Вдруг к Диве подошёл Людек.
— Сестра, — сказал он, — не отставай от Живи, не уходите далеко в лес… Я не верю Доману… В ночь на Купалу порой творятся страшные дела… Мало ли девушек пропадает в лесу!.. Под утро, на рассвете, когда безумие охватывает людей, они забывают обо всём.
Дива слушала его, заливаясь румянцем; она в нетерпении грызла веточку руты и качала головой.
— Ничего не случится, — сказала она, — ни Доман и никто другой не посмеют ко мне подступиться, я не отойду от своих. А вас тут достаточно мужчин, чтоб защитить сестру!
Брат умолк, а Живя, жадно поглядывавшая по сторонам, радовалась предстоящему веселью, и уже напевала песню, ноги её так и рвались в пляс, щеки пылали и блестели глаза.
— Полноте пугать нас! — смеялась она. — Никто не посмеет нас тронуть… И хоть в такой день дайте нам волю… Только у нас и радости — Купала…
Вокруг разгорались веселье и смех, девушки подбегали к ним и, теребя за рукава, звали с собой. Понемногу и Дива просветлела, и на лице её появилась бледная улыбка. Теперь и она тихонько напевала: «Купала! Купала!»
А издали доносилась песня:
В море солнышко купалось
И на свадьбу собиралось…
Едет, едет молодая,
Златом, серебром блистая…
То луна, с ней звёзд дружина, —
Здравствуй, солнце, свет любимый…
Здравствуй, солнце, будь король мне,
Засияй в своей короне! Купала!..
Парни стояли в сторонке и тихонько перешёптывались, искоса поглядывая на девушек и выбирая глазами. Порой под утро безумие охватывало толпу, и иные, разнуздавшись, уходили, как «стадо», в лес, силой уводя девушек. Однако каждая семья охраняла своих и была настороже, чтобы уберечь девушек от похищения.
Дива смотрела на заходящее солнце, оно золотило её лицо и сверкало в волосах. Но вот погас последний луч, и только багровое зарево показывало, где оно скрылось… Две смоляные лучины вспыхнули священным огнём, зажжённый факел подали Диве, и она быстро и ловко сунула его под сложенный костёр. В ту же минуту блеснули огоньки других костров, и раздался громкий, радостный возглас: «Купала!..»
Взявшись за руки, встали в круг — отдельно мужчины, отдельно женщины, и грянула песнь, улетая вдаль.
Поля, леса, всю округу, ещё за минуту до этого глухую и тихую, охватил радостный трепет. Казалось, деревья и воды, облака на небе и травы в поле радостно откликались на эту песню.
Она разбудила птиц на озере, и они зашуршали в камышах, а вокруг костров девушки запели торжественную песнь о боге в золотом венце, что приносит зерно полям и росу лугам, людям даёт хлеб, наливает колосья и наполняет мёдом ульи, рождает день и посылает любовь и радость. То был день небесного обручения солнца и луны. Земля радовалась ему и открывала свои сокровища; у этой ночи не было тайн: всё, что было околдовано, получало освобождение, светлые духи спускались с небес и опьяняли людей своим весельем… Смерть и чёрные — призраки укрывались в пропасти, под тёмным плащом Ямы[42]. Едва замолк припев одной песни, как послышалась другая. Хоры издали перекликались. Дива, подняв голову, шла впереди, запевая и ведя хоровод, за ней послушно бежали другие девушки.
Сначала они шли медленной поступью под протяжный напев, потом песнь полилась живей, горячей зазвучал голос, и они кружились все быстрее, взмахивая руками, подымая головы и глаза. Ковылявшие с палками старухи уже не могли поспевать за хороводом, но, сидя на земле, они хлопали в ладоши и поводили плечами, чувствуя, как в теле их каждая жилка трепетала воспоминаниями юности.
Лес, пронизанный песней, полыхал огнями, сотрясаясь от пляски.
Издали видны были зарева костров, а вокруг них вихрем носившиеся тени в развевающихся одеждах, с разметавшимися волосами, с которых спадали венки.
— Гей! Купала! Купала!
В другом месте парни бросались в огненную купель, прыгая через костры под дружные рукоплескания; время от времени раздавались крики, когда они задевали девушек, и часто в сумятице и неистовстве этих ночей совершалось такое, что могло быть прощено только на Купалу.
Но чаще слышались смех и весёлые возгласы, чем крики и плач.
Девушки ещё вели хороводы, когда парни стали прыгать через костры и гоняться взапуски с горящей лучиной.
Кое-где в огонь лили мёд в жертву Белому богу, пламя на миг угасало, а потом вспыхивало с новой силой. Нередко парии сталкивались на лету, ударяясь телами в пламени и дыму; нередко они, смеясь, бросались врукопашную, валились наземь и боролись, катаясь по траве.
Прыжки через костёр и бег с огнём начались одновременно повсюду.
Осторожно, чтобы пламя не погасло на ветру, парни бежали с зажжёнными факелами вокруг засеянных полей, бортей и лугов, призывая Купалу.
В небе, как будто с любопытством подсматривая из-за полога за тем, что делается на земле, вечерняя заря обнималась с утренней… Ночь едва успела окутать лес, как за ним уже забрезжил день.
Вокруг костров под весёлые песни принялись пить и угощаться.
Дива, уставшая от песен и пляски, сидела среди своих и смотрела в огонь.
Самбор издали караулил её, но она ни разу даже не взглянула на него. Приятели подбивали его побегать с ними и выпить, но ему не хотелось; он растерянно бродил кругом, уходил и снова возвращался, не упуская из виду дочь хозяина и не забывая о Домане… Дива, заметив, что он стоит на страже, окликнула его.
— Иди же к людям, — сказала она, — иди, повеселись с другими!
— А ты, Дива, — спросил Самбор, — отчего ты так печальна и скучна?
— Я… — тихо начала девушка, — у меня иная доля, чем у вас! Если б я и хотела, не могу веселиться… Чего глаза не видят, то чует сердце, а когда сердце тоскует, лицу трудно быть весёлым…
Она подняла глаза и заговорила словно про себя:
За лесами, за горами
Вижу зарево иное…
Слышу горестное пенье…
Лес шумит… толпа густеет…
Вспыхнул факел… меч сверкает…
Кровью воды там алеют,
Лилии белые чернеют… Гей! Гей!..
И она грустно покурила голову, забыв о Самборе, а он, стоя позади неё, с ужасом слушал и не понимал. Тёмные речи её так не вязались с тем, что звучало вокруг… Он долго ещё смотрел на неё издали, но уже не смел приблизиться. Живя, кружившаяся в хороводе вокруг костра, не раз вырывалась и прибегала за ней; она хватала сестру за руки, пытаясь увести с собой, и, напевая песенку, снова возвращалась одна.
Сидя на земле, девушка вырывала цветы чернобыльника из венка, перебирала их и, казалось, мыслями была где-то далеко отсюда… может быть, с отцом и матерью…
Долго ещё Самбор стоял на страже под дубом и, прислонясь к нему, смотрел на Диву, но она снова позвала его и велела идти веселиться.
Он покорно пошёл, куда его понесли ноги, но ни прыгать, ни бегать взапуски ему не хотелось.
Ненароком он углубился в лес. Ему хотелось куда-то бежать, укрыться, отдохнуть, но лес был полон шума и сверкал огнями. В нем почти не оставалось тёмного уголка.
На земле сидели старики, пили и ели; под деревьями шептались молодые пары; взявшись за руки, вереницей шли девушки, путь им преграждали парни. Они с криком бросались врассыпную, и горе той, которая давала себя увести… Подружки всей гурьбой кидались её спасать, на помощь приятелю сбегались парни, и завязывалась неравная борьба, в которой под конец девушкам приходилось защищаться горящими головнями.
Самбор обошёл несколько костров и несколько становищ, но никто не мог его удержать. Его останавливали знакомые и незнакомые, зазывали выпить или идти с ними — он отказывался. Наконец, всем стало казаться, что он замыслил что-то недоброе.
Так он забрёл вглубь леса, куда едва пробивалось зарево костров; вокруг было темно. Он лёг под дуб. Сюда доносились весёлые возгласы, но не видно было ничего, кроме отблеска костров, который временами золотил верхушки деревьев. Листья тогда казались вырезанными из золота, а проснувшиеся птицы взмахивали позолоченными крыльями. Самбор лёг и закрыл голову руками. Он слушал и не слушал пение, что-то грезилось ему, и понемногу сон смежил его веки.
Вдруг вдалеке что-то застучало… затрещало… послышался топот. Не зверь ли то был, всполошённый шумом?.. Но зверь быстро пробегает, а этот топот подвигался медленно и осторожно, на миг стихал и снова раздавался, приближался и замирал… Самбор уже явственно различал стук копыт, звук шагов и тихий шёпот. Он спрятался в зарослях, забился в траву и кусты и стал ждать.
Из лесу осторожно высунулась кучка людей. В зареве костров нельзя было разглядеть их лица. Впереди ехал человек на рослом коне, за ним ещё двое верхами, и несколько слуг шло пешком.
Наклонив головы, они раздвигали ветви и разглядывали костры.
— Надо подкрасться к хороводу… — шептал один. — Что за диво, если на Купалу увезут девушку? Раз не отдают по доброй воле, приходится брать силой… Только бы посадить её на коня — будет моя, не вырвется, не догонят её, не отнимут… А захотят отобрать, жизнью своей заплачу! Направо…
Перешёптываясь, они пробирались к опушке леса мимо притаившегося Самбора. Едва поровнявшись с ним, соскочили с коней и тихонько повели их под уздцы, обходя стороной поляну и выбирая тропинку, по которой можно было незаметно проскользнуть. Один раздвигал ветви и сначала зорко осматривался, потом прокрадывался вперёд, останавливался и осторожно шёл дальше. Встревоженный Самбор пополз за ними, обогнал их и, бросившись в другую сторону, со всех ног понёсся чащей прямо к кострам. Поспешность его выдала: вскоре он услышал за собой погоню, сзади его схватили сильные руки. Он вырвался, приготовился к схватке и головой ударил своего противника в грудь с такой силой, что тот упал наземь. Но, падая, незнакомец увлёк за собой и Самбора, ухватив его за рубашку. На земле они снова сцепились и стали бороться, катаясь по траве, как вдруг подбежали ещё двое; они навалились на Самбора и сдавили его так, что он не мог дохнуть.
В одно мгновение ему зажали рот и связали руки и ноги.
Сообразив, что парень может их выдать, они связали его и, бросив в кусты, в испуге побежали назад к своим лошадям.
Самбор слышал, как они, перешёптываясь, поспешно удалились.
Тщетно катался он по земле, пытаясь сорвать с себя путы. Верёвка и лыко были крепкие. Он лежал, связанный по рукам и ногам, и в отчаянии прислушивался к доносившимся звукам, но среди криков, шума, песен и потрескивания огня не мог различить ни одного голоса.
Казалось, муки его длились целую вечность. Зарево костров побледнело, а в вышине забрезжил рассвет. В лесу становилось все светлее. В кустах проснулись птицы и, вспорхнув, стали кружиться над ним. Воркуя, прилетела пара диких голубей и в страхе метнулась прочь, несколько раз прокуковала кукушка, вверху захлопала крыльями какая-то птица, но он не мог её разглядеть.
С приходом дня наступила тишина.
Вдали ещё слышалось пение расходившихся по домам людей. Солнце заглянуло в лес, на холме уже не было ни души.
Самбор по-прежнему катался по земле, но вот он ещё раз напрягся и сорвал со рта платок, потом перегрыз верёвку на груди и на руках и, наконец, освободился!
Избитый, раненный и разъярённый, он бросился бежать к поляне. Тут уже было пусто, кое-где ещё дымились костры, чернели кучки углей, валялись черепки от горшков и разбитой посуды. Все разошлись по домам. Самбор, едва живой, поплёлся, обливаясь потом, но вдруг остановился, услышав позади чей-то голос.
На другом краю поляны сидела развалясь какая-то бабка. Звали её Ярухой, а слыла она ведьмой. Это она уговаривала Диву не ходить в лес на Купалу, а сама спешила на праздник и, видно, не напрасно… В день Купалы Яруха отлично себя чувствовала: недаром все хозяйки в округе её боялись и говорили, что она может отнять молоко у коров, навязать узелков в хлебах, заколдовать воду или переквасить тесто.
И все поили её, чтобы со зла она не навела порчу. Яруха сидела разомлевшая, пьяная и, покачиваясь из стороны в сторону, что-то напевала и бормотала про себя. Увидев Самбора, она замахала ему рукой и закричала:
— Гей, парень, иди сюда, дай мне руку! Скорей, говорю, дай руку!.. Да не бойся, я тебе худого не сделаю… Хочешь, приворотного зелья дам, чтобы тебя девки любили… только руку мне дай! Руку дай! Самой-то мне не встать, а идти надо! Слышишь? Парень!.. Дай руку, не то присушу тебя сглазом… шею свернёшь до нового месяца. Дай мне руку!
Самбор обернулся, жаль ему стало старуху.
— Яруха! — сказал он, — хоть и помог бы я тебе подняться, самой тебе не дойти, а мне недосуг тебя провожать, пора домой.
— Не мудри, дай руку… Как встану да как встряхнусь, ещё пойдут мои ноги… Слышишь, парень!..
Самбор подошёл и обеими руками поднял бабку. Она тряслась всем телом и шаталась так, что казалось, вот-вот упадёт, но устояла на ногах. Налитые кровью глаза уставились на него.
— Ты что же так долго спал? — пробормотала она.
— Не спал я, мать! Злые люди меня связали, насилу я верёвки разорвал. Яруха! Не стряслось ли что на Купалу?
Старуха поглядела на него, поджала губы и засмеялась.
— А что могло стрястись? Что всегда бывает на Купалу. Купала — бог горячий, всех девок перецеловал, а одну, самую пригожую — ого!.. Она махнула рукой и, смеясь, запела:
На лошадке пан приехал,
Девку — хвать!.. да без помехи
Он увёз ради потехи…
Девке бедной не до смеху!
Купала!
— Какую? Кто? — закричал Самбор. Старуха погрозила ему пальцем.
— Эх, ты! Парень… Парень!.. И ты бы не прочь от хозяйской дочки! Тоже зарился на неё, я все знаю… Гордячка она… умница… в венке хотела ходить… Ну… да венок по воде уплыл… Увезли её… увезли красавицу… В светёлку, в светёлку её ведут… Ха! Ха! Вот и конец девичьему царствованию!..
Она захлопала в ладоши, а Самбор заломил руки.
— А братья? А челядь? А наши?
— Побили, поколотили, схватили, увезли… А разве это впервой на Купалу? Разве это худо?.. Чего зря молодость губить? Доман — кмет богатый… Бабы у него в доме есть, а жены нету. Она там королевой будет. Ой, Купала! Купала! — затянула Яруха, покачиваясь и похлопывая в ладоши.
Самбор стоял как убитый. Бабка, глядя ему в глаза, смеялась.
— Так ей и надо! Уж очень она возгордилась! Я-то знаю, я знаю, чего ей хотелось… у огня в храме стоять, чтоб люди ей в ноги кланялись, а она бы им ворожила… Эх! Что-де ей до горшков и до кудели! Сватов она гнала вон, ни один не мог ей угодить… Я вчера ей говорила: не ходи на Купалу…
Князь приехал, пан пригожий,
На коне он с девкой скачет,
Мчит к себе, а девка плачет —
Криком горю не поможет…
Вот он что, Купала, может…
Яруха пела, приплясывая на травке, хотя ноги плохо её слушались. Самбор ушёл повесив голову.
— Будь здоров, добрый ты парень! — кричала ему бабка вслед. — Я уж пойду теперь без помощи… А за то, что ты старухе руку подал, как вздумаешь, я тебе высватаю невесту… такую, что только её целовать да целовать, как малинку. Будь здоров… Я пойду…
И она поплелась, что-то напевая, громко смеясь сама с собой, аукаясь с лесами и разговаривая с птицами, которые летали вокруг.
Самбор, охваченный тревогой и гневом, поспешил домой. Подойдя к воротам, он увидел во дворе плачущих женщин и в другом конце толпившихся вокруг Людека мужчин. У Людека голова была в крови. Сестра и невестки плакали.
Едва Самбор вошёл, все кинулись к нему с расспросами. Он рассказал, что с ним случилось, они тоже рассказали, как уже на обратном пути выбежал из лесу и напал на них Доман со своими людьми, как сопротивлялась ему Дива, как старалась отпугнуть его проклятиями и слезами и как он посадил её на коня и увёз. Людека, который защищал сестру, кто-то ударил рогатиной по голове, другим тоже досталось.
Все винили друг друга в том, что не уберегли девушку. Людек хотел собрать своих и напасть на Домана, чтобы отомстить за насилие и бесчестье; другие ссылались на обычай похищать жён и полагали, что, раз уже девку увезли, не годится её отнимать. Спор ещё продолжался, как вдруг в воротах показалась… Дива!
Крик вырвался из уст женщин, и они толпой побежали к ней.
Дива стояла неподвижно, щеки её пылали, платье было обрызгано каплями крови; она держала под уздцы коня, который примчал её сюда. Венок в дороге слетел с её головы, одежда была измята и посерела от пыли, в глазах блистал страшный огонь. Она молча стояла перед домом и казалась почти безумной.
Все бросились к ней с криком: «Дива!» Сестра с плачем повисла у неё на шее. Девушка дрожала всем телом и долго ещё не могла выговорить ни слова.
Самбор открыл ей ворота и осторожно взял у неё из рук поводья.
Дива медленно пошла к дому, ни на кого не глядя, едва обняв сестру, которая осыпала её поцелуями. Подойдя к завалинке, она упала на неё, заломив руки.
Её обступили тесным кольцом.
— Дива, как же ты вырвалась от него?
Долго она не отвечала. Живя принесла ей кружку свежей воды, она напилась, вздохнула, и из глаз её полились слезы.
Самбор что-то сказал, глядя на коня. Это был конь Домана; на светлой его шерсти запеклась струйка крови.
Девушка в глубокой задумчивости то проводила рукой по лбу, то что-то шептала про себя и печально улыбалась.
— Он этого хотел! — наконец, воскликнула она. — Вместо Дивы ему досталась… Ния[43]… Он этого хотел… Я убила Домана… Зачем он увёз меня силой?..
Нахмурив брови, она взглянула на брата.
— А вы! Что же вы не сумели меня защитить? Я сама лучше это сделала. От священной горы далеко до двора Домана… Он обнял меня, прижал к себе… хлестал коня… мы мчались вскачь… никто не слышал моего крика. Я хотела выцарапать ему глаза, но руки у меня будто подломились… они дрожали от гнева и ярости… Он, смеясь, успокаивал меня. Меч блестел у него на боку — я заметила, но затаилась и молчала. Ему показалось, что он смягчил меня лаской. Я молчала, и мы долго смотрели в глаза друг другу. Словно дитя, он утешал меня какими-то обещаниями… Я слушала. Усталый конь замедлил бег. Меч сверкал у него на боку. До двора его было далеко… Он говорил, что любит меня и потому силой увёз… Я молча смотрела ему в глаза. Меч дрожал у меня под рукой… Он наклонился, чтобы поцеловать меня… я не вскрикнула… в руке я сжимала меч. До двора его было ещё далеко, когда я вонзила меч ему в грудь… Собственный его меч. Он схватился за грудь руками и упал наземь… а я на его же коне умчалась… Некому было погнаться за мной, люди остались подле своего господина.
Она посмотрела на братьев — они угрюмо молчали, на сестру, невесток — те в ужасе закрыли руками глаза. Людек взглянул на неё.
— Братья Домана не простят его смерти, — сказал он, — мы кровью заплатим за кровь…
Все безмолвствовали. Долго стояла тишина.
— Мне уже тут не жить, — наконец, заговорила девушка, глядя в землю. — Прощусь я с вами и уйду отсюда навсегда. Если меня не будет, они не станут за меня мстить… А я уйду куда глаза глядят и куда меня доля моя ведёт.
Дива встала, женщины заплакали, заголосили. Живя крепко обняла её, и они вместе вошли в дом.
Братья вполголоса совещались, что делать. Дивы долго не было. Она снимала изодранные праздничные одежды и плела себе новый венок. В светлице она увязала узелок белья на дорогу, а Живя, глядя на её сборы, со слезами повалилась на пол. Потом они обнялись и долго тихо плакали.
Наконец, девушка заговорила, словно песню пела:
Прощай, сестрица, прощай, родная,
Прощай, голубка, навек!
А я уйду, покинув вас всех,
Куда меня доля ведёт.
На остров пойду, на Ледницу,
В кумирню богини Ниолы
Священный огонь охранять.
Покуда не выплачу очи,
Пока моя жизнь не угаснет
Иль угаснет священный огонь…
Она вырвалась из объятий сестры.
— Теперь идём, Живя, сестра моя единственная, простимся с очагом и каждым уголком, простимся со стенами и порогом, со скотиной и лошадьми — со всем живым и мёртвым… С чем я сжилась и что любила…
Торжественно было это прощание; к нему присоединились все женщины в доме. Дива подошла к очагу и бросила в него последнюю лучину.
— Прощай, мой домашний огонь… Никогда уж мне не разжигать тебя, и ты уж не будешь мне светить за прялкой, не будешь согревать, когда я озябну… Огонь отца моего и матери, сестёр и братьев… свети им ярче, согревай им душу. Прощай!..
Потом они подошли к деже с тестом, и Дива обхватила её руками.
— Прощай, мать, кормившая меня белым хлебом… будь всегда полна, будь в почёте у людей… Хлеб твой больше не будет меня кормить…
Так же она простилась с порогом, со светёлками, гумном, ригой и сеновалом, с рыжей коровкой и серыми овечками, с лошадьми и с собаками… с колодцем, из которого носила воду, и с воротами.
У колодца Дива взяла ведро, зачерпнула в последний раз, напилась и заплакала… Она обняла сестру, невесток и братьев, со всеми простилась, кланяясь им в ноги… В последний раз открылись и закрылись за ней ворота: она пошла проститься с рекой, протекавшей мимо дома, и с камнями, на которых сиживал отец.
Никто не посмел противиться её уходу. У плетня стоял на привязи окровавленный конь Домана; она велела отпустить его и погнать, чтобы он вернулся к своему табуну.
Старая Велиха и двое вооружённых работников должны были проводить её до озера, на Ледницу. Самбор напросился третьим.
Когда Дива в последний раз обернулась к дому и замахала белым платком, со двора послышались плач и вопли. Сестра и невестки, сидя на земле, причитали по ней, как по покойнице.
А издали доносилось ржание и стук копыт: то выпущенный на волю конь Домана мчался по лесу к своим.
XIII
На следующий день, когда Мышко подъехал к усадьбе Домана, вокруг неё было тихо и пустынно.
— Нету Домана? — спросил он слугу, стоявшего у ворот.
Парень промолчал.
— Дома Доман? — повторил он вопрос. Снова никакого ответа.
— Ты, что же, онемел? — уже грозно крикнул в третий раз кмет, и брови его гневно нахмурились.
— Что мне говорить? — робко начал парень. — Доман ранен, лежит в постели, бабка промывает ему раны и прикладывает травы… Он ещё дышит… но мало осталось ему жить…
Мышко соскочил с коня и бросился к нему.
— Кто его ранил?
Слуга не отвечал, он покраснел и опустил глаза, видимо стыдясь говорить. Он даже не был уверен, можно ли выдавать эту тайну, потому что рана, нанесённая девкой, почиталась бесчестьем для мужчины.
— Не знаю, — сказал он уклончиво, хотя был свидетелем того, как Доман свалился с коня.
Мышко с удивлением посмотрел на него, но больше не расспрашивал и медленно побрёл по двору. В доме было темно. У огня, пылавшего на камнях, съежась сидела Яруха; тихонько приговаривая, она варила какие-то зелья в горшочках и черепушках.
В глубине горницы на шкуре лежал в горячечном забытьи Доман; он был бледен, глаза его уставились в одну точку, побелевшие губы были полуоткрыты. На груди его поверх окровавленной рубахи лежала мокрая тряпка.
Яруха взглянула на пришельца и приложила к губам чёрный крючковатый палец, но Доман уже вздрогнул, пошевелился, застонал и что-то невнятно пробормотал. Он повёл глазами к дверям, не имея силы повернуться. Мышко медленно подошёл к нему. Ни старуха, ни хозяин не произнесли ни слова; гость сел у него в ногах на лавку.
Между тем бабка потянулась к кружке, стоявшей подле неё, выпила, утёрла рот и подошла к больному с какими-то мокрыми травами. Приложив их к ране, она зашептала, простёрла над ним обе руки и, перебирая пальцами, сплюнула в одну и в другую стороны. Доман не пошевелился и только тяжело вздохнул.
Пёс, лежавший возле его постели на полу, медленно поднял морду и замер, глядя на своего хозяина.
Мышко не сводил с него взгляда, но не осмеливался заговорить. Больной бредил. Он то со скрежетом сжимал зубы, то вдруг улыбался. Руки его подрагивали, будто он хотел что-то поймать, и снова бессильно падали.
Мышко подозвал Яруху. Она сперва хорошенько разглядела его и лишь тогда смиренно подошла.
— Кто его ранил? — спросил приезжий. Яруха долго молчала, покачивая головой.
— А? Кабан! — сказала она. — Ну да! Кабан… клыком разодрал ему грудь…
Гость с любопытством обернулся к ней и пожал плечами.
Яруха поправилась:
— А может, олень… Кто его знает… Поехал он на охоту, а с охоты его уж принесли…
Она снова закачала головой, пригорюнившись:
— Ох, уж эта мне охота… хуже войны такая охота!..
По лицу гостя было видно, что он не поверил ни одному её слову. Но в эту минуту на пороге показался брат Домана, Дюжий. Мышко встал и подошёл к нему; Яруха, не отходившая от ложа больного, видела, как он повёл юношу во двор.
— Скажи хоть ты правду, — спросил Мышко, — что с ним стряслось, кто его ранил, где?
— Стыдно признаться, — шепнул младший брат, — за девкой полетел он на Купалу, за Вишевой дочкой… Совсем было её увёз, да девка вытащила у него из-за пояса меч и всадила ему в грудь…
Дюжий опустил голову — так трудно ему было в этом признаться.
Мышко нахмурился.
— И убежала? — спросил он с негодованием.
— Доман свалился с коня, до того глубокая рана; не знаю, выживет ли даже, хоть бабка заговорила ему кровь и прикладывает какие-то зелья, — говорил Дюжий, — а девка на его же коне ускакала домой.
Мышко просто ушам своим не верил: смелость девушки и неосторожность Домана казались ему неправдоподобными. Он замолчал.
— Позови-ка бабку, — сказал он, подумав. — Спросим её, выкарабкается парень или пропал… Он нужен и мне и всем нам.
Юноша послушно подошёл к дверям и поманил пальцем бабку. Она была заметно пьяна, но, выйдя во двор, напустила на себя важность.
— А ну, старая ведьма, скажи, — обернулся к ней приезжий, — выживет он?
Яруха подняла на него глаза, покачала головой и, понурясь, призадумалась.
— Кто это может знать? — сказала она. — Разве я была при нем, когда он истекал кровью? Разве я видела, как его убивали? Я своё делаю… Кровь я заговорила, зелья наварила, примочки ему положила… А может, кто проклял его рану… может, кто сглазил его?..
Больше ничего нельзя было от неё дознаться. Мышко растерянно стоял посреди двора, когда из горницы донёсся голос Домана:
— Подите сюда!
Все бросились к нему. Доман, облокотившись, приподнялся на постели: он был бледен, но пришёл в себя и просил пить. Яруха дала ему приготовленное питьё, и он с жадностью выпил. Затем обвёл горницу пристальным взглядом и узнал брата, а увидев чужого, опустил глаза.
Он все время прикладывал руку к груди, словно что-то ему мешало. Мышко подошёл к нему.
— Я, видишь ли, упал с лошади, — сказал Доман, — и… и напоролся на меч.
Доман не смел поднять глаза.
— Думал я, конец мне пришёл… да вот пока живу…
— Это я кровь вам заговорила, господин мой милостивый, — похвалилась Яруха, — а кабы не я, ого!..
— Что же вы там порешили, Мышко? — поспешил он переменить разговор.
— Нынче я с тобой говорить не стану, ты лежи и зализывай свои раны…
— Залижутся, — ответил Доман, — но я не хочу, чтоб вы забыли про меня, если есть что делать. Не я, так братья мои поедут и люди… Мне бы только подняться на ноги, уж я дома не засижусь. А на коне скорей всего выздоравливают…
— Ну, не скоро вы сядете на коня, — перебила его старуха, — а то кровь снова пойдёт, а кабы я не заговорила…
Но никто бабку не слушал, и она умолкла. Дюжий указал ей на дверь. Яруха ещё повертелась возле огня и, недовольно ворча, вышла вон.
— Плохо, Доман, — сказал Мышко, — плохи наши дела. На вече мы ничего не решили, а теперь пойдёт ещё хуже. Хвостек собрал большую дружину, а среди ратников немало и наших кметов. Видать, он послал за подмогой ещё и к немцам и к поморянам: хочет всех нас покорить и обратить в рабов… Надобно нам немедля действовать…
— А в первую голову, — сказал Доман, — разделаться с теми, что служат ему и не хотят идти с нами, без этого мы ничего…
— Верно, — согласился Мышко, но это просто с теми, кто открыто держит его сторону… а как знать, сколько с ним снюхалось тайком? Старого Виша не стало.
При упоминании о старом Више Доман опустил голову и замолк.
— Мы должны подняться всем миром… А никто не хочет встать во главе, чтобы с ним не сделали то же, что с Вишем… Я приехал держать с тобой совет… а ты…
— Эх, что тебе лгать! — вдруг с болезненной горячностью воскликнул Доман.
Он распахнул ворот рубахи, сбросил с груди мокрую тряпку и, странно посмеиваясь, показал синюю, едва подсохшую рану, оставленную мечом.
— Вот смотри, Мышко, — крикнул он, — это девка меня ранила, девка! Вишева дочь. Выскользнула у меня из рук, как угорь… Стыд и срам! Теперь мне и на люди зазорно показываться, покуда она не станет моей… А этого не утаишь… собственная челядь меня выдаст… бабы будут надо мной насмехаться… Правда, я брата её ранил, когда гнался за ней, но чтобы девка ранила…
Он повалился на постель.
— Увезёшь её и отомстишь, — сказал Мышко. — Ты хотел взять её в жены, а сделаешь невольницей или убьёшь… Не растравляй себя этим и успокойся…
— Только бы мне хоть немного набраться сил, уж я дома не останусь… жжёт меня и это ложе и стыд…
— Так скажи, Доман, ты с кем? — спросил его Мышко.
— С вами, — коротко ответил раненый и показал на брата, — он, я, мои люди, челядь. Мы исконные кметы и привыкли к свободе. До последней капли крови мы будем защищать свою общину. Князь рушит её, так пусть платится головой!
— Пусть платится головой! — воскликнул Мышко и встал. — Больше я ничего не хочу ни слышать, ни знать… Этого мне хватит…
Дюжий подал гостю чару меду, тот поспешно поднёс её к губам и, пожимая руку Доману, выпил.
— За твоё скорое выздоровление… Слово?
— Слово кмета… и клятва… я с вами… а если я умру, с вами мои братья, до конца…
И он упал на постель. Мышко вышел и вскочил на коня.