Затем он стал соображать, сколько могла стоить бочка такого вина в Венгрии, и сколько таких бочек могла осушить эта толпа. И это было для него очевидным доказательством могущества гетмана.
Вино стояло на всех столах, и все, кто только хотел, пользовались им, а гетманские придворные усиленно всех угощали. Приготовления к ужину привели поручика в полное восхищение. Тут уж поварское искусство выступало в своем полном блеске и могуществе. На блюдах рыбы отливали всеми цветами радуги; некоторые из них, как будто плыли, другие, казалось, собирались выскочить. Фазаны в перьях, жаркое, покрытое, словно хрусталем, разноцветным желе, кабаны с лимонами и хреном в мордах и еще какие-то неизвестные поручику существа, пирамиды из бисквитов и леденцов, спелые плоды с ветками… Паклевский смотрел на все это, и могущество гетмана умиляло его до слез.
– И подумать только, сударь мой, что какая-то баба осмеливается перечить такому магнату и не желает иметь с ним дела! С ума сошла, ей Богу…
И никогда еще Браницкий не казался ему более сильным и великим, чем в этот день. В глубоком размышлении о его мощи, он ходил из комнаты в комнату, присматриваясь к убранству столов, как вдруг заметил спешившего к нему навстречу в светлом фраке с кружевными манжетами, в новом парике с красивыми локонами круглолицего улыбающегося доктора Клемента.
– Ну, что же? Были вы, сударь?
Доктор знал о том, что поручик собирался ехать в Борок; увидя, что он вернулся, он живо схватил его за руку и, отведя в сторону, торопливо зашептался с ним.
– Ну еще бы, был, конечно…
– И что же?
Паклевский развел руками и хотел было ответить французу какой-нибудь замысловатой и мудрой фразой, но не сумел. Он склонился к уху француза и сказал:
– Кто сладит с женщиной, когда она упрется на своем. Я охрип, измучился и вернулся ни с чем!! Сына погубит, но что тут поделать?! Отправляет его в Варшаву…
Клемент вздохнул. На поручика у него было мало надежды, но он рассчитывал на его роль опекуна и дяди.
– Хоть бы мне кто-нибудь объяснил, – говорил Паклевский, – что имеет эта женщина против гетмана, дал бы тому оседланного коня. Я признаюсь вам, господин доктор, что еще при жизни брата я долго ломал себе голову над тем, почему он так внезапно бросил службу при дворе, разорвал со всеми и больше здесь не показывался. Несколько раз спрашивал его об этом, но он не хотел сказать.
Теперь я вижу, что у этого владыки, должно быть, ангельская доброта, потому что он высказывает самое горячее сочувствие к сыну покойного, вместо того, чтобы мстить ему, а моя невестка и слушать не хочет. Что? Как? Для чего? Я просто в тупик становлюсь.
Он бросил взгляд на доктора, как будто ожидая, что тот что-нибудь объяснит ему, но тот вытянул губы, покачал головой и ничего не сказал. Паклевский, обрадованный тем, что в этой толпе нашел себе собеседника, продолжал говорить:
– Я не удивлялся бы, если бы это была другая женщина, но ведь это же не простая какая-нибудь, а с образованием, она сама знает и самого гетмана, и его двор, потому что бывала здесь при первой его жене. Так пусть же мне кто-нибудь скажет, откуда такое предубеждение? Почему такая упорная неприязнь?
Доктор, казалось, ничего не мог, а, может быть, просто не хотел говорить по этому поводу: он только слушал и моргал глазами.
– Уж если Бог, – закончил поручик, беря стаканчик бургундского из рук проходившего лакея, – если Бог захочет покарать какой-нибудь род, то уж не дает ему вылезать из болота; не то, так другое помешает! Вот я служил, а многого ли дослужился – вы сами видите; у покойного брата тоже всего несколько изб осталось, а другие – и поглупее его – сотни рабочих рук приобрели! Глупо устроен свет!
Он выпил бургундское, а когда окончил и опустил голову, ища доктора, его уж не оказалось поблизости.
Поручик вздохнул и занялся обдумыванием своей позиции за ужином, чтобы не оказаться слишком не деликатным, но в то же время принять в нем известное участие.
– Если мне и здесь повезет так, как Паклевским везло в жизни, –размышлял он, – то я, пожалуй, только нанюхаюсь всяких вкусных вещей, а другие будут есть их!
Мы не имеем сведений о том, удалось ли поручику попользоваться чем-нибудь более реальным, чем запахи вкусных кушаний, но нам известно, что, вернувшись поздно ночью в свой дом и войдя в комнату, которую он занимал там, он увидел на постели, которую считал своей, своего знакомого, ротмистра Шемберу, спавшего крепким сном; после тщетных усилий растолкать его, чтобы занять свое место, он принужден был, в конце концов, подостлать себе на полу попону и на ней улечься спать. А так как он перепробовал много вина различных сортов и был, кроме того, сильно утомлен, то и на полу заснул так крепко, что только утром его разбудила пушечная стрельба в честь гетмана, от которой тряслись оконные рамы и сыпалась штукатурка с потолка.
Пушечные выстрелы заставили Паклевского тотчас же вскочить с пола –иначе он спал бы до полудня.
На кровати не оставалось и следа ночного пребывания ротмистра Шемберы. Поэтому поручику не с кем было и побраниться; он торопливо оделся, чтобы поспеть с поздравлением к гетману, хотя в такой толпе гетман легко мог не заметить его отсутствия.
Когда паклевский с помощью своего денщика привел себя в надлежащий вид, около дворца была уже такая толпа, что трудно было протолкаться в ней. Пушки все еще гремели, кроме того, пехота и венгры с янычарами, установленные вокруг всего двора, непрерывно стреляли холостыми зарядами из ружей…
Все поздравления были уже принесены, и поручик узнал только одно, а именно, что депутатам от трибуналов и полков (к числу которых и он принадлежал) были назначены различные подарки и денежные вознаграждения. Он надеялся, что и он воспользуется этой счастливой привилегией. Гетман, гетманша и гости – одни в экипажах, запряженных шестеркой лошадей, другие – пешком или верхом, отправились на торжественное богослужение в Фари; но многие, приехав туда, уж не могли войти в костел, который был битком набит народом, любопытными и духовенством, в большом числе съехавшимся сюда из Бельска, Тыкоцина и других гетманских поместий. Кармелиты, доминиканцы, миссионеры и светское духовенство заняли весь prezbyteryum, а некоторые должны были разместиться на лавках.
Во время торжественной обедни, в которой была опущена проповедь, слышна была стрельба из ружей драгунского и других полков, а иногда и пушечные выстрелы. К этому присоединилась и небесная артиллерия, так как в конце обедни небо покрылось черными тучами, и раздались удары грома; гроза была так близко, что молния опалила несколько деревьев около местечка, а после этого начался такой страшный ливень, что когда, по окончании бури, пришлось возвращаться во дворец к обеду, не многие приехали сухими и не загрязнившимися. Спаслись только те honoratiores и дамы, у которых были экипажи – все остальные, вынужденные идти пешком, должны были долго мыться и чиститься прежде, чем появились к столу.
Поручик, хотя и опоздавший, оказался настолько счастливым, что нашел себе место за одним из небольших столов, и притом в недалеком расстоянии от жены полковника Венгерского, которая ему всегда очень нравилась. Полковница была одной из всеми признанных красавиц при гетманском дворе, славившемся красотою своих дам. Рассказывают даже, что в последний свой приезд сюда князь Радзивилл, прозванный "пане коханку" за то, что он ко всем одинаково обращался с этими словами, – будучи в веселом настроении и взобравшись верхом на коне по ступеням театра, как уселся подле пани Венгерской, так и не отходил от нее во все время спектакля. Лицо прекрасной полковницы то и дело покрывалось румянцем, такие горячие комплименты он говорил ей. Паклевский был давно знаком с пани Венгерской: он знал ее еще панной и тогда уж вздыхал о ней, а она так была к нему мила, что всегда, завидя его, хотя бы здесь было сто свидетелей, приветливо кивала ему головкой. И на этот раз, заметив Паклевского, она улыбнулась ему, а тот, пользуясь этим, переменился местом с разделявшим их шляхтичем и очутился подле самой пани.
Среди общего говора можно было разговаривать без стеснения. Венгерская спросила его:
– Где же вы, сударь, были вчера, что вас не было видно?
– Я должен был трястись верхом в Борок в усадьбу моей овдовевшей невестки, – отвечал Паклевский, – да это бы еще ничего, если бы я чего-нибудь добился! А то пришлось даром проехаться, потому что…
Потому что…
– Вы, должно быть, ездили утешать вдову, которая, вероятно, еще красива? – спросила Венгерская.
– О красоте ее я и не думал, даю вам слово, сударыня, – начал Паклевский, – хотя в свое время она была красива, этого нельзя от нее отнять.
– Да как же, – загадочным тоном отвечала полковница, – традиция о красоте панны Кежгайлувны сохранилась и до сих пор при дворе.
Слова эти, сопровождавшиеся недоброй улыбкой, очень заинтересовали поручика.
– Егермейстерша и теперь еще сохранила следы замечательной красоты и выглядит очень величественной, – прибавил он. – Я ездил к ней с утешением и с разумным советом отдать сына ее, очень красивого юношу, в войско, в чем сам гетман обещал мне протекцию.
Пока он говорил это, Венгерская так посмотрела на него и приняла такой не то любопытный, не то насмешливый, но в то же время полный таинственности вид, что удивленный Паклевский смешался и замолчал.
– Ну, и что же? Что? – спросила она.
– Женщина эта, милостивая государыня, имеет очень странные понятия: она и сына не отдает, и от протекции отказывается.
– Да что вы говорите! Вот ведь! – воскликнула Венгерская, улыбаясь своей загадочной улыбкой. – До того дошло дело!
Паклевский, не будучи особо проницательным, догадался, однако, по выражению лица и улыбкам Венгерской, что то, что для него было тайной в прежних отношениях брата и его жены к Белостоку, было известно Венгерской. Ему страшно любопытно было что-нибудь выпытать из нее, и он сказал:
– Хоть бы кто-нибудь объяснил мне, что это значит, что и брат мой, и невестка так дуются на гетмана, дорого бы я заплатил за это.
Он взглянул на Венгерскую, которая показала ему белые зубки, улыбнулась, покачала головой и сказала:
– Я ничего не знаю. Спрашивайте, сударь, у тех, кто бывал раньше при дворе, я тогда еще не бывала здесь.
Глаза ее ясно говорили, что она отлично знала обо всем, что тогда делалось, но все же поручил понял, что ему она ничего не скажет. Он обратил свое внимание на кусок серны, а когда начал пить за здоровье гетмана, гетманши и гостей, и загремели выстрелы из мортиры, – то, если бы даже ему и говорили что-нибудь, он все равно бы не услышал.
До конца обеда Паклевский довольно удачно занимал свою даму, забавляя ее грубоватыми комплиментами и остротами, которые, наверное, были менее солоны, чем те, которыми князь Радзивилл угощал прекрасную даму.
А так как при этом все время приходилось пить за чье-нибудь здоровье, то вскоре Паклевский сделался таким веселым и смелым, что, в конце концов, полковница должна была вместе с другими женщинами выйти из-за стола. Он даже и не заметил, когда она исчезла.
Некоторые вставали из-за стола, другие присаживались на их место, образовались различные группы, и Паклевский сам не заметил, как он вслед за другими с бокалом в руке очутился в следующей зале, где играла музыка, и вино лилось рекой. Он почел своей обязанностью протискаться к самому виновнику торжества и был награжден за это тем, что гетман положил на минуту свою белую руку на его плечо.
Ни о каком разговоре не могло быть и речи в этом страшном шуме и гуле оркестра. Кто хотел быть услышанным, прикладывал своему собеседнику руки к уху и трубил в них изо всех сил.
Поручик не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни ему было так весело, как в этот день: его рюмка, которую он то и дело опоражнивал, была каким-то чудом постоянно полна; знакомые и незнакомые подходили к нему и сердечно с ним обнимались. Лица, люди мелькали перед ним, как в волшебной сказке; проплывали мимо восхитительной красоты дамы, украшенные орденами сановники, величественные фигуры, усы и парики – все это розовое, лоснящееся, потное, счастливое и улыбающееся. Только удавалось Паклевскому остановить кого-нибудь, как тот уже исчезал, а на его месте оказывался другой. Ему казалось, что он стоял на одном месте, а между тем залы менялись, и каким образом он очутился на террасе в саду – этого он уж решительно не мог сообразить.
Но здесь, опершись о колонну, обвеянный свежим воздухом, он почувствовал себя так, как будто доплыл до гавани.
И так ему было хорошо.
Сзади него, в темном углу, шел разговор, отрывки которого долетали до его слуха.
Он не мог хорошенько разобраться в нем, потому что ему казалось, что в такой день все должно было звучать во славу виновнику торжества. А, между тем, до него, как нарочно, доходили особенно неблагоприятные для гетмана отрывки.
– Великолепно, слов нет! Только бы было прочно и не рухнуло.
– Пир Сарданапала, а в конце концов – груды развалин!
– Пусть себе перепьются, тем выгоднее для тех, кто трезв!
– Прелестная, великолепная гетманша, но она ему супруга – для представительства, а не для сердца. Мокроновский – ее адъютант!
Раздался смех.
– И как же это превосходно устроено, потому что графиня через него знает обо всем, а через нее – канцлер и воевода.
– Лучшего надзора и не надо!
– А приличия соблюдены. Гетманша собирает дань поклонения, до которого она так падка, а старик по-прежнему припрятывает у себя гурий.
– Ну, теперь уж ему мало от нее удовольствия! – прибавил другой голос.
Паклевскому захотелось увидеть лица тех, которые осмелились так отзываться о хозяевах, но прежде чем он оглянулся и разглядел что-нибудь во мраке ночи, все исчезло и разговор оборвался.
Он услышал только крики:
– Vivat Jan Kracowski!
Пора уж было идти в театр: Паклевский догадался об этом по тому, что вся толпа двинулась в ту сторону. И вот, вмешавшись в этот человеческий поток и предоставив ему свою судьбу, Паклевский поплыл вместе с другими. Люди шли такими густыми колоннами, что он, хоть и спотыкался о ступени, упасть не мог. В театре, стиснутый со всех сторон и только выставив локти, в виде защиты от неприятеля, поручик мог вдоволь налюбоваться зрелищем, какого ему не приходилось видеть никогда в жизни.
В комедии, очень живо разыгранной на французском языке, он понял только то, что какая-то хорошенькая дамочка чрезвычайно искусно обманывала своего старого мужа. Все смеялись до слез, потому что муж, к довершению всех неприятностей, был несколько раз избит палкою, а в конце концов оказался предовольным своею судьбою.
Но еще больше, чем комедия, понравился Паклевскому балет, в котором танцовщицы были так одеты, что Паклевский не верил своим глазам и несколько раз протирал их, пока убедился, что они, действительно, выделывали ногами такие штуки, какие ему не удалось бы проделать и руками. Вместе со всеми зрителями он громко аплодировал им, едва веря сам себе, что это он любовался всеми этими чудесами.
Представление продолжалось до самого ужина, но за ужином поручик не нашел уже полковницы, а очутился рядом с подкоморием Бельским, который вычислил ему все расходы на расквартирование и содержание войска – что вовсе не было особенно приятно.
Они даже чуть не повздорили, когда Бельский принялся было резко осуждать коронное войско, но их тут же примирили: заставили выпить вина и прекратить ссору.
Паклевский, почти не притронувшийся к пище, решил тотчас же после ужина, когда начнутся танцы, идти домой и оберегать свою кровать от захвата ее ротмистром. Так он и сделал, и, найдя свое ложе свободным, забаррикадировал дверь в свою комнату и лег спать.
Спал он до тех пор, пока его не разбудил настойчивый стук в дверь. На дворе был уже не белый, а золотой день, и, как потом оказалось, 12 часов пополудни. Приятели и знакомые Паклевского, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь дурного после вчерашних возлияний, пришли к нему и заставили его встать.
Едва только он успел освежиться и вымыться около колодца водой, которую денщик лил ему на руки из ведра, как уж во дворце стали сзывать к обеду.
Он надеялся, что сегодня ему удастся занять место за столом поближе к полковнице, которая вчера очень заинтриговала его своими загадочными улыбками и словечками, и выведать от нее то, что она сама знала.
Но ему пришлось сильно разочароваться, так как из вчерашних гостей почти никто не уехал, и теснота была такая же, как и накануне. Полковница, окруженная этой толпой, едва успела издали кивнуть ему головой.
Вся разница была только в том, что сегодня меньше стреляли из пушек и ружей, и общество за столом, утомленное вчерашним днем, вело себя спокойнее и сдержаннее…
Более знакомых гостей усадили в огромные лодки, покрытые ярко-красной материей, и повели катать по прудам; тут же на маленьких катерах ехали музыканты. Так как погоды была чудесная, то остальные гости пошли бродить вдоль берега, где были разбиты палатки со всевозможными напитками. Паклевский как раз в этот день испытывал страшную жажду и пил все, что попадалось под руку, кроме прохладительных, миндальных и фруктовых вод, предназначенных для слабого пола. А так как он повстречался со своим давним приятелем и чудесным человеком, ротмистром Германовским, с которым он в дружеской беседе провел время до самого вечера, разгуливая по берегу и попивая понемногу, то к вечеру Паклевский почувствовал себя совершенно бодрым и здоровым и с удовольствием дождался ужина.
Но, однако, и в этот день, он рано ушел к себе, потому что на другой день праздновались именины гетманши, для которых тоже надо было набраться сил. Это торжество справлялось обедом в Хороще, для чего поручику надо было проехать верхом добрых две мили. А присутствовать ему было необходимо, во-первых, ради того, чтобы быть там, где гетман, а во-вторых, ради фейерверка, иллюминации и других великолепий, которыми ему хотелось полюбоваться.
На этот день небольшой дворец в Хороще не вместил всех гостей, и для них были разбиты палатки в саду, и там поставлены столы.
Приехав сюда и отправляясь на прогулку перед обедом, Паклевский невольно вспомнил о том, что Борок совсем близко отсюда, а племянник его ничего не увидит, потому что мать, наверное, не позволит ему выходить из дома. Ему стало жаль юношу и захотелось доехать верхом до Борка, тайком увезти племянника, но страх перед невесткой удержал его. Он принялся в душе ругать женщин и бабье воспитание. Между тем, прием гостей все продолжался; правда, про гетманшу тоже шли слухи, что она выдает врагам гетмана его тайны, но, однако, если сам Браницкий оказывал ей уважение, то и другие должны были почитать ее, к чему располагала и великолепная внешность этой знатной дамы. Ей приписывали большой ум, унаследованный от той же familia, к которой она принадлежала, а доказательством этого служило то, что она с таким достоинством умела держать себя в своем опасном положении, не разрывая со своими и сохраняя вполне приличные отношения с мужем.
В этот день на пирамидах из леденца, расставленных на всех столах, красовались рядом с гербами Браницких гербы Понятовских, и первый тост, при грохоте пушек, был провозглашен за здоровье пани Краковской! Некоторые становились при этом на колени, говорили речи, декламировали стихотворения Дружбацкой и Матусевича; поручик усиленно заливал тоску венгерским вином. Однако, зная, что к вечеру готовилось особенно интересное зрелище, потому что весь сад, оба берега пруда и деревья были убраны цветными фонариками, которые должны были зажечься с наступлением темноты, а, кроме того, специально для этого выписанный из Варшавы мастер подготовлял великолепный фейерверк. Паклевский никак не мог расстаться с мыслью представить племяннику эти огненные доказательства могущества гетмана. Во время обеда, продолжавшегося до самого вечера, он раздумывал над тем, не съездить ли ему в Борок и не захватить ли Теодора.
О том, чтобы получить на это согласие матери юноши, он и не рассчитывал, зная ее упрямство; ему казалось, что все это можно устроить потихоньку от нее и доставить юноше удовольствие, а в то же время ослепить его блеском гетманского могущества и показать воочию, чью милость они отвергли.
Борок был так близко от Хорощи, что там, наверное, слышны были обеденные тосты.
Встав из-за стола, Паклевский почувствовал себя гораздо более смелым и решительным, чем до обеда. Прежде всего он хотел посмотреть, что сталось с его конем и денщиком.
Паклевский с трудом нашел своего Мартина среди бричек, колясок, коней и слуг, которых угощали больше пивом и водкой, которых было вволю, чем съестным; кроме обыкновенного хлеба, соленых огурцов и колбасы для людей не было ничего приготовлено. Поручик нашел своего Мартина в таком разнеженном состоянии, что тот при виде своего пана так принялся ударять себя в грудь и уверять его в своей любви и в том, что за него он готов идти в огонь и в воду!
Это было для поручика лучшим доказательством, что Мартин был сильно навеселе. Напоенный и накормленный конь стоял тут же наготове. Поручика прельщала мысль о поездке в Борок по холодку, после сытного обеда. Приказав Мартину, который не переставал повторять, что готов идти за него в огонь и в воду, остаться и ждать, Паклевский подтянул подпругу, сел верхом и, посвистывая, поскакал в Борок.
Отличное венгерское освежающим образом подействовало на его голову, и на сердце у него стало весело.
– Если увижу мальчика одного – заберу его с собой, если наткнусь на невестку, ну, что же – она ведь меня не съест! Скажу ей, что приехал навестить ее.
За лесом был уж виден и Борок.
Там, действительно, слышна была канонада в Хороще и произвела такое неприятное впечатление на егермейстершу, что она заперлась в своей спальне, велела закрыть ставни и осталась наедине со своим горем. Теодор, уже собравшийся ехать, чувствовал себя расстроенным и печальным.
Прежде всего его беспокоило здоровье матери, потом тревожила неуверенность в будущем, огорчала смерть отца и, может быть, запрещение матери иметь какие-либо отношения к гетману, с помощью которого так легко было получить всякие льготы и протекцию.
Дворовые люди рассказали Теодору о большим приготовлениях в Хороще и возбудили в нем любопытство; а старый эконом уверял его, что стоит только выйти за лес, и оттуда будет виден фейерверк и иллюминация.
Теодор, выслушав его, оделся хотя и очень скромно, но к лицу, так что и в этом наряде казался элегантным, и медленно направился пешком к лесу, как вдруг на дороге перед ним вырос на коне поручик Паклевский.
– Да, ведь, это же просто чудо! – крикнул Паклевский. – Смотрите, пожалуйста, я – к вам за тобой, а ты, как будто предчувствуя это – вышел мне навстречу. Ах, ты молодчинище!
– Как это, за мной? – спросил Тодя.
– Ну, да, за тобой, – сказал поручик, – дай слово, если это еще не называется любить свою кровь, то пусть я буду пес. Я бросил всякие марципаны и токайское и помчался за тобой, чтобы показать тебе все эти великолепия.
– Но, ведь, я не могу ехать в Хорощу, – возразил Тодя, – это очень бы рассердило матушку!
– Что это значит "не могу"? – прервал Паклевский. – Что ты ребенок, которого водят за поясок – что ли? Никто не увидит тебя в Хороще; а ты насмотришься таких чудес, каких не видал и в Варшаве. Мой конь свезет нас обоих, как ни в чем не бывало; садись за мною, поедем к парку и пойдем с тобою в тенистые аллеи…
– Но как же матушка?
– Ну, слушай, ведь ты никого не убьешь, не обкрадешь и не совершишь никакого смертного греха, – живо заговорил Паклевский. – Ну, спросит тебя, положим, мать, – где ты был? Скажи ей, что ты заблудился в лесу, или, что ты издали смотрел на фейерверк. Это уж и не такая большая ложь, потому что так ведь и будет… Ну, будь мужчиной, влезай на коня!
Юноша все еще колебался. Паклевский подал ему руку.
– Ну, чего там, черт побери! Неужто ты такой слюнтяй!
Теодор вскочил на коня позади него. Два всадника весили порядочно, но добрая лошадь еще прибавила ходу, и они даже не заметили, как уж очутились около парка.
Теодор беспокоился, не устал ли конь.
– Э, ничего ему не будет! – весело отвечал Паклевский. – Я раз, когда мы стояли на Украине, как сумасшедший мчался на нем две мили с девкой, да она еще вырывалась от меня, а конь хоть бы что! Даже и не задохнулся! Мартин, заметив издали своего пана, подбежал и взял у него коня, но сам уж был в таком разнеженном состоянии, что едва держался на ногах. Паклевский, хорошо помнивший Хорощу еще от прежних времен, сразу узнал уличку, по которой можно было пройти в парк. Теодор очень упрашивал его сесть так, чтобы никто их не заметил. Поручик обещал ему это и даже поклялся, но потому только, что не принял во внимание действительного положения вещей.
Огромный парк был полон гостей, искавших тени и прохлады, и трудно было пройти в нем незамеченным. Все лавки, диванчики из дерна, газоны, дорожки и даже более глухие части были заполнены зрителями всех классов, число которых к вечеру все увеличивалось…
Пройдя несколько шагов по парку вместе со своим проводником, Тодя понял, что, если и останется здесь не замеченным, то только потому, что его тут никто не знает.
Спустилась темнота, и всюду началось движение.
По всему парку рассыпались слуги с лучинами и светильниками, зажигая фонарики, развешенные по берегу озера и на деревьях, окружавших беседки. Отведенные специально для этого дня в каналах воды из реки Нарвы с устроенными на этих каналах искусственными водопадами, представляли поистине живописное зрелище.
Последние лучи заходящего солнца и свет цветных фонариков отражались в фонтанах и водопадах. По берегам прудов стояли группы разряженных дам и господ, жаждавших покататься на лодке. Издали доносились звуки музыки.
Во всей своей жизни Тоде не приходилось видеть такого волшебного зрелища, может быть, он и в мечтах своих не представлял ничего подобного, и теперь он был совершенно подавлен и растерян от всего виденного.
– Ну, что? – смеялся Паклевский. – Стоило трястись на коне, хоть и не очень удобно было, чтобы посмотреть на все эти чудеса? Да, ведь, это, сударь мой, прямо сон какой-то! Вот что может сделать пан гетман!
– Это – король, а не гетман!
Но при всем своем восхищении Тодя старался избегать людских взоров, как ни подталкивал его вперед Паклевский.
Так, медленно продвигаясь от дерева к дереву, от лужайки до лужайки, они добрели до пруда…
Как раз в эту минуту от пристани отошла лодка, которой, вместо гребцов, одетых на манер венецианских гондольеров, вызвались управлять два любителя в старопольских костюмах, очевидно, сильно возбужденные многочисленными тостами.
Пригласив в лодку нескольких дам, они схватились за весла и, хотя не особенно твердо держались на ногах, уселись сами, громко восклицая:
– Ну, что ж такого? Ведь не святые горшки обжигают!
– Я, милостивый государь, переправлялся раз через Вилию в челноке вдвоем с рыбаком, – прибавил другой.
Слуги гетмана, приставленные к этой лодке, напрасно отговаривали двух любителей кататься на воде, из которых один был староста, а другой кастелянич, от этой поездки.
– Мы справимся сами; оставьте нас в покое, мы сами хотели покатать этих дам.
– Повезем их, – прибавил другой, – покажем всем, что шляхтич Dei gratia, что захочет, то и сможет сделать…
Теодор, стоявший на берегу поблизости от этой компании, успел разглядеть, что в лодке находилась знакомая уже ему по встрече на проезжей дороге старостина.
Спутницы ее, брюнетка и хорошенькая барышня с васильковыми глазами, оказались на этот раз менее отважными и отказывались сесть в лодку, куда настойчиво зазывали их гребцы-любители.
Начался спор. Старостина, нервная и упрямая, сама первая подав добрый пример, тянула за собой и своих товарок; брюнетка всплескивала руками и ни за что не позволяла дочке спуститься на мостки.
– Ну, тогда parole d'honneur, – тонким голоском кричала старостина, –я поеду одна с кастеляничем.
– Тетя! – восклицал амурчик.
Староста, оскорбленный таким недоверием со стороны генеральши, громко закричал кастеляничу.
– Слушай-ка, покажем им, как мы управляемся! Отчаливай со старостиной! Отчаливай!
И с такой энергией погрузил весло в воду, что потерял равновесие и полетел головой вниз. Но этим дело не кончилось, потому что, падая, он опрокинул лодку с сидевшей в ней старостиной, которая ухватилась было за накренившуюся часть. Гребцы, стоявшие на берегу, бросились спасать утопавших, но прежде чем они решились погрузиться в воду в своих новых костюмах, Теодор соскочил с мостков и вытащил на берег барахтавшуюся в воде старостину.
Он и сам потом не помнил, как это случилось, что он, без размышления выбежав из-за деревьев, за которыми он прятался, бросился спасать уже немолодую и некрасивую старостину, подвергая себя опасности быть узнанным и невольно оказаться в роли героя.
Паклевский стоял совершенно растерянный, даже и не подумав броситься в воду вслед за племянником. А пока он успел придти в себя, тот уже вынес из воды и положил на траву потерявшую сознание старостину.
Можно легко себе представить, какое впечатление произвел на всех присутствовавших этот случай, по счастью, не имевший других последствий, кроме купания в холодной воде.
Гребцы вытащили из воды старосту и кастелянича, сразу отрезвившихся, сконфуженных и сваливавших друг на друга вину во всем случившимся. Не успели они еще воду отряхнуть с себя, как уже переругались между собой. Между тем генеральша с дочкой и другие дамы, сбежавшиеся на крик, занялись приведением в чувство старостины, которая то принималась браниться, то снова лишалась чувств, то требовала привести к ней ее спасителя.