И брюнетка, и амурчик сразу узнали его, хотя он только на мгновение промелькнул перед ними, бросившись с мостков; такого красавца-юношу не так-то легко забыть. Теодор рассчитывал тотчас же спастись бегством и скрыться от людских глаз – тем более, что отовсюду сбегались толпы любопытных, узнавших о происшествии и желавших услышать и увидеть все своими глазами. Но Паклевский, который был очень горд отважной выходкой юноши, не пускал его, а дочка генеральши в свою очередь ухватилась за него и велела остаться.
– Тетя не успокоится, пока не поблагодарит вас… Ну, подождите же… Ведь вы спасли ей жизнь.
Какой-то шляхтич, стоявший в сторонке, подперся руками в бока и пробормотал вполголоса.
– Да уж это, действительно, геройский поступок: баба стара и дурна собой, как смертный грех! В прежнее время таких топили!
Старостину тем временем подняли с земли: с ней еще делались припадки, и она испускала какие-то бессвязные восклицания, но тут же призывала своего спасителя, просила дать ей выпить чего-нибудь теплого, спрашивала про свои успокоительные капли, приказывала отнести себя в постель и ругала старосту, который, по ее мнению, был всему виной.
– Ради Бога! У меня будет лихорадка! Я умру… Этот негодный пьяница! Но где же этот герой-юноша? Генеральша, подержите, у меня ноги совсем одеревенели… Леля, возьми меня под руку! Ах, какой ужасный день… Мне кажется, что я проглотила жабу… Сжальтесь ради Бога, дайте чего-нибудь теплого. Но где мой избавитель? Ах, я никогда этого не забуду… Но что сделалось с моей прической!!! И кружева мои пропали.
В таком роде болтала без умолку старостина, судорожно хватаясь при этом за голову, растирая лицо, отплевываясь, притворясь потерявшей сознанье и, видя себя окруженной любопытными, изо всех сил старался разыграть роль интересной жертвы.
Никто не сумел бы удержать вырывавшегося Теодора, если бы не Лелины глазки, приворожившие его на месте. Розовый амурчик на глазах у тысячной толпы мучил бедного Тодю под видом благодарности за спасение тетки. Он уже видел, что его прогулка может открыться и навлечь на него гнев матери, и понимал, что ему необходимо удирать из парка, но не было никаких сил противиться этой девочке. Лишь только он делал шаг к отступлению, как Леля бежала за ним и приводила его назад, как будто сознавая свою силу и власть над ним…
Единственным средством спасения было бегство. Уже Тодя скрылся за дядей в густую тень зарослей, но дочка генеральши тотчас же очутилась подле него.
– Что же вы так невежливо убегаете? Надо же, чтобы тетя поблагодарила вас.
– Сударыня, послушайте, – тихо заговорил Тодя, – я не имею права показываться здесь, я должен уйти, я очутился здесь случайно, привлеченный зрелищем, я не принадлежу к числу гостей.
– Да ведь и мы здесь только случайно, – живо возразила Леля, – если бы не сломалась ось, мама и тетя никогда бы сюда не приехали…
Потому что…
Но здесь прекрасная Леля остановилась.
– Я не заслужил благодарности, – продолжал Теодор, – а одно слово из ваших уст…
– Тетя будет в отчаянии, – с иронической усмешкой болтала паненка, –ну, сделайте ей одолжение… Я сомневаюсь, что мы когда-нибудь еще встретимся, потому что завтра мы едем в Варшаву… Только бы старостина не расхворалась…
– И я тоже собираюсь ехать в Варшаву, – живо прибавил Теодор, –значит…
У молоденькой дочки генеральши заблестели глазки.
– Ах, вот и тетя… Идемте со мною!
Как раз в это время старостину вели ко дворцу, а так как прическа ее была в самом жалком виде, то она просила отвести ее наиболее уединенными и тенистыми улочками.
Но Леля загородила ей дорогу, ведя своего пленника.
– Вот, тетя, ваш спаситель; благодарите его поскорее, потому что он вырывается, и я еле могу его удержать.
При виде юноши старостина чуть снова не лишилась сознания, вспомнив о минувшей опасности; она разразилась рыданиями, потом взглянула на Теодора и сентиментально произнесла:
– Благородный юноша, подвергавший свою жизнь опасности ради меня, я до самой смерти сохраню благодарность к тебе! Ах!
Теодор поклонился и хотел удалиться, но генеральша и ее дочка удержали его.
Старостина непременно хотела подарить ему что-нибудь на память. А Тодя клялся, что не может ничего принять…
Краска выступила на его лице.
Паклевский, присутствовавший при этой сцене, шептал ему на ухо:
– Да, ну, не ломайся… Баба богатая…
Ведь ты весь промок из-за нее; чего еще церемониться.
– Спасите вы меня, – взмолился Теодор к Леле, – я ничего не могу принять! Ничего!
– А от меня? – спросила паненка, бросив на него быстрый взгляд. – От меня можете?
Теодор молчал; панна Леля быстро сняла с пальца кольцо, и, прежде чем старостина и ее сестра, вполголоса совещавшиеся относительно подарка, пришли к соглашению, она вскричала, подбежав к ним:
– Тетя! Я уже дала ему от вас мое колечко! Дело сделано!
Все это произошло среди общего замешательства так быстро и неожиданно, что ни старостина, ни мать ее не имели уже времени возражать. Теодор, взяв колечко, схватил ручку, подавшую ему его, поднес молча к своим губам и услышал тихий шепот…
– Смотрите же, не отдавайте его другой; избави вас Бог!..
– Буду носит до самой смерти!!!
Паклевский отбежал от них и скрылся в чаще деревьев.
Дядя, не поспевавший за ним, бежал, задыхаясь от усталости. Оба остановились уже за парком.
– Да постой же, сумасшедший! – кричал поручик.
– Дядя милый! Дай мне своего коня доехать до Борка, ради Бога…
– Дам, хоть бы он сдох после этого! Но постой же, дай мне попрощаться с тобой, – говорил повеселевший Паклевский.
– Даю тебе слово, так ты меня обрадовал, что просто сердце прыгает! Ну и молодчина! Ты сам не знаешь, как тебе повезло! Старостина-вдова, бездетная, сентиментальная дура…
Сидит на деньгах…
А ее, племянница –хороша, как ангел.
И он принялся обнимать и целовать племянника.
– И надо же иметь такое счастье! Ведь они здесь случайно, проездом…
Они не принадлежат к числу друзей гетмана… А панна дала тебе колечко?
Но Тодя уже не слышал дальнейших слов; он так рвался на коня и домой, что дядя не мог его соблазнить даже пуншем, чтобы согреть после купанья… Так как разнеженность Мартина дошла уже до того, что он лежал под желобом, и никто не мог его добудиться, то другой мальчик-слуга привел Теодору коня.
Над парком взрывались ракеты и римские свечи, когда Тодя поскакал в Борок, уже не оглядываясь назад, мучимый угрызениями совести и тревогой за мать, но увозя в душе воспоминания о второй уже встрече с этой чародейкой Лелей, которую он уже не рассчитывал больше встретить в жизни.
Ее колечко жгло его палец, а перед глазами неотступно стояли голубые глаза и розовые уста паненки, и звучали в ушах ее последние слова, сказанные ею на прощание…
Не доезжая до усадьбы, он слез с коня, дал на чай мальчику, провожавшему его на чужом коне, чтобы отвести его коня домой, и начал потихоньку прокрадываться во двор, чтобы не встретиться с матерью и успеть переменить намокшую одежду и тем избегнуть объяснений и лжи. Он чувствовал себя виноватым, но счастливым…
Между тем, пока все это с ним происходило, егермейстерша, выйдя из своей спальни и спросив о сыне, узнала от людей, что он пошел пешком к лесу и еще не вернулся. Тогда она, обеспокоенная, села ждать его на крыльце. Она легко догадалась, что те самые выстрелы, которые ее напугали и разгневали, могли привлечь ее сына в Хорощу.
Именно этого она и боялась.
Чем дольше тянулось время, тем с большим нетерпением, в лихорадочном волнении, поджидала она его возвращения. В том же состоянии болезненного напряжения, в каком она перед смертью мужа прислушивалась к малейшему шуму, поджидая доктора и сына, вышла она и теперь к воротам… Ухо ее уловило далекий топот коня; она отворила калитку и выбежала на дорогу… Это было как в ту минуту, когда Теодор, отдав коня, пешком шел к дому. Скорее угадав, чем разглядев во мраке чью-то тень, мать бросилась навстречу, уверенная, что это – ее сын и никто другой.
– Тодя! – плачущим голосом воскликнула она. – Тодя, что случилось с тобой!..
Теодор уже не мог и не хотел скрываться: он сам побежал к матери. Она бросилась ему на шею, но тотчас же отшатнулась, почувствовав, что он весь был мокрым.
– Где же ты был! Что с тобой! Весь в воде! Тодя!
– Мамочка! Все это пустяки, я все тебе расскажу, пойдем домой, я тебе скажу всю правду. Ничего со мной не случилось.
Торопясь изо всех сил, задыхаясь от скорой ходьбы и крича еще со двора слугам, чтобы зажгли свет, егермейстерша пошла к дому, увлекая за собой сына.
Теодор, хотя и успел немного высохнуть в дороге, имел ужасный вид, весь в грязи и воде.
Огорчение и беспокойство матери так растрогали Теодора, что он решил ничего не скрывать от нее.
– Я – виноват, – сказал он, – прости меня! Я поступил легкомысленно. Меня заинтересовала эта несчастная Хороща! Я пошел за лес, откуда, как мне сказали, был виден фейерверк!
Егермейстерша презрительно вздернула плечами.
– Ребенок! – пробормотала она вполголоса.
– На полпути я встретил дядю, – продолжал Теодор, – и на несчастье согласился ехать вместе с ним до парка.
– Говори мне все! Как на исповеди! – грозно прервала его егермейстерша с пылающим от гнева лицом. – Говори мне все, Тодя!
Она не докончила. Тодя прервал ее.
– Я ничего не скрываю от тебя. Мы стояли вместе с поручиком в кустах около пруда, когда в лодку села старостина Куписская, та самая, которую я встретил на дороге в Хорощу вместе с генеральшей и ее дочкой.
– Что же они там делали? – воскликнула егермейстерша.
– Мне кажется, что они там очутились случайно из-за сломаной оси.
Беата презрительно засмеялась.
– Ах, случайно! – шепнула она.
– Какие-то неловкие господа, пожелавшие покатать этих дам по пруду, опрокинули лодку. Старостина упала в воду, а я ее вытащил.
Мать пожала плечами, и брови ее нахмурились.
– Ну, вот, – сказала она, – тебя, конечно, там видели, повторяли твое имя, и все узнали, что ты был там, где – ради меня и в память об отце –тебя не должно быть! Ты сам не знаешь, какое огорчение ты мне причинил, какую рану ты мне нанес!
– Мамочка! – упав к ее ногам, умоляюще воскликнул Тодя.
– Люди подумают, что мы туда вторгаемся, напоминаем о себе, лезем к ним насильно, – говорила мать с возрастающим одушевлением. – Ты не знаешь и не можешь знать, что ты наделал, и что из-за тебя падет на меня, твою мать.
– К сожалению, – со слезами в голосе прибавила она, – я не могу сказать тебе того, что измучило мое сердце, отравило мою жизнь, а ты… Слезы не дали ей продолжать. Но она быстро овладела собой, вскочила с места и сказала:
– Ступай, сейчас же перемени платье и собирай свои вещи; еще до рассвета ты должен быть на пути в Варшаву. Ты не можешь больше оставаться здесь. Мое сердце разрывается, но я должна отправить тебя.
Бледная, как мрамор, она повернулась к сыну.
– Не думай только, Тодя, что я, твоя мать, поступаю опрометчиво, повинуясь каким-то причудам и капризам. Честь, спокойствие и жизнь твоей матери требуют от тебя, чтобы ты избегал всяких отношений с гетманом. Гетман сурово, жестоко, без сожаления, бессовестно поступил с твоей матерью! Не спрашивай больше! Ты должен быть ее мстителем, ты…
Она вдруг остановилась, словно боясь, что и так сказала слишком много.
Сын был так встревожен и подавлен ее словами, что уже не смел отговариваться или хотя бы просить об отсрочке дня отъезда.
– Пойдем со мной, – прибавила она, – посчитаем, что у нас есть…
Возьми все себе, я дам тебе еще несколько оставшихся у меня драгоценностей, – они уже не нужны мне и только напоминают дни слез и горечи… Продай их… Поезжай, поезжай, поезжай!
Выговорив все это со страстной стремительностью, егермейстерша тотчас же пожалела о своих словах при взгляде на бледного, уничтоженного, с виноватым видом стоявшего перед ней Теодора, и с такой же страстью бросилась ему на шею.
– Дитя мое! Я должна прогнать тебя из дома!.. Ох, несчастная судьба моя!
Слезы рыдания опять прервали ее речь, а Теодор не мог ничем утешить ее, кроме уверений в послушании.
Было уже около полуночи, когда Теодор пошел переодеться и, повинуясь приказанию матери, приготовиться к отъезду. Она не только не отговаривала его, но еще торопила укладываться, чтобы выехать еще до рассвета.
Сама поездка в такое время представляла известные неудобства; ее можно было совершить только верхом и притом без провожатого; проезд слуги стоил бы дорого, да и не было в Борку никого подходящего.
Плача, бегая из комнаты в комнату, собирая все, что могло пригодиться сыну, егермейстерша всю эту ночь провела в хлопотах, не соглашаясь прилечь, пока не уложит всего. Теодор также спешил укладываться, стараясь успокоить мать. День начался, когда юноша сел на коня, а вдова, проводив его пешком до опушки леса, где стоял крест, крепко обнял его, обливая слезами, и, когда конь с всадником скрылись из вида, упала на колени, вознося молитву к Богу…
Слуги, присутствовавшие при ее лихорадочных сборах, издали следовали за нею, когда она вышла проводить сына, и, отведя ее в полуобморочном состоянии домой, уложили в постель…
Предчувствие не обмануло вдову, которая ожидала из Белостока докучливых гостей к сыну: после обеда приехал доктор Клемент и привез с собой поручика.
Французу хотелось разузнать сначала от слуг, признался ли Тодя матери во вчерашнем приключении.
Старая служанка рассказала ему о возвращении паныча, о страшном гневе пани и о том, что она отправила сына куда-то в дальнюю дорогу. Егермейстерша еще не вставала, когда ей доложили о приезде гостей; она тотчас же вышла к ним. Увидев ее лицо, доктор понял, что она провела ужасную ночь: глаза ее лихорадочно блестели, и сама она была очень бледна. Поручик, более простодушный, чем доктор, и в надежде, что невестка многое может простить ему, начал сразу с того, как Тодя отличился накануне, причем он и не думал скрывать своего участия в этом приключении. – Я не могу считать себя благодарной поручику за то, что он доставил Тоде случай утонуть, – сурово отвечала вдова. – А все это привело только к тому, что я сегодня должна была отправить его из дому, чтобы он здесь не баловался и не встречался больше с белостокским обществом.
– А что же это за белостокское общество? – с негодованием возразил поручик.
– Для других оно, может быть, самое лучшее, но для моего сына оно не подходит.
– Милостивая государыня! – воскликнул оскорбленный доктор.
– Для моего сына, – гордо возразила егермейстерша, – это слишком знатное общество; мы бедные люди; Теодор должен работать, а не развлекаться…
– Вы очень раздражены, – сказал доктор.
– Именно теперь, когда вы, сударыня, должны бы Бога благодарить, –воскликнул поручик. – Это просто какое-то ослепление. Мальчику привалило такое счастье, что ему сто человек позавидовали бы. Он спас старостину из воды, а генеральская дочка влюбилась в него.
– Поручик! – воскликнула егермейстерша. – Я не выношу шуток.
– Да это же не шутки, сударыня, – повторил поручик, – влюбилась в него панна. Я сам был свидетелем, что она с ним выдавала, а кончилось тем, что она за тетку дала ему свое колечко на память и наказала, чтобы он его не отдавал другой. Я слышал это собственными ушами.
Паклевский засмеялся торжествующе, заметив, что невестка, удивленная его словами, слушала молча.
– Так-то, сударыня, я уже не знаю, чья тут вина: того ли, кто доставляет возможность счастья, или того, кто его отталкивает…
– Вы, сударь, слишком легко смотрите на эти вещи, – после некоторого раздумья отвечала вдова, – не будем больше об этом говорить. Я сама оправила сына и не жалею об этом…
Клемент, заложив по привычке руки под фалды фрака, ходил по комнате. Поручик был возмущен.
– Я могу на это сказать только одно, – воскликнул он, – что больше я не желаю вмешиваться ни в вашу судьбу, ни в судьбу моего племянника. А если случиться какая-нибудь беда от такого бабьего хозяйничанья, то уже это не моя вина, – я умываю руки!!!
– Я ловлю вас на слове, – прервала его вдова, – и вот свидетель, что вы не будете заботиться о моем сыне; предоставьте его мне и самому себе! Поручик хотел сначала оскорбиться таким резким ответом, но сдержался, рассудив, что при постороннем человеке было бы не уместно ссориться с невесткой; он только поклонился и, не дожидаясь доктора, хотел уже уйти, когда егермейстерша крикнула ему вслед:
– Прошу не обижаться на меня, поручик, мы можем остаться добрыми друзьями, только оставьте в покое моего сына.
– Ну, слово сказано, – отвечал Паклевский, – делай с ним, сударыня, что хочешь. Видно, наши простые шляхетские понятия о жизни не годятся для этого любимчика; пусть же он исполняет маменькину волю. Посмотрим, куда-то он придет…
Клемент, не вмешиваясь в их разговор, с пасмурным лицом ходил по комнате.
По знаку хозяйки служанка внесла бутылки и рюмки. Это было верное средство умилостивить поручика, который, хотя и избаловался белостокскими и хорощинскими возлияниями и не очень-то доверял шляхетским угощениям, однако, не в его обычае было пренебрегать чем-нибудь.
Доктор попросил себе кофе, а Паклевский уселся побеседовать с бутылкой, которая оказалась гораздо более ценной по внутреннему содержанию, чем это могло казаться; Клемент, видя, что егермейстерша сильно возбуждена и разгневана, предложил ей выписать успокоительные порошки.
– Это все пройдет само по себе, – шепнула вдова, – мне ничего не нужно.
– Милая моя невестка, – заговорил поручик, выпив первую рюмку, –спасая сына от какой-то воображаемой опасности, вы, сами того не ведая, подвергли его настоящей опасности.
Егермейстерша нахмурила брови.
– Каким же это образом? – спросила она.
– Сегодня, раным-ранешенко, старостина, генеральша и ее дочка выехали в Варшаву, а пан Теодор выбрал ту же дорогу.
– А значит, – смеясь, закончил поручик, – совершенно ясно, что они встретятся и захватят с собой кавалера. Ведь это же спаситель старостины, а генеральская дочка окончательно вскружила голову и себе, и ему.
– Оставьте меня в покое с вашими догадками! – резко оборвала его егермейстерша. – Вам непременно хочется сделать мне неприятность!
Поручик, допивавший вторую рюмку, вытер усы, встал, подошел поцеловать руку невестки и, оставив у нее доктора, собрался уезжать.
– Пусть доктор останется у вас для консультации, – сказал он, – а я, не будучи в состоянии ничем угодить вам, – уезжаю.
Никто его не удерживал; он сел на коня и уехал.
Клемент, оставшись наедине с егермейстершей, долго не мог начать разговор.
– Дорогая пани, – сказал он, наконец, – такою поспешностью и нетерпением вы, действительно, могли навлечь на сына различные неприятности.
Я считаю себя другом дома и поэтому считаю возможным спросить – с какими средствами он уехал из дома?
Егермейстерша покраснела.
– Теодор, – сказала она, – привез с собой какие-то деньги, заработанные им или у кого-то взятыми; он их употребил на похороны отца, но так как это стоило нам недорого, потому что добрые ксендзы ничего не хотели брать с нас, даже за освящение, то ему оставалось еще порядочная сумма на отъезд. Ах, да я бы сняла с себя последнюю рубашку, чтобы только поскорее отправить его отсюда! Если бы он даже выехал с небольшими средствами и должен был бы экономить, то ему не будет во вред. Я предпочитаю, чтобы он испытал смолоду нужду, чем приучился к расточительности.
Говоря это, она опустила глаза и, покраснев, умолкла.
– Все это было бы великолепно, – возразил доктор, – если бы это действительно было бы необходимо. Вы позволите мне говорить прямо? Для молодого человека, вступающего в свет и ищущего связей в обществе, всегда очень много значит, если он ни в чем не нуждается и располагает хоть какими-нибудь средствами. Наибольшие таланты не заменят того, что требует от него свет, и по чему будут его судить.
– Но я ничего не могла больше сделать для сына, потому что и сама ничего не имею! – возразила вдова, и по выражению ее лица видно было, что ей дорого стоило это признание.
– Вот в этом вы ошибаетесь, – медленно выговорил доктор.
– Как ошибаюсь? Кто же знает об этом лучше меня самой? – с горьким смехом сказала она.
– Значит, вы должны знать и о том поручении, которое дал мне егермейстер, – так же медленно продолжал доктор.
– Что же это за загадка?
– Будучи больным, покойник мне продал одну драгоценность, которую он, по его словам, получил в наследство от прадеда.
Егермейстерша перекрестилась. Клемент казался смущенным и рассерженным.
– Какая драгоценность? Что вы говорите? – прервала вдова. – Я не знаю ни об одной; а если бы у него, действительно, было что-нибудь подобное, неужели он скрыл бы это от меня?
– Но ведь не думаете же вы, что я лгу? – живо воскликнул доктор. –Это был большой сапфир, вделанный в запонку и окруженный бриллиантами, камень очень большой и стоивший больших денег; егермейстер говорил мне, что эту последнюю семейную драгоценность, унаследованную им от деда, бывшего с Собесским под Веной, он долго берег и не хотел расставаться с ней, но в конце концов был вынужден это сделать…
– Что вы мне там рассказываете! – крикнула егермейстерша.
Доктор обиделся.
– Вот это великолепно! – воскликнул он почти гневно. – Желая услужить приятелю, я сам попал в беду. Камень с запонкой я продал, а деньги привез вам. Делайте с ними, сударыня, что вам будет угодно! Знали вы об этом или нет, но я не хочу и не стану присваивать себе чужую собственность.
Говоря это, доктор живо вынул из кармана жилетки три свертка и гневно бросил их на стол.
Горячий румянец выступил на лице егермейстерши, взгляд ее, казалось, пронизывал доктора, брови нахмурились.
Не говоря ни слова, она так смотрела на него, что Клемент смутился.
– И вы думаете, сударь, – медленно заговорила она голосом, в котором звучала боль и горечь, – что вы меня проведете этой сказкой? Я восхищаюсь, доктор, твоей наивностью и удивляюсь твоему непониманию меня. Эту шутку я понимаю и знаю, от кого она идет; а, если не сержусь на тебя, добрый мой друг, то только потому, что ты, действительно, был всегда верным другом и ему, и мне в тяжелые минуты жизни.
Но, пожалуйста, не рассказывай мне об этом сапфире Паклевских! Покойник сто раз повторял мне, что его дед не привез из Вены ничего, кроме раны и седла, стремена которого казались ему золотыми, когда он их брал, а оказались позолоченной медью; если бы Паклевские имели такой сапфир, то уже давно проели бы его!
Она рассмеялась.
– Но я ведь не лгу вам, – возразил растерявшийся доктор.
– Лжешь, дорогой приятель, – отвечала вдова, – и денег этих я не возьму.
Она опять густо покраснела.
– Я знаю, от кого они присланы, – закончила она, оживляясь, – я не дотронусь до них. Делай со своими сапфирами, что тебе вздумается. Прошу тебя об этом.
Клемент стоял совершенно смущенный и растерянный.
– Но ведь и я не могу взять этих денег, – пробормотал он, наконец.
– Отдай их, кому знаешь! – воскликнула егермейстерша. – Подари, если хочешь, или просто выброси. Если бы я до них дотронулась, они обожгли бы мне ладони…
Она выговорила это с такой страстью, что Клемент в отчаянии упал в кресло. Оба помолчали. У вдовы слезы стояли на глазах.
– Несчастная моя судьба! – тихо заговорила она, не глядя на доктора. – Я должна бросать милостыню людям в лицо! Как это больно и страшно!.. Клемент, ни слова не отвечая, подошел к столу и, взяв свертки, с недовольным видом запрятал их в карман.
– Отдам их в госпиталь, – пробормотал он.
– Кому хочешь, – отвечала вдова.
Доктор держал уже шляпу в руке и готовился уйти, но ему неприятно было оставлять вдову одну в таком состоянии духа.
– Ну, не сердитесь же на меня, – сказал он, беря ее руку. – Если я поступил опрометчиво, но только потому, что видел там сокрушение, печаль и истинное чувство, и я не мог противиться.
Егермейстерша иронически засмеялась, повторяя:
– Печаль, сокрушение, истинное чувство! Ах, прошу вас, не говорите мне этого. Вы так заботитесь о моей судьбе, дайте же мне успокоиться.
То, что я имею с этого несчастного Борка, хватит мне на жизнь даже при самом плохом хозяйничье. Правда, я прежде была приучена к другой жизни; но теперь – кусок хлеба, немного молока…
И больше мне ничего не надо. А это у меня есть… Платья я донашиваю старые; и надеюсь, что когда они совсем износятся, то не будут мне уже нужны, а воспоминания, которые я в них ношу, потеряют свою горечь и забудутся…
Теодор должен собственными усилиями выбиться наверх; или, или… –она замолчала и задумалась.
– Может быть, Господь Бог не всегда карает детей за грехи родителей и смилуется над ним…
Я знаю Теодора: у него доброе сердце; но я больше боялась бы для него богатства, чем бедности. Это красивая головка могла бы легко закружиться. И, покраснев, она опять прервала себя.
– Да, да, так и будет лучше всего. Отец Елисей говорит, что надо заботиться, но не надо слишком тревожиться и огорчаться.
Клемент поцеловал ей руку и вышел потихоньку, сильно смущенный, бормоча себе под нос какие-то французские проклятия, как будто облегчая им тяжесть, давившую грудь.
Кабриолет его покатил прямо в Белосток к занимаемому им дому. В этот день во дворце, несмотря на то, что многие уже уехали, все еще было много народа, и когда Клемент явился к ужину, по-видимому, желая поговорить с гетманом, он только после ужина смог протиснуться к нему.
Гетман еще за ужином пристально смотрел в его сторону, словно надеясь прочесть что-либо в его лице, а когда они после ужина оказались рядом, он отвел доктора в сторону и спросил:
– Я вижу по выражению твоего лица, что у тебя ничего не вышло.
– Уж не знаю, по моей ли вине, за что и почему, но я встретил только брань и неприятность, а вместо утешения причинил боль и огорчение –словом, ничего не добился.
– А история с сапфиром? – прервал его гетман.
Клемент только пожал плечами.
Гетман нахмурился.
– Ваше превосходительство отклонили мою мысль, которая была во сто раз удачнее, а теперь ее уже нельзя привести в исполнение. Надо было выслать деньги из Вильна или из Варшавы – все равно откуда – но непременно в виде возврата долга, от неизвестного.
Гетман задумчиво смотрел куда-то в сторону.
– Что же она думает делать с сыном? – спросил он.
– Его уже нет! – воскликнул Клемент.
– Как так? Но что же случилось?!
– Ах! – сказал доктор. – После вчерашней его эскапады в Хороще она так перепугалась и рассердилась, что не позволила ему остаться даже до рассвета. Он рано утром, выехал в Варшаву.
Браницкий рассеянно слушал.
– Можно найти и там средство как-нибудь незаметно для него придти ему на помощь, – сказал он.
– После явно обнаруженной мной неловкости в таких делах, я уже не берусь за это, – сказал Клемент.
– А я не хочу никого другого.
Говоря это, гетман дружески протянул ему руку.
– Дорогой Клемент, прошу тебя, обдумай это, найди способ… Сделай, что хочешь. История с сапфиром была мною придумана, и ответственность за неуспех падает на меня. Но скажи, почему она не хотела верить в сапфир? Мне казалось, что все так хорошо обдумано!!
– Кроме того, что мы не знали, что этот самый дед, сопутствовавший Собесскому, как раз жаловался, что привез из Вены только раны да позолоченные стремена, которые он принял за золотые…
Разговор, вероятно, продолжался бы, но в это время приблизился с одной стороны староста Браньский, а с другой пробирался к гетману его секретарь Бек. Оба они, казалось, караулили гетмана и перегоняли один другого, чтобы поскорее занять его внимание. При дворе Браницкого оба они соперничали за влияние на гетмана, по наружному виду казались очень дружными между собой, а на самом деле неустанно старались подставить друг другу ножку и навредить один другому.
О них рассказывали, что оба они питали слабость к табакеркам и сверткам с деньгами, которые посетители очень ловко забывали у них в канцелярии. И тот, и другой пользовались влиянием и доверием у гетмана, оба были ему нужны.
Бек великолепно вел всю заграничную корреспонденцию, а староста Браньский умел разговаривать с шляхтой, устраивал сеймики, любил выпить в компании, а при случае мог и написать мемориал в правительственном стиле. В глаза Бек расхваливал Стаженьского, а староста превозносил до небес стилизацию швейцарца; за глаза первый звал Стаженьского болваном, а тот в свою очередь ругал швейцарца лапсердаком.
Гетман, со своим равнодушием и терпимостью большого вельможи, ни к кому особенно не привязывался, но и не к кому не питал ненависти, в обществе Бека называл его – "большим умницей", а, говоря о нем со Стаженьским, выражал свое мнение словами – "он не глуп". Оба они получали подарки от гетмана и пользовались его милостями, но ни один не был в состоянии спихнуть другого.
Гетман, заметив, что оба соперника приближаются к нему, перехитрил их и, проходя по очереди между ними, направился прямо к литовскому стольнику, с которым вступил в веселую беседу.
Поручик Паклевский не был рожден орлом и не отличался склонностью к предчувствиям – разве только в том случае, если из кухни доносился запах чеснока, – он догадывался о баранине на жаркое; Господь Бог не сотворил его пророком, да и жизнь не развивала в нем этого дара, но замечательно то, что все его слова, в шутку сказанные егермейстерше и предвещавшая встречу ее сына на дороге в Варшаву со спасенной им из пруда старостиной, исполнились точка в точку.
В тот же самый вечер, когда Теодор, отведя коня в конюшню при постоялом дворе, вышел подышать свежим воздухом, так как стояла ясная и теплая погода, – к крыльцу подкатил тарантас, исправленный в Белостоке, и прежде чем он успел спрятаться, – а, может быть, он вовсе и не хотел прятаться, – из тарантаса высунулась белокурая голова, и амурчик крикнул: – Ей богу, мамочка, это он!!