Оба замолчали на некоторое время.
Добек вытянул свои длинные, здоровенные руки, как будто ему надоело сидеть, ничего не делая; Кохан ворочался на твердой скамье, затем приподнялся и сел, стараясь выбрать удобное положение. Взглянув на Добка, он шепотом спросил:
– Его необходимо во что бы то ни стало женить!
– Мне кажется, что он и сам об этом мечтает, – возразил Боньча.
– Женитьба, так женитьба! – прервал Кохан. – Красивых женщин на белом свете достаточно, а ему нужен сын… Он хочет иметь непременно мужского потомка… Его единственная забота о том, чтобы престол не перешел в наследство по женской линии или в чужие руки… Сын, сын ему нужен, а здесь…
– Вы знаете, что баба-ворожея ему предсказала? – добавил он, обращаясь к Добку.
Последний, покачав головой, лаконично ответил:
– Я ничего не знаю.
– Вы, вероятно, вовсе не любопытны, – произнес Кохан, – ведь все об этом знают. Я считаю своей обязанностью знать обо всем, что касается моего пана. То, что его огорчает, и меня огорчает, что ему больно, то и мне больно… О! Если бы не эта Клара, – продолжал он, – если бы не эта Клара, тень которой его преследует, он был бы счастлив! И он не поверил бы этому глупому предсказанию… Он не раз говорил о ней во сне, и сохрани Боже, чтобы кто-нибудь из тех венгерцев попался к нему на глаза.
Добек слушал равнодушно, глядя вверх за улетевшей парой голубей.
– Я из этой венгерской истории едва знаю через пятое или десятое, –произнес Добек, – потому что меня в то время не было при дворе. Я тогда еще бродил в отцовских лесах. Об этом разное рассказывают. Вы, кажется, тогда были вместе с ним?
– А как же иначе? Где это я с ним еще не был? В Пыздрах меня крестоносцы едва не взяли в плен, – сказал Кохан. – Я был на его свадьбе с язычницей, я ездил с ним в Венгрию, ну, и повсюду! Я вам говорю, что он со времени своего пребывания в Вышеграде стал иным человеком. Раньше он всегда был весел, любил поговорить, пошутить, посмеяться, пользовался жизнью… Теперь все это случается с ним очень редко, и то лишь, когда он забывается. Он сразу постарел, стал грустным… Лишь тот, кто с ним остается наедине, как я, может понять, как он страдает. Кажется, всего у него вдоволь, а его тяготит какое-то бремя.
– Заботы, потому что их у него много, – возразил Боньча, – со временем все, что его сокрушает… Забудется.
– По всей вероятности, – произнес Кохан, – но для того, чтобы стереть все эти печальные воспоминания, необходимо, чтобы его жизнь переменилась к лучшему и согрелась лучами счастья, а мы бессильны это сделать. Теперь, как будто, просиял какой-то луч надежды, но мне этому верить не хочется. Добек слушал не особенно охотно, как будто был недоволен разговором на эту тему. Кохан, наоборот, был рад, что мог поговорить с приятелем откровенно, потому что эти вещи он не каждому мог доверить, а они тяжестью лежали на его груди.
– С самого начала ему не везло в семейной жизни, – продолжал Кохан. –Я всему этому был очевидцем. Его женили на литовке не ради него, а потому что покойному королю был необходим союз с Литвой, а Литве с ним – союз против крестоносцев. Жена принесла в приданое нескольких польских пленников, сосланных в местности, разрушенными татарами, и несколько десятков собольих и куньих мехов.
Про покойницу ничего плохого сказать не могу; она была красива, добра; это было дитя природы, вольная птичка, которую вывезли из лесов и посадили в клетку. Вкусы их были различные. Короля тянуло в одну сторону, ее в другую. Ему хотелось в широкий свет, попасть к таким дворам, как французский, итальянский, венгерский, а Ганну манил лес! Манеры у нее были простые, как у крестьянки: она смеялась вслух, не обращая внимания на присутствующих, говорила все, что ей в голову приходило, и не соблюдала придворных обычаев. Ксендзы были в отчаянии, потому что ее с трудом научили правильному крестному знамению. Возможно, что король полюбил бы ее, но чтобы приспособиться к ней ему нужно было превратиться в дикаря, а этого он не мог. Хоть бы она ему сына родила, а то дочку.
Добек нетерпеливо прервал его.
– Если хочешь разговаривать, то лучше расскажи мне эту несчастную историю. Я ее хорошо не знаю.
– Припоминать старую беду и печаль, – отозвался Кохан после размышления, – это все равно, что бредить зажившую рану. Но раз зашла речь об этом, то я расскажу. Я там был вместе с ним. Мы в то время ездили по распоряжению нашего старого пана в Вышеград к Кароберту и к жене его, королеве Елизавете. Вы у этих французов никогда не были?! Такой двор, как у них, на всем свете найти трудно. После нашего он казался раем. Роскошь, веселье, пение, музыка, изящество, блеск, а нравы особенные, французские и итальянские. Там собрались из всех стран фокусники, певцы, ремесленники, а одежда их была из парчи или из шелка.
Когда во время праздников выступала королевская чета, то говорили, что даже при дворе императора пышнее не может быть. Там слышны были все языки, начиная с венгерского, которому я никогда не мог научиться, и французский, и итальянский, и немецкий, и латинский. А так как королева, сестра нашего пана, очень любила забавы, танцы, музыку, турниры, то ежедневно было на что глядеть и чем развлекаться. Она приложила все старания для того, чтобы устроить брату, которого она очень любила, пышный прием, так что не был ни минуты отдыха. Банкеты следовали за банкетами, танцы, пение, разные игры, охота, турниры – весь день проходил в развлечениях. При дворе были и венгерки, и итальянки, и прямо глаза разбегались; я бы даже сказал, что они красивы, как ангелы, но они, к сожалению, не были похожи на ангелов. Пригожие девушки, каких у нас не видно, и если которая взглядом обдаст, то словно огнем обожжет. Казалось, что кровь кипит в этих язычницах… Страшно было! Дрожь пробегала по телу! А если одну из них, бывало, пригласишь танцевать, то совсем голову теряешь… Пиршества продолжались больше недели, и мы это время провели, как в раю.
Среди девушек, окружавших королеву, самой красивой была Клара, дочь служащего Кароберта Фелецина Амадея. О нем говорили, что он начал с малого, служил вначале в имении Мацька из Тренича Семиградского, от которого перешел к Кароберту. Девушка достойна была даже называться королевой: белое, как снег, лицо, черные глаза, вьющиеся волосы, чудная фигура, гордое величие придавало ей красоту. Зато отец имел страшный вид и выглядел, как разбойник, Высокого роста, как дубина, неуклюжий, косоглазый, с хриплым голосом, если, бывало, заговорит, то мороз по коже проходил. В нем было что-то дикое, как будто он только что вышел из леса. Он отталкивал от себя своей гордостью, потому что он, хоть и простой хлоп, но он и короля еле удостаивал кивком головы. Встретиться с ним вечером на проезжей дороге было рискованно даже для самого храброго. Но король любил этого медведя, потому что он своей сильной рукой поддерживал порядок при дворе. Во время танцев я заметил, что Клара очень понравилась нашему королевичу. Однажды вечером, когда мы с ним возвращались в наши комнаты на отдых, я завел с ним разговор о ней; он ничего не ответил и рассмеялся. На следующий день он сам заговорил и сказал:
– Лакомый кусочек.
Перед моими глазами мысленно предстал верзила-отец с косыми глазами, и я королевичу ответил:
– Приглядитесь только к этому старому дьяволу, и с вас спадут чары его дочери.
Пан обратил мои слова в шутку.
Королева Елизавета была довольна тем, что может хорошо принять своего брата и угостить его; заметив, что он глаз не спускал с Клары, она начала его преследовать. Он не отрицал, что Клара ему приглянулась.
– Я в жизни не видел более красивой девушки, – сказал он.
Поэтому Клару постоянно выбирали королевичу для танцев и отводили ей место при столе рядом с ним для того, чтобы он мог вдоволь наглядеться на нее. Он часто рассказывал мне о ней и жаловался:
– Она, как каменное изваяние, – говорил он, – чем больше я стараюсь заслужить ее любовь, тем она строже. Она не хочет принять никакого подарка, а если вынуждена промолвить слово, то словно грудь пронзает острым железом…
Через несколько дней королевич заболел. Ксендз итальянцев, доктор короля, велел ему день или два отдохнуть в постели. Заботливая королева, несмотря на протест брата, заставила его лежать, а чтобы ему не было скучно, она все время оставалась при нем. По вечерам она приводила с собой придворных фрейлин, и они играли на цитре и пели. Каждый раз, отправляясь к королевичу, она приказывала Кларе сопровождать себя. Во время этих посещений нас, как лишних, высылали из комнаты, якобы для того, чтобы развлечься с королевскими придворными.
На третий день болезни, когда я поздно вечером возвращался к королевичу и был недалеко от двери, она внезапно раскрылась и из его комнаты, как обезумевшая, выбежала Клара с распущенными волосами, бледная, заплаканная, и, не заметив меня, проскользнули мимо и скрылась.
Меня обуял страх, но полагая, что королева находится у своего брата, я остановился у порога в ожидании. Вдруг я слышу зов моего пана. Я вхожу и застаю его одного в постели, гневного, сумрачного, чем-то обеспокоенного. – Приготовь все к завтрашнему дню к отъезду! – воскликнул он, увидев меня.
Я хотел завести разговор, чтобы что-нибудь узнать, но он велел мне молчать. На следующий день, несмотря на то, что мы предполагали остаться там дольше, и несмотря на все просьбы короля и королевы, Казимир торопился как можно скорее сбежать оттуда… Зная его хорошо, я уже и не пробовал узнать что-нибудь от него. Он был молчалив, нахмурен и нетерпелив. Из Вышеграда мы выехали впотьмах, как будто нам нужно было спешно попасть в Краков, но остальной путь шел медленно и с частыми остановками для отдыха. Это было в мае, как теперь; весна была чудная. Дорога не была бы скучной, если бы наш пан не был сумрачен и безмолвен. Мы были уже вблизи нашей границы и собирались расположиться на ночлег, вдруг вижу, как нас нагоняет на тройке молодой Януш, придворный королевы Елизаветы, которого я хорошо знал. Не успел он еще слова проговорить, а я уже знал, что случилось несчастье. Королевич, увидев его, выбежал, побледнел и весь затрясся. Он вошел вместе с Янушем в палатку, и мы слышали голоса, крики и разные возгласы. Мы чувствовали, что что-то произошло, но не могли догадаться, какие известия он привез, и мы напрасно ломали голову. Его слуги на все вопросы отвечали молчанием. Лишь когда Януш удалился, мы узнали обо всем. Вскоре эта несчастная история не осталась тайной ни для кого. Я по сегодняшний день не знаю, провинился ли королевич перед Кларой или нет, когда королева оставила ее в его покоях, чтобы ухаживать за больным. Я знаю, что девушка будто бы пришла к отцу с жалобой на королеву и на ее брата, а старик впал в бешенство. Другие говорили, что старому разбойнику только это и нужно было, чтобы найти предлог отмстить королю и королеве, против которых он уже давно составлял заговоры, так как он хотел убить всю королевскую семью и сам властвовать над мадьярами. Во вторник, после нашего отъезда, король Кароберт с королевой и с сыновьями Людовиком и Андреем в интимном кругу, почти без придворных, спокойно сидели за обеденным столом в Вышеграде, не опасаясь и не предполагая ничего плохого, как вдруг старый разбойник вместе с десятков вооруженных товарищей вломился в столовую. Он набросился с мечом на короля, но королева, желая защитить мужа, ухватилась правой рукой за меч, и четыре отрезанных пальца упали на землю. У короля тоже рука была искалечена.
Испуганная челядь растерялась и не сразу выступила в защиту своего пана; лишь когда обезумевший старик набросился на молодых королевичей, желая их убить, Ян из Потокен, молодой венгерец рыцарского происхождения, обнажил свой меч и всадил его разбойнику, попав между шеей и лопаткой, так что тот на месте упал. На крики сбежались все придворные и слуги, схватили преступников и произвели над ними жестокую расправу. Их живыми привязали к коням и разорвали на куски… Такой страшной смертью погиб отец, а изуродованную Клару возили напоказ по всему королевству и, в конце концов, отрубили ей голову.
По всем городам разосланы были части тел преступников, а голову Фелициана повесили в Будапеште над воротами. Не было оказано сострадания никому; королева Елизавета, прозванная "кикутой", то есть безрукой, с тех пор никогда не снимала с правой руки перчатки, потому что рука была изуродована.
Рассказывающий Кохан немного отдохнул.
– Никогда я своего пана, – добавил Кохан после перерыва, – не видел таким, каким он был в первые дни после прибытия Януша. Он в первый момент хотел ехать обратно к сестре в Вышеград; мы с трудом его отговорили. Он вскоре после заболел и пролежал несколько дней, так что мы быливынуждены оставаться на границе и не могли ехать дальше в Краков. Королевич не знал, на что решиться, и был в отчаянии, хотя я не думаю, чтобы он чувствовал себя виновным; но ему жалко было сестру и Клару, погибшую таким страшным образом. Наконец, мы уже решили двинуться в Краков, как вдруг на рассвете увидели кучку прибежавших венгерцев. Мы испугались, думая, что за нами погоня, и они хотят нам отомстить. В мгновение ока мы приготовились к защите, но они начали размахивать белыми платами, заклиная именем Бога, просили дать им поговорить с королевичем. Оказалось, что это был один из братьев Клары и несколько родственников несчастной девушки; упав на колени перед королевичем, они умоляли дать им безопасный приют в Польше. Мы их взяли с собой, и они по сей день живут там спокойно, лишь королю они не должны попадаться на глаза.
Добек покачал головой.
– Я их знаю, их зовут Амадеями, и у них на щите изображен безглавый орел.
– Да, – ответил Кохан, – королевич выпросил для них у отца большие поместья; их никто не тронул; им лишь приказано никогда не показываться при дворе, потому что король их видеть не может, так как они напоминают ему о кровавом событии. Если им что-нибудь нужно, они должны просить через кастеляна, а не лично, но все их желания исполняются.
Боньча, выслушав терпеливо рассказ, произнес: – Кровавое событие! Лучше о нем не помнить.
– Выслушайте конец истории о старухе, – добавил Кохан. – Событие, о котором я рассказывал, произошло одиннадцать лет тому назад; спустя несколько лет после кровавого события нам пришлось опять поехать в Венгрию. Воспоминание об Амадеях там немного изгладилось. Мы поехали в Будапешт, где нам снова оказали роскошный прием, но королевич был среди этого веселья сам не свой. Королева "Кикута" вновь хотела вовлечь его в вихрь удовольствий, потому что на ней не осталось и следа страха и печали. Она была весела по-прежнему, и при дворе, как и раньше, раздавались звуки музыки и песен. Мы пировали в замке около десяти дней, и, наконец, наступило время возвращаться в Краков. На другой день нашего путешествия случилось так, что мы не моги попасть на ночлег в жилое помещение. Ночь застала нас в лесу, и мы должны были там разбить палатки. Зажгли огни, люди начали жарить мясо и варить кашу, как вдруг к нам в лагерь приплелась какая-то старуха. Слуги хотели прогнать ее хлыстами, но королевич в это время вышел из палатки, а так как он всегда весьма сострадателен к беднякам, то приказал не обижать старуху, а накормить ее и дать ей подаяние. Баба, узнавшая от слуг, кто мы такие, какими-то страшными глазами стала приглядываться к королевичу, вся дрожа. Наконец, она прямо направилась к нему, и мы все стали бояться какого-то колдовства. Он смело стоял и не трогался с места. На смешанном наречии она принялась плести что-то непонятное, то указывая на небо, то ударяя себя в грудь, то плача. Затем она попросила руку королевича, чтобы погадать ему. Я в этот момент стоял рядом с ним и шепнул ему:
– Ради Бога, не давайте ей притронуться к себе.
Он не послушался и протянул ладонь. Баба, наклонившись над рукой, сдвинув брови, тряслась, бормотала, покачивала головой, вскрикивала. Наконец, начала плести.
– Что? Что? – спросил Добек.
– Она бормотала какую-то чепуху, как в горячке, она сама не знала, что говорит, – ответил Рава. – Те, которые поняли, рассказывали, что она ему предсказала великую будущность, что королевство его станет сильным и могущественным, и он станет наравне с императорами и наибольшими монархами в свете, а затем, насупившись, она добавила, что будет дальше. Над тобою кровь! Амадеи! Амадеи… Ты осчастливишь свой народ, земли твои расцветут, неприятель покорно упадет к твоим ногам, ты завладеешь его землями, но ты лично не познаешь счастья в жизни… Того, что ты больше всего желаешь, Господь тебе не даст! Амадеи!..
Королевич, поняв немного, беспокойно спросил:
– Что я так сильно желаю?
И она произнесла:
– Ни одна жена не даст тебе мужеского потомка, и на тебе закончиться твой род, а корона перейдет в чужие руки.
Мы хотели старуху прогнать, чтобы она не смела больше говорить, но, докончив последние слова, она схватила себя за волосы и с криком: "Амадеи!" – убежала в лес. Отойдя немного, она начала бить себя рукою в грудь, указывая на себя и повторяя: "Амадеи!" Но королевич в это время был уже у себя в шатре и ничего не слышал. Венгерцы, проходившие мимо, нам рассказали, что она, вероятно, была из рода этих Амадеев. Мы думали, что он скоро об этом забудет, но пророчество это было подобно напитку, действие которого человек не чувствует, когда его пьет, а лишь позже, когда хмель начинает его разбирать. С той поры король постоянно вспоминает об этом предсказании.
– Мало, что глупые бабы ворожат, – отозвался Добек. – На всякое чихание не наздравствуешься! Откуда такая нищенка может знать, что Господь кому предназначает.
– Ну! Ну! Болтай на здоровье! – отозвался Рава. – Баба, нищенка, бродяга, кто знает, откуда она это берет, какой силой она обладает, и кто ей эту силу дает, Господь или сатана, а ведь всем известно, что ведьмы знают будущее.
– Ты этому веришь? – рассмеялся Боньча. – Я – нет. За что Господь будет его наказывать, если он не виновен?
Кохан смолчал.
– Пускай он только женится, – добавил Добек, – я слышал, что он выбрал себе невесту по вкусу и по нраву, и когда у него родится сын, то старуха будет уличена во лжи.
– Да, – шепнул Кохан, – та, которую ему сватает чех, очень пришлась ему по вкусу, но какой прок от этого; говорят, что она его боится и не хочет.
Добек возмутился.
– Если бы это было так, то пусть поищет другую, их достаточно. Лишь бы ему не сосватали опять немку. Немцев вроде Ганса фон Пфортена у нас слишком много наплодилось при дворе и в городах. Если бы мы еще получили королеву-немку, то с ней бы нахлынули придворные и челядь!.. Хоть удирай тогда на конец света.
Разговаривая таким образом, они не заметили, что при последних словах Добка к ним медленно приблизился мужчина, немного старше их обоих, высокий, толстый, шарообразный, с рыжеватыми волосами, с веснушками на лице, на котором выражались гордость и презрение, как будто он считал себя гораздо выше всех тех, на которых он смотрел, и стал подслушивать их разговор. Он вздрогнул, услышав в устах Добка свое имя: Ганс фон Пфортен. Это был немец, несколько лет уже находившийся на службе короля; ему часто поручали устройство гонок и турниров по западному обычаю. Уверенный в расположении короля, вспыльчивый, гордый, он часто имел столкновения с Добком Боньчей, который являлся судьей в его спорах с придворными.
Услышав то, что говорили о нем и о немцах, Ганс громко фыркнул и послал их к чертям.
Добек очнулся от изумления, взглянул на него исподлобья, улыбнулся и воскликнул:
– Посмотрите на этого шваба, как мои слова не пришлись ему по вкусу! А я тебе, проклятый немчура, еще раз повторю: убирайтесь вы все отсюда к тому же самому дьяволу, о котором ты только что вспоминал, или обратно в свою страну. Вы нам тут на наших нивах воздух портите.
Немец, ворча, ухватился за рукоятку меча.
– Молчи ты, такой-сякой! – крикнул он. – Молчи! Немцы зловонный запах издают! А между тем, вы вынуждены всему учиться у них! Чем бы вы стали без нас? Чем? Вы бы до сих пор еще одевались в звериные шкуры!
Не дав ему окончить, Добек величественно с сознанием своего достоинства, без запальчивости поднялся со своего места.
– Наша земля тебя вскормила, ты питаешься нашим хлебом… Молчи, ты, проходимец! – сказал он повелительным тоном.
– Ты мне не можешь запретить говорить! – воскликнул Ганс возмущенно. – Нет, не можешь!
Сделав неожиданно шаг вперед, он вынул меч.
Добек не тронулся с места и не думал прибегать к оружию. Закусив губы и стараясь сохранить самообладание, он воскликнул:
– Ступай же прочь отсюда, пока ты цел! Трогайся живее, ты, немчура! Иначе плохо будет.
– С тобою плохо будет! – крикнул Ганс, поднимая меч, как будто бы собираясь напасть на беззащитного.
В мгновение ока Добек набросился на немца и, схватив его руку, в которой тот держал меч, как железными тисками, он выхватил из его рук оружие и начал бить своего противника. Не успел тяжеловесный немец осмотреться, как он уже лежал на земле, а удары на него сыпались один за другим, пока железный клинок не разломался на куски. Ганс, припертый к земле, тщетно делал усилия, чтобы освободиться от Добка, обрушевшегося на него всей своей тяжестью.
– Friede, Herr! Friede, Herr![2] – стонал он, думая, что пришел его последний час, потому что Добек, давно точивший зубы против него, безжалостно наделял его ударами.
На этот шум сбежалась челядь, и со всех сторон прибежали слуги, женщины, придворные, которые, услышав непонятные для них слова, со смехом перевирая их, повторяли:
– Фредро! Фредро! Добка называют Фредрой! Что это означает?..
К счастью побежденного, Добек не был мстительным и не желал крови; поколотив изрядно свою жертву, он ее бросил, не желая над ней издеваться. Поднимаясь со смехом с земли, Боньча взглянул на толпу, которая вдруг стихла, и к ужасу своему увидел короля, стоявшего на расстоянии трех шагов.
Казимир, возвратившийся с охоты, услышав шум, сошел с коня и прямо направился к сборищу; грозно, но вместе с тем и с ироничной улыбкой, он глядел на Добка, стоявшего перед ним, как преступник.
В эту эпоху своей жизни Казимир был очень красив. Высокого роста, хорошо сложенный, во цвете сил и здоровья, с благородным лицом, которому оттенок печали придавал особенную привлекательность, он имел в себе что-то величественное, смягченное необычайной красотой, и вовсе не был горд. Одетый в охотничий костюм с рожком, перевешенным через плечо, с бархатной шапочкой на голове, в плаще и мечом у пояса, Казимир стоял, подбоченившись, и переводил взгляд с Боньчи на немца, который, весь в пыли, со стоном поднимался с земли и, увидев короля, обратился к нему с жалобой…
– Кто начал? В чем дело? – спросил Казимир, обращаясь к Кохану.
– Немец первый схватился за меч! – возразил Рава.
– Видишь, Ганс! – воскликнул король. – Ты получил по заслугам.
Боньче король погрозил пальцем.
– А ты, чуть что, готов людей убивать, – произнес он, обращаясь к Боньче, и, быстро отвернувшись от него, ушел.
Этим все кончилось; но в тот же вечер король в шутку назвал Боньчу "Фредрой", и это прозвище так и осталось за ним и в последствии перешло на его род.
Один лишь Кохан догадался, почему Казимир так быстро вернулся с охоты: ожидали известия из Праги от короля Яна и его сына маркграфа Карла. Казимир, благодаря всемогущему презренному металлу, помирился и заключил союз с королем Яном, с этим пылким, беспокойным и воинственным рыцарем, предпринимавшим всевозможные походы и постоянно нуждавшимся в деньгах. Бывшие недавно враги теперь стали союзниками.
Чешский король Ян получил разрешение иметь в своем гербе маленького польского орла, который был изображен на знамени с чешскими львами, с тем, чтобы отказаться от всяких притязаний на корону. Ему отдали Силезию, а кроме того, Казимир дал ему отступного в несколько десятков тысяч.
За эту дружбу не было слишком много заплачено, потому что король Ян служил опорой против крестоносцев. Теперь дело шло о том, чтобы стать в более близкие отношения с люксембургцами, рыцарский дух которых король отчасти ценил.
Красавица Маргарита, дочь Яна, сестра Карла, овдовела после смерти своего мужа-баварца. Казимиру дали надежду на брак с ней; он с радостью ухватился за эту мысль, потому что двадцатисемилетняя вдовица была известна своей красотой и умом и могла дать ему давно желанного наследника, о котором он так мечтал.
Маргарита, которую должны были привезти в Прагу, была ему обещана в жены. Отец и брат старались склонить печальную вдовушку к этому браку. Были слухи, что она была против и боялась этой страны, подвергавшейся нападениям со стороны татар и не обладавшей ни те богатством, ни роскошью, к которым она так привыкла.
Казимир ожидал ежеминутно известий и беспокоился; он даже не хотел удаляться из замка из боязни, что в это время приедет посол из Праги и будет вынужден его ждать, теряя зря время.
Тем временем король, получив обещание отца, делал все приготовления к свадьбе. Пока еще не говорили открыто о свадьбе из боязни осрамиться в случае неуспеха, однако в Вавеле была большая суматоха, так как все готовились к далекому и пышному путешествию.
Король, возвратившись с охоты, велел немедленно пригласить подскарбия[3]. В королевские покои принесли все драгоценные вещи для выбора; перед ним на столе были разбросаны позолоченные бокалы, серебряные чаши, кувшины, рога в золотой оправе, пояса, украшенные жемчугом, ожерелья, кольца с блестящими камнями. Несколько покрывал пурпурного цвета лежали на полу и на скамейках.
Старый подскарбий Зындрам смотрел с грустью на все эти сокровища, предчувствуя, что их из Праги не привезут обратно, а озабоченный Казимир, казалось, их вовсе не замечал, прислушиваясь к звукам извне и при малейшем шорохе подбегая к окну. Но ожидаемого посла все еще не было.
Хотя о намечавшемся браке короля было запрещено сообщать заблаговременно, однако, все о нем знали. Мнения двора разделились: одни не хотели вдовы для короля, хотя он и сам был вдовцом, другие предвидели, что придется дорого заплатить королю Яну, падкому на деньги.
Казимир стремился к тому, чтобы породниться с чешским домом, а Маргариту ему в свое время так расписали, что он заочно в нее влюбился. Судя по отцу и брату, а также по обычаям и благовоспитанности придворных, не отличавшихся от французских, Казимир предполагал найти в Маргарите то, чего именно не доставало Альдони. Он мечтал о ней как о женщине, которая сумеет его понять, будет разделять его убеждения и усладит его жизнь. Каждая минута ожидания и неизвестности ему казались вечностью. Зындрам стоял в ожидании приказаний и глядел попеременно то на Казимира, то на драгоценные вещи, разложенные перед ним.
– Старичок ты мой, – проговорил, наконец, король, как бы очнувшись от задумчивости, – все это прекрасно…
Но для дочери короля Яна это слишком ничтожно… Я охотно бросил бы к ее ногам самое красивое и самое дорогое на свете. Она этого достойна. Выбери все лучшее и собери, как можно больше. Бывал ли ты в Праге? – спросил он вдруг подскарбия.
Старый Зындрам приподнял свою седую голову, удивленный неожиданным вопросом. Прошло некоторое время, пока он собрался ответить.
– Давно, уж очень давно, всемилостивейший король!
– Я хотел бы, с Божьей помощью, сделать Краков таким же, как Прага, –сказал король, сложив руки. Красивый, роскошный, большой, богатый, хорошо защищенный город… Мы должны от чехов научиться управлять, строить и ввести порядок.
Зындрам не сразу ответил.
– Однако, мы часто слышим жалобы от тех, кто сюда приезжает. Эта пышность, эти здания, путешествия короля по всему свету, двор, рыцарство очень дорого обходятся. Евреи оттуда переселяются к нам, потому что на них безжалостно налагают страшные подати, убегают и мещане, так как король Ян после каждого своего возвращения с них столько требует…
Казимир покачал головой.
– А когда люди не жалуются? – возразил он. – Чешский народ может гордиться своим монархом, ставить его в пример рыцарям!
Зындрам молча разглаживал бороду; он не осмеливался противоречить.
– Поговаривают, – добавил он тихо, видя короля задумчивым, – что, вероятно, этот монарх недолго будет управлять, а должен будет отказаться в пользу сына.
– У него больные глаза, – произнес Казимир. – Благодаря врачу, гнусному арабу, он уже лишился правого глаза; поэтому он ездил к французским врачам и теперь именно возвращается из Мопелье и Авиньона; с Божьей помощью…
Король, задумавшись, не окончил и после маленького перерыва произнес со вздохом:
– Моравский маркграф Карл достойный преемник своего отца! Его самого и его жену Бьянку чехи, как слышно, очень любят…
– У него имеются и враги, – шепнул Зындрам, который, казалось, был хорошо осведомлен.
Казимир, взглянув на него, смолк.
В соседней комнате, в которой он обыкновенно принимал, послышались движение и шепот. Казимир начал прислушиваться. В этот момент приподнялась портьера у дверей, и слуга тихим голосом доложил о прибытии почетных гостей.
Король, оставив Зындрама при разложенных драгоценностях, быстро вышел в соседнюю залу, посреди которой стояли двое ожидавших его духовных в одежде епископов с крестами на груди. Король их радостно приветствовал. Один из них был высокого роста, представительный, с умным выражением лица, производивший невыгодное впечатление из-за прищуренных, уставших, больных глаз. Взгляд их был напряженный, неуверенный, неестественный; одной рукой он прикрывался от света. Несмотря на его страдания, лицо выражало спокойствие и величие; оно было полно энергии и вместе с тем кротости. Это был Ярославль Богория, архиепископ Гнезнинский, духовник и любимый капеллан короля, его сердечный друг, поверенный в его мысли и советник. Позади его стоял епископ краковский Ян Грот, человек уже немолодой, преклонного возраста, скромный, неказистой наружности, с холодным выражением лица.