Трудно добывается солнечный камень.
Я сидел напротив вас, по-турецки скрестив ноги с острыми коленками, похожими на узлы, и мои глаза задавали тебе вопрос: почему трудно?
- Сегодня четверых привалило пластом. Эти люди больше никогда не встанут на ноги.
Почему?
- У них поврежден спинной мозг, - ответил ты мне как взрослому, словно уже тогда я должен был понять то, с чем неминуемо предстоит мне столкнуться в жизни.
Мы долго молчали. Мама неслышно убирала со стола посуду. Л утром над черной землей плыло рыдание гудков. Но снова и снова эти же гудки вели горняков в забой. Тогда еще не было угольных комбайнов. Зато много было "спинальных" больных. Но это был твой Донбасс.
Отчаянный, пропитанный густой пылью и навеки родной. И сейчас, глядя в окно автобуса, я собираюсь с силами, чтобы вспомнить: не из этой ли шахты возвратился ты л тот далекий день? Теперь эта тахта не действует. Вокруг, вижу, мокнут под серым снегом какие-то балки, шпалы, сваренные крест-накрост рельсы. Снег перемешан с угольной пыльцой, и небо от этого кажется янтарным, а еще зловещим. А шахта как уснувший вулкан, как памятник тем, неспасенным... Автобус плывет по шахтерскому поселку, через площадь, топмозит. Может, тогда, в сорок первом, вот здесь останавливалась твоя "санитарка", чтобы, передохнув, снова двинуться в путь. И на тебя, военврача второго ранга, глядели все понимающие люди. Ты искал в их глазах терпение, преданность. Ты обещал им вернуться. Они тебе верили, провожая на восток, туда, к Сталинграду. Ты махал им нл прощанье рукой, и твоя "санитарка" бежала по этой вот самой дороге. Мы с Анной дотошно изучали карту здешних мест и рассчитали, что теперь совсем скоро...
- Она знает, куда ты отправился?
Анна все знает. Теперь мы видимся чаще. В своем форменном пальто цвета вечернего неба она появляется в госпитале сразу после очередного полета.
- У вас все спокойно? - задает она один и тот же вопрос.
- У нас не бывает спокойно, - говорю я.
- А я хочу, чтобы у вас было все спокойно, злой человек.
И я становлюсь добрым, как котенок.
- На днях все прояснится, - это я Анне о судьбе ее отца.
Этот день наступает быстро. Открывается дверь ординаторской, и я слышу голос полковника Якубчика:
- Зайди, Ниночка, зайди, детка.
Павел Федотович молча тряхнул мне руку. Ниночка привычно подала полковнику халат. Павел Федотович сегодня оживлен, даже его лысина не покрывается испариной. Неужели старый хирург решился? Во всяком случае, все об этом говорит.
- Как поживает мама? - как-то по особенному любезно обращается шеф к медсестре.
- В порядке, - отвечает Ниночка. - На пенсии она.
- Что ж, твоя мама на заслуженном отдыхе. Ты-то знаешь, как мы с ней познакомились? На фронте это было. Не кому-нибудь, а самому Рокоссовскому делала перевязку медсестра Петрук. - Павел Федотович сел за стол и теперь, почему-то глядя только на меня, продолжал: - Помню, маршал подозвал меня взглядом и сказал: "Руки у вашей медсестры золотые. Спасибо, что вы так умело обучаете персонал". А я говорю маршалу, что медсестра Петрук всего час назад прибыла в медсаноат.
"Тогда, - засмеялся маршал, - пусть она вас учит".
И учила. Что ж, я был молод, у меня были приличные знания, а у нее опыт. Что ж, это фронт. Без взаимовыручки нельзя. А сколько она меня выручала, Ниночка! - Павел Федотович произносил это все так торжественно, что Ниночка даже забыла прикрыт), пальцем темный пушок над губой. Оп передохнул и уже совсем тихо сказал: - Теперь вот ты, детка, сменила маму.
Я доволен тобой. Ты послушная, исполнительная девочка.
Вдруг полковник встал из-за стола, засуетился, глядя на меня в упор, в его мясистых пальцах зашелестел свежий рентгеноснимок.
- А перелом-то, оказывается, оскольчатый, - сооощает он и выжидательно сверлит меня взглядом. - Одно неверное движение пальцем, и осколок разрежет спинной мозг. Вот так, Платон Кречет... Да... Не лучше ли человеку сохранить то, что у него осталось? - Якуочик сморщился как от боли и тихо добавил: - Спасиоо за снимок, Ниночка.
Медсестра вышла из кабинета.
Я гляжу на его руки. О человеческие руки! Им подвластна глина, дерево, камень. Под ними металл становится мягче теста. Сильные руки человека. Они могут выбрасывать ненужное, урезать громоздкое, отсекать лишнее. А что могут эти руки, руки хирурга? Им не дозволено переделывать, они обязаны только восстанавливать, только сохранять.
- Ну хорошо, - дискантом поет Павел Федотович. - Удалим осколки, травмирующие мозг. А дальше?
- Дальше... фиксируем трансплантатом костный отдел, - говорю я так спокойно, словно это давно решено и мне осталось лишь напомнить.
- Смело, ничего не скажешь. - Павел Федотович играет со мной, точно кот с мышкой. - Но что, что же ты предлагаешь в качестве заменителя?
- Кость голени больного, - чуть не выкрикиваю я.
- Вот как! - Он снова шелестит пленкой. - Гдето ты прав, но, выходит, в одной операции три операции одновременно! - Мой разгневанный старик потрясает толстым пальцем над головой.
- Три этапа в одной операции. - Я стараюсь смягчить картину и чувствую, как от этого мне самому становится жарко.
Павел Федотович устало кладет снимок на стол.
- Это, мил человек, уникальная операция. И вообще... Мы вот с тобой толкуем, толкуем... А ведь у нас на Украине есть прекрасный специализированный санаторий. Знаешь?
- Знаю, конечно. Это в Славянске. Условия этого единственного в своем роде лечебного комплекса максимально приближают больных к нормальной жизни. Механизированные каталки, автоматизированное оборудование столовой, et caetera, et caetera. Но как бы там ни было, все это даже не полумеры. Среди обитателей сапатория есть и лихие наездники, и парашютисты, и альпинисты, ц просто автомобилисты, бегущие от городской духоты к травам, чернике, морскому прибою. Эти люди привыкли воспринимать мир в движении, в полете.
И вдруг однажды этот летящий, этот поющий ветром странствий мир замер, застыл, окаменел. Лихорадочно бьется мысль: "Неужели это все? Нет, нет! Ведь голова соображает, - так сказал мне Иван Васильевич, - только вот ноги как ватные, - как было у Вани Федорова, - полечить бы их, и все тогда!.." Наивная надежда.
Врачи уже обещают что-то невразумительное, медсестры молча лечат пролежни, тело тлеет, а под окнами палат все реже слышатся близкие и теперь такие далекие голоса жен... Летящий мир не возвращается, а все дальше и дальше уносит звуки жизни. И вы предлагаете Пронникова сбыть в этот санаторий, на вечное поселение? Иван Васильевич сперва встретил меня в штыки. А потом снова поверил в чудо.
- Нет чуда! Есть осколки, травмирующие мозг и угрожающие хирургу. И не придумано еще такое мумиё, которое спасает от взаимной опасности врача и больного.
- Но кто-то же должен когда-то решиться, Павел Федотовнч!
Полковник перебивает меня:
- Ты решай!.. Если уверен, что отойдешь от стола...
- Я?
Это была ловушка. Он прекрасно понимал, что, кроме него, рисковать некому. И когда я вышел из корпуса и брел тихими госпитальными аллеями, меня навязчиво преследовала мысль: неужели эта неделя, которую лежит у нас Иван Васильевич Пронников, это дообследование, навязанное мной, ничего не дали? И операция не откладывается, ее просто не будет.
А тут еще Женя пропал. Правда, уже конец рабочего дня, может, побежал в роддом к жене: она вот-вот должна разродиться первенцем. На всякий случай заглядываю в анестезиологическое отделение. И слышу твой голос:
- Живете, как боги. В мои времена анестезия была ошеломляющим открытием. А теперь даже отделение такое?
Да, отец, представь себе. Анестезиологи - это как техники в Аэрофлоте. Без них нет взлета, нет мягкой посадки. Каждый винтик ими прощупывается и обследуется, прежде чем летчик поведет воздушный лайнер в далекий рейс.
Иду мимо палат. Слышу знакомый говорок:
- Доброе у вас сердце, просто нервы...
Это Женя кого-то подбадривает.
- Женя! - кричу шепотом.
Обернулся, ласково улыбнулся, приподняв черныечерные брови.
- Женечка. - Мы усаживаемся в просторном холле, разделяющем наши нейрохирургическое и анестезиологическое - отделения. - Продолжим наш разговор.
Значит, профессор Гребенюк - начальник кафедры Военно-медицинской академии...
- Это я знаю.
- И знаешь, что он занимается проблемой разорванного и нарушенного спинного мозга?
- И это знаю.
- Ну, у тебя, доктор Ангел, не зря божественная фамилия! Значит, завтра, в пятшщу, ты летишь к нему в Ленинград.
- Нет, в Ленинград я не полечу.
- Женя, ты успеешь, твоя жена по крайней мере через неделю...
- Тебе мало выговора? Так Якубчик добавки даст.
- Женя, ты ведь не с пустыми руками летишь. Вот тебе чертежи нашего ретрактора. Держи. Вот свежие снимки Пронникова.
- Нет, в Питер я не полечу, друже.
- Ангел!
- Не просто Ангел. А служащий Советской Армии. - Женя берет гвоздику из моей пепельницы, жует стебелек. - Вам, офицерам, что? Подошло время - дают новую звезду, а мне одни переживания.
Швыряю на подоконник снимки:
- Пусть Якубчик, ему удобно сохранять порядок из тех вещей, которые уже есть, новые предметы в старых умах не могут укладываться. И ты туда же. А, черт с вами со всеми.
Женя вскрикивает:
- Будто ты ничего не знаешь. Говорил я тебе сразу, твоя Ганпа с запятой... она и есть с запятой... Она батьку забирает из госпиталя.
- Ивана Васильевича? Ты ничего не путаешь, Женя?
- Это твоя Ганна все твои карты спутала.
Развязываю тесемки на халате. Скачу по ступенькам вниз. Надеваю шинель. Бегу. Скорей в город, к Анне.
И в этот момент:
- Здравствуйте, злой человек. - Анна встретила меня у приемного покоя.
Я поймал ее шершавую руку:
- Зачем вы сегодня здесь?
- Секунду. - Девушка проворно высвободила ладонь, сняла с плеча свою модерновую сумку.
- Анна - обрываю ее осекшимся голосом. - Ьеичас модно лечить нервы. И чтобы своими сомнениями вас пе тревожил Павел Федотович Якубчик, я упрячу вас в психиатричку. На целый месяц. Да, да!
- Какой вероломный человек. - Она щелкнула замком сумки, достала "Театральную" конфету. - Возьмите, это как долгоиграющая пластинка. Жуйте, доктор. Это лучше, чем считать до одиннадцати, чтобы, не горячась, принять единственно правильное решение. - И я покорно грызу. Анна положила ладонь на ворот моей шинели, поцарапала ноготком эмблему на петлице. Какая красивая змейка. - Анна еще барахталась в своем оесконечном море иронии, но барахталась уже из последних сил. Слышался ее все слабеющий шепот: - Раньше я не подозревала, насколько все это сложно... я не в состоянии рисковать сразу двумя - папой и вами.
- Если кто и рискует, так это я. - Но, глядя на нее, растерявшуюся, подумал: это работа Якубчика - "проблема не будет решена в ближайшую эпоху"... Так он повторял не раз еще там, в отдаленном гарнизоне. Ух эти якубчики! Но Анне я говорю:
- Павел Федотович - мастер что надо. Но бывает такой период у человека, когда его нужно подтолкнуть, расшевелить, понимаете? Женя Ангел летит в Ленинград с описанием будущей операции. Я уверен: будет "добро"