– Ты ошибаешься, – прервала его егермейстерша, – путь к вершине славы не один. Тот, который ты видел и который показался тебе омерзительным, ведет в гору тех, что потом скатываются с нее в бездну…
Рано или поздно презрение людей свергнет их оттуда… Но есть другой путь – путь труда и применения своих способностей, и этим можно всего добиться.
– У нас? Теперь? – возразил Теодор.
Мать, услышав этот вопрос, так вся и насторожилась.
– Дитя мое, – воскликнула она, – чего же ты там насмотрелся? Где видел зло?
– Если бы я закрыл глаза, то и тогда увидел бы его, – отвечал Теодор. – Достаточно мне было послушать моего учителя, который особенно благоволил ко мне, ксендза Конарского…
– Но именно этот твой учитель, – возразила мать, – принадлежит к числу тех, которые несут лекарство против зла.
– Но еще не могли найти его, – сказал Тодя. – Зло росло слишком долго и слишком глубокие пустило корни; люди питались им и отравились. Все стало продажным, загрязнилось и испортилось…
– Но именно там, где так много зла, и является большая потребность в исправлении его, честный человек имеет огромную цену, – сказала егермейстерша. – К сожалению, я знаю этот свет лучше тебя.
Испорченность дошла там до крайности; но уже пробуждается стремление к чему-то лучшему. Конарский рекомендовал тебя Чарторыйским – иди же, иди! Теодор молчал.
– Дорогая матушка, у нас еще будет время поговорить об этом, –проговорил он наконец, – а теперь не пойти ли тебе отдохнуть?
– Мне? Отдохнуть? – со страдальческой улыбкой отвечала она. – Иди ты, если тебе нужен отдых, а я отдохну только тогда, когда истощатся все силы и я упаду от усталости – тогда и отдохну, а теперь…
Она пожала плечами и села на лавку. Теодор задумался о том, о чем они сейчас говорили.
– Разве ты хотела бы, – сказал он, подумав, – чтобы я оставил тебя здесь одну со всеми заботами и хлопотами бедного маленького хозяйства?
– А что же иное я могу делать? – спросила егермейстерша.
– Но уж, наверное, не это, – сказа Теодор. – Покойный отец не позволял тебе заниматься этим; и я не позволю…
– Я – твоя мать, – сказала Беата. – У меня есть своя воля, и я не позволю тебе противиться ей. И притом должна тебе сказать, что из великой любви ко мне ты рассуждаешь неправильно. Это жалкое хозяйство оторвет меня от моего горя, направит мысли мои на другое, утомит меня, и это уже будет для меня благодеянием.
Я не позволю тебе закопать себя в деревне, в этом убогом Борке.
Теодор подумал немного.
– Ну, так послушай же и ты меня, – сказал он, – может быть, и я не всегда рассуждаю неправильно. Может быть, нам удастся согласовать твои требования с моими опасениями за тебя…
– Каким же образом?
– Послушай, – сказал Теодор. – Отец имел что-то против гетмана…
Он взглянул на мать, которая сжала губы, и лицо ее приняло суровое выражение.
– Гетман сохранил расположение к отцу. И, наверное, охотно возьмет меня к себе на службу. Из Белостока я смогу хоть каждый день приезжать к моей дорогой матушке и таким образом, работая для будущего, буду заботиться и о тебе.
Пока он говорил это, нахмурившееся лицо Беаты так меняло выражение, что он встревожился и умолк.
Видно было, что Беата боролась с собою; всячески сдерживала готовый вспыхнуть гнев или какое-то другое чувство.
Теодор, не давая ей заговорить, прибавил:
– Все хвалят гетмана, говорят, что это магнат из магнатов, щедрый, благородный, добрый…
– Да! Да! – с горечью возразила егермейстерша. – Добрый, щедрый, благородный, бывают минуты, когда он увлекает людей, искусно обманывая их несбыточными надеждами – и пользуется их доверием.
Но на все эти его добрые качества и на его великодушное сердце совершенно нельзя рассчитывать.
Это комедиант большого света; я даже не знаю, чувствует ли он сам, когда он играет, и когда бывает самим собой; никто теперь не разгадает этой загадки. Он умеет быть великодушным и беспощадно жестоким, искренним и лживым; ни одна минута его жизни не имеет связи с другою, в ней нет никакого порядка, а совесть его не знает угрызений. Он пресыщен и утомлен жизнью, все ему надоело; переходя от добра ко злу, он стал существом, которым, как игрушкой, забавляются те, которые ему же отвешивают поклоны…
В моих глазах он хуже последнего из людей; тот, по крайней мере, не носит личины, и от него можно убежать, как от ядовитого растения; он же не умеет быть ни злым, ни добрым – и достоин только презрения, – закончила егермейстерша.
Теодор, пораженный этими словами, и, как бы не желая верить им, воскликнул:
– Матушка, неужели гетман таков?
– Да, все это так, – отвечала Беата, – другие пусть кланяются, угождают ему, но я не хочу, чтобы у тебя было ложное представление о нем. Таким я знаю его, и потому я не допущу, чтобы ты вдохнул в себя при его дворе эту атмосферу лжи и обмана – испортился и погиб. Сын обязан продолжать дело отца и принять его заветы. Если отец, как ты сам говоришь, имел что-то против него, ты должен считаться с этим без рассуждений; он избегал гетманского двора, ты должен следовать его примеру.
Теодор не сумел ответить на это, он только чувствовал, что мать была права; егермейстерша взглянула на сына и продолжала более спокойным тоном: – Возможно, что гетман, исполненный тщеславия и не терпящий, чтобы кто-нибудь держался от него в стороне, захочет при посредстве своих доверенных придти к нам на помощь и навязать нам какое-нибудь благодеяние – мы не можем принять его! Ни я, ни ты.
Она кинула быстрый взгляд на сына, словно желая прочитать в его душе; но не нашла в ней ничего, кроме слепого послушания.
Теодор молчал, решив уступить ей во всем, а мать села подле него, подперев руками голову.
Прошло довольно много времени, прежде чем Теодор заговорил.
– Не могу ли я узнать, в чем же провинился гетман перед вами с отцом? Отец никогда не хотел говорить со мною об этом. Пока я был ребенком, и пока он был жив, я мог оставаться в неведении, но теперь…
На лице егермейстерши отразилось сильное волнение, но она овладела собой и сказала:
– Отец унес эту тайну с собой в могилу и, если он так поступил, значит, у него были свои основания, которых мы не должны доискиваться! Не спрашивай меня! С твоей стороны будет гораздо большей заслугой, если ты будешь слепо доверять и повиноваться мне.
И, говоря это, она охватила руками его голову и со слезами начала целовать его.
– Дитя мое милое, – сказала она, – будущее в твоих руках – оставь нам прошлое; два бремени лягут на твои плечи, и я не знаю, которое из них тяжелее: останься там, где ты был, и будь мне послушен!
Теодор, взяв ее руки, прижался к ним губами и замолчал.
Разговор этот занял большую часть ночи. Наконец силы женщины истощились, она позволила проводить себя в дом, и там, упав на кушетку, погрузилась в состояние полубодрствования, полусна; тело жаждало отдыха, но нервное возбуждение и душевное страдание отгоняли сон. Сын и служанка не оставляли ее до утра. Бесконечно долго тянулась весенняя ночь; но настало утро, а с ним – успокоение и сон.
Теодор не смел послать за доктором Клементом, но надеялся, что он сдержит свое обещание и приедет сам. Однако, только после полудня, уже ближе к вечеру, послышался стук знакомой каретки, подъезжавшей к самому крыльцу усадьбы.
Егермейстерша должна была лечь в постель, и юноша один вышел к доктору. Внимательный Клемент, узнав о состоянии здоровья Беаты, тотчас же поспешил к ней. Тут ему нечего было делать – опасности никакой не было, а утомление, упадок сил и печаль лучше всего излечиваются временем.
Посидев немного около егермейстерши, доктор сделал знак Теодору, что не следует утомлять ее разговором, и вышел вместе с юношей в сад.
Из всех прежних знакомых и приятелей семьи егермейстера, Клемент был известен, как самый верный друг, от которого не было тайн.
Добрый француз с чувством отеческой нежности взял юношу под руку и начал утешать и ободрять его, видя, что он совсем упал духом и запечалился.
– Ты молод и должен владеть собою, – сказал он, – печаль о том, что совершилось, и чего нельзя поправить, только напрасно истощает силы человека… У тебя есть мать, о которой ты должен думать, и – будущее открыто перед тобой…
– Я и думаю о матери, – возразил Тодя, – о себе думать – не время, но к чему эти размышления, когда все пути для меня закрыты?
Доктор стал расспрашивать, и Тодя передал ему весь свой разговор с матерью, не скрыв и того, что ему было запрещено обращаться к гетману или к деду, и что мать требовала от него, чтобы он, не заботясь о ней, возвращался поскорее в Варшаву и поступил на службу фамилии.
– Что касается твоей матери, то ты можешь о ней не беспокоиться, –сказал Клемент, – потому что мы, то есть я, будем заботиться о ней; но вот служба у Чарторыйских мне не нравится. Мне было бы приятнее видеть тебя на службе у гетмана…
– Но мать не согласится на это! – сказал Теодор.
– Нужно переждать немного, – шепнул доктор, – может быть, нам удастся уговорить ее.
– Я в этом очень сомневаюсь, – закончил сын. – Она предвидела даже то, что совершенно невозможно, именно, что гетман сам захочет перетянуть меня к себе, и она заранее заявила мне, что всякое благодеяние с его стороны для нас неприемлемо.
Клемент взглянул на него, пожал плечами и не сказал ничего.
– Должен тебе признаться, – начал он снова, когда они очутились в глубине сада, – что я, имея на все это свою точку зрения, имел для тебя некоторые проекты. Убежденный в том, что мать со временем смягчится и изменит свое несправедливое отношение к гетману, я предполагал сам отвезти тебя в Белосток и представить нашему пану. Приближается торжество св. Яна, у нас будет множество гостей – в толпе легко можно пройти незамеченным. Вот я и думал, что ты вмешаешься в толпу, потом представишься гетману, и я уверен, что гетман отнесся бы благосклонно к сыну своего прежнего служащего, которого он всегда любил… Кто знает, какие бы вышли из этого последствия?
Теодор, которому понравилась эта мысль, не отвечал ничего, потому что был уверен, что она неисполнима. Воля матери была слишком явно выражена. Доктор не настаивал больше; он в задумчивости прошелся несколько раз по саду, потом взглянул на часы и вместе с Теодором вернулся к егермейстерше. Он сел подле нее на кровати, и, видя, что она не спит, завел разговор на посторонние темы.
Беата жаловалась, что силы оставили ее, как раз тогда, когда они ей всего нужнее.
– Они быстро вернуться, – сказал Клемент, – и я мог бы найти средство, чтобы это случилось в самое непродолжительное время, но для этого надо…
Для этого надо…
– Чего же надо? – спросил сын.
– Чтобы вы, сударь, приехали ко мне сами завтра утром за лекарством, которое я приготовлю, и осторожно, не взболтнув, привели его матери.
– Да я готов хоть сейчас ехать! – воскликнул Теодор.
– Как? Он должен ехать в Белосток! – прервала мать.
– А что такое? Белосток и мой дом зачумлены что ли? Что случится с вашим сыном, если он заглянет в мою усадьбу?
Беата, сдвинув брови, хмуро поглядела на доктора.
– Было бы просто смешно, – прибавил Клемент, – если бы вы запрещали ему даже по своим делам ездить в город только потому, что вы не желаете иметь сношений с гетманским двором.
Егермейстерша слегка покраснела и не решилась возражать, а доктор прибавил добродушным тоном:
– Ну, значит – решено! Я буду ждать завтра, но только его и никого другого. Юноша проедется, рассеется, и это будет ему полезно.
Говоря это, он встал и, избегая возражений со стороны больной, поцеловал ее руку и поскорее ушел. Уже сидя в кабриолете, Клемент еще раз напомнил Теодору, чтобы он сам приехал к нему.
Когда сын вернулся к матери, он должен был выслушивать ее упреки доктору за чудачество и за упрямство, с которым он требовал выполнения своих сумасбродных проектов. На другой день обеспокоенная егермейстерша снова призвала к себе Теодора, готовившегося к отъезду, и стала упрашивать его не задерживаться в городе и у доктора, а поскорее возвращаться, так как она будет бояться за него.
– Никакое лекарство не поправит того, что причинит мне это беспокойство. Ты знаешь, как я ненавижу этот город, самого гетмана и всех тех ничтожных людей, которые его окружают. Только доктор составляет исключение. Бери коня и поезжай, но не задерживайся там и скорее возвращайся.
Повторив ему это несколько раз, мать, наконец, отпустила его. Теодор, выбрав из конюшни лучшего коня, уехал с твердым решением исполнить все, как хотела мать.
Доктор Клемент назначил ему приехать после обеда, так как в это время он был свободнее, и Тодя рассчитал время, чтобы прибыть как раз в назначенный час.
Домик доктора находился подле главных ворот в виде башни, которая образовывала великолепный въезд во дворец гетмана. Домик был окружен садом, к которому примыкал дворцовый парк.
Незаметная тропинка, начинавшаяся за службами, вела к самому гетманскому дворцу. Француз любил комфорт и изящество, и потому небольшой домик, выстроенный для него, принадлежал к числу красивейших во всем Белостокском посаде. Подъехав ближе, Теодор заметил на большом дворе оживление и движение: здесь стояли экипажи гостей, уже начинавших съезжаться на праздненства св. Яна. Около башни и сторожевого поста сновали отдельные группы военных разного рода оружия: тут была венгерская пехота, янычары, гусары.
Подъехав к самому домику, Тодя некоторое время не знал, как ему быть с конем, но в это время из дверей выбежал мальчик-слуга, взял коня и указал гостю, куда идти. Клемент встретил его с улыбкой и провел в свой изящно убранный салон, уставленный цветами и загроможденный множеством безделушек на память от пациентов и в благодарность за выздоровление. Здесь даже в ясный день царствовал полумрак, потому что окна были закрыты цветами и целыми деревьями. Поздоровавшись с гостем, Клемент усадил его.
– Дорогой доктор, – сказал Теодор, – мать велела мне сейчас же возвращаться.
– Но дай же отдохнуть коню и себе, – вскричал Клемент с оттенком нетерпения в голосе. – Выпьешь кофе или это тоже преступление? Но без угощенья я тебя не отпущу; это уж ваш польский обычай…
– Но мать, мать! – прервал Тодя. – Ведь я дал ей слово.
– Без лекарства ведь не вернешься, – почти с гневом вымолвил доктор, – а у меня этого лекарства нет, я еще должен послать за ним. И это лекарство не что иное, как старое венгерское, которое егермейстерша должна будет пить по рюмке в день. Только не взболтай его по дороге. Пока его принесут мне из гетманских погребов, ты успеешь отдохнуть, и конь твой тоже.
Сказав это, доктор вышел и, шепнув что-то на ухо слуге, вернулся к гостю с повеселевшим лицом.
В шкафу нашлась уже начатая бутылка. Клемент налил вина в рюмки и почти силой заставил Теодора выпить.
– Выпей, ведь и тебе необходимо подкрепиться после всех этих огорчений, которые тебе пришлось вынести.
Потом он спросил его о здоровье матери, заговорил о себе и, стараясь развлечь пасмурного юношу, рассказал ему несколько анекдотов, ходивших по городу.
Теодор слушал, едва понимая, что ему говорят, и все время посматривал в окно и на дверь, не возвращается ли посланный; прошло более получаса, в сенях послышался шум шагов, двери широко раскрылись, и Теодор увидел входившего в комнату высокого статного уже не молодого мужчину, в котором по лицу и одежде не трудно было узнать гетмана. Юноша смертельно побледнел, не зная, что ему делать, но Клемент живо подскочил к гетману, низко поклонился ему и выразил свое несказанное удивление по поводу его посещения.
– Я три раза посылал за тобою, – ласково сказал гетман, – но что же делать, если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
Говоря это, Браницкий повернулся в сторону растерявшегося юноши и громко спросил у доктора, кто это.
– Это сын недавно умершего егермейстера Паклевского, – отвечал Клемент, – имею честь представить его вашему превосходительству. Покрасневший Теодор поклонился и хотел отойти в сторону.
– Я очень уважал вашего отца, сударь, – сказал гетман. – Это был человек справедливый, высоких душевных качеств, и когда он по какому-то капризу бросил у меня службу, я всегда жалел о нем, потому что никто не мог заменить такого друга, а не слугу.
Гетман медленно прошел к дивану, сел и, внимательно приглядываясь к Теодору, напрасно избегавшему его взгляда, начал расспрашивать его:
– Где же вы, сударь, были все время? Ведь уж, наверное, не сидели при родителях?
Теодор волей-неволей принужден был отвечать; доктор незаметно подталкивал его вперед.
– Я проходил науки у ксендзов пиаров в Варшаве, – сказал он.
– И что же вы, сударь, думаете делать с собой дальше? – продолжал гетман, не спуская глаз с терявшегося все более и более Теодора.
– Пока я еще ничего не решил… Все зависит от воли матери…
Гетман умолк; рука его машинально играла стоявшей перед ним рюмкой, а глаза не отрывались от лица смущенного и растерянного юноши.
– Да, – прибавил он неторопливо, – я очень уважал вашего отца, сударь, и очень жалею о нем. Он был на меня за что-то в обиде, держался вдали от Белостока, я знал об этом, но не хотел принуждать его… Но теперь, когда вы, сударь, остались сиротой, а я хорошо помню все заслуги вашего отца, я прошу вас рассчитывать на меня как на друга…
Теодор поклонился молча, но без преувеличенной почтительности.
– Если вы, сударь, окончили науки у пиаров, то, верно, знаете ксендза Конарского? – спросил гетман.
– Могу похвалиться его расположением ко мне, – отвечал Теодор.
– Это великий государственный муж и разумный человек, – вполголоса заговорил Браницкий, – жаль только, что он увлекся мечтами, хотя и прекрасными, но неисполнимыми в жизни. Это большое несчастье, потому что к большим заслугам присоединяется малая осведомленность о своем обществе. Почтенный капеллан хотел бы сделаться основателем Речи Посполитой, а это совсем не его дело!
Гетман проговорил это, как бы про себя, тоном горечи.
– Не уговаривал ли он вас вступить в число братии? – обратился он к Теодору.
– У меня нет к этому призвания, – коротко отвечал молодой Паклевский. – Это высокое и прекрасное призвание, но не для всех, – говорил гетман. – Ну, а как вы относитесь к рыцарской службе?
Теодор молчал, боясь проговориться о чем-нибудь, что могло бы связать его. Браницкий, не дождавшись ответа, прибавил сам:
– И в канцелярии можно с пользой послужить родине. Почему же нет?
Видя, что юноша молчит, гетман выразительно посмотрел на доктора, тот ответил ему едва заметным наклонением головы, после чего Браницкий медленно поднялся с дивана, словно собираясь уходить, но почему-то медлил и поглядывал на Паклевского, как будто чего-то ожидал от него. Но тот, боясь только одного, как бы не преступить воли матери, упорно молчал.
– Прошу вас, сударь, во всяком случае считать меня своим другом и опекуном, – прибавил гетман, видя молчаливое упорство бедного юноши. Проговорив это, он еще раз взглянул на него и медленным шагом, сопровождаемый доктором Клементом, вышел из дома и пошел по тропинке, которая вела к самому дворцу.
Когда француз, проводив его, вернулся к покинутому им в салоне Теодору, он нашел юношу еще под впечатлением этого свидания, которое, по-видимому, больше растревожило, чем обрадовало его.
Доктор, напротив, вернулся в самом веселом настроении.
– Вот счастливая случайность, – начал он, входя, – она может принести вам, сударь, больше пользы, чем все старания. Гетман говорил мне, что вы понравились ему, как своими манерами, так и своей скромностью…
– Умоляю вас, доктор, – прервал его Теодор, – об этом счастливом или несчастном случае не говорите моей матери… Она бы могла заболеть от огорчения, если бы узнала…
Клемент пожал плечами.
– Всякий другой на твоем месте воспользовался бы этим! – прибавил он вполголоса.
– Но я не распоряжаюсь сам собой!
Француз прошелся взад и вперед по комнате, засунув руки под полы фрака, с несколько кислым видом.
– Мать ждет меня и беспокоится, – тихо проговорил Теодор.
– Ну, так и поезжай с Богом, – сердито ответил доктор и, принеся откуда-то из глубины дома бутылку старого венгерского, осторожно завернул ее в бумагу, отдал юноше, напомнил еще раз, что ее надо положить за пазуху и везти, как можно осторожнее.
Получив лекарство, Теодор поспешил к своему коню и вырвался из Белостока с чувством какой-то совершенной им вины; хотя не было никакой возможности предупредить то, что случилось.
Только в пути он несколько успокоился; гетман, во взгляде и речах которого было много доброты и предупредительности, произвел на него совершенно иное впечатление, чем то, к какому он был подготовлен рассказами матери. Он не чувствовал в нем неискренности и искусственности; а его добрые слова об отце и высокое великодушие, прощавшее прошлые обиды, тронули его до глубины сердца. И ему было жаль терять то, что могло бы дать ему расположение Браницкого.
Погруженный в мечты и бережно храня вино, спрятанное на груди, ехал Теодор домой, заранее придумывая объяснения своего опоздания перед матерью; но вдруг на дороге, ведущей в Хорощу, он увидел огромный тарантас в шесть коней, с которым, по-видимому, что-то случилось, потому что он лежал на боку на земле, а около него суетились люди; тут же стояли две дамы в кринолинах и светлых платьях с локонами на голове, склонившись над третьей дамой, которая лежала на траве, как будто в обморочном состоянии. Теодору невозможно было проехать незамеченным мимо сломанного тарантаса. Сначала он подумал было свернуть с дороги и объехать полем, но потом ему показалось неловким избегать встречи с людьми, которые могли нуждаться в его помощи. А, может быть, и юношеское любопытство заставило его подъехать поближе к этим кринолинам в локонах.
Сдерживая коня, он начал медленно приближаться к ним, внимательно присматриваясь к этим путешественницам, вынужденным ждать на проезжей дороге чьей-нибудь помощи.
И экипаж, и кони, очевидно, принадлежали людям состоятельным, заботившимся о пышности выезда.
У тарантаса была сломана ось, и он лежал на боку на земле. Кучер и форейтор стояли подле коней, еще один слуга доставал что-то из глубины перевернутого тарантаса. До слуха Теодора долетали пискливые женские голоса. Несколько раскрытых коробов лежали на земле.
Паклевский не мог рассмотреть лежавшую на земле даму, потому что ее заслоняли две другие, суетившиеся подле нее.
Обе они были еще не стары, а та, что помоложе – поражала с первого взгляда своей необыкновенной красотой. Это был нежный цветок, а причудливый наряд сидел на ней так, как будто бы она в нем и родилась. Ее маленькая, изящная фигурка, с головкой, украшенной светлыми локонами, уложенными в изысканную прическу, в кружевах, в шелковом, переливавшемся всеми цветами платье, затканном веселыми букетами, в туфельках на высоких каблуках, которые еще более уменьшали ее и без того крошечную ножку, имела в себе что-то такое неотразимо привлекательное, что невозможно было оторвать от нее взгляда. Несмотря на катастрофу в открытом поле на проезжей дороге, несмотря на обморок спутницы, это жизнерадостное юное создание бегало, прыгало, хлопало в ладоши, кружилось, как птичка, и, казалось веселилось от души и забавлялось создавшимся положением. Кругленькое, розовое, пухлое личико девушки, напоминало изображение ангелов, которыми украшали в то время потолки; на этом милом личике сияли васильковые глаза, а когда розовые губки раскрывались улыбкой, то на щечках выделялись две ямочки, как будто предназначенные для поцелуев. И вся она была такая беленькая и нежная, как будто и воздух, и солнце не касались ее лица.
Рядом с этим игрушечным созданием стояла высокая, довольно полная дама, лет тридцати с небольшим, очень красивая и очень нарядная, с мушками на продолговатом лице, с черными глазами, волосами и бровями, в платье с воланами, подхватами, кокардами, шнурками, очень сильно декольтированная, что было ей к лицу и, склоняясь над лежавшей на земле, старалась успокоить ее и привести в чувство.
У дамы, лежавшей на земле, была под головой подушка, взятая из тарантаса, прическа ее была растрепана, лицо бледно, и глаза закрыты. Первое впечатление испуга при падении уже прошло, и она начинала успокаиваться, но время от времени ее сжатый рот издавал пискливый крик, и тогда желтые, худые и некрасивые руки ее конвульсивно подергивались. При каждом таком припадке старшая из женщин, стоявшая над нею, старалась уговорить и успокоить ее.
– Chere, старостина! – воскликнула она. – Не надо же так волноваться. С тобой может сделаться истерика.
– А, а! Cest plus fort que moi![*] – говорила лежавшая дама.
– Да ведь никто из людей и из нас не пострадал…
– Примите, тетя, бобровые капли, они всегда вас успокаивают! –вступила в разговор хорошенькая паненка.
Но лежавшая, не обращая внимания на все уговоры и успокоения, не переставала издавать спазматические крики.
Как раз в эту минуту дамы, занятые старостиной, заметили подъезжавшего Теодора. Он был еще настолько далеко, что не мог их слышать. Дама-брюнетка первая смерила взглядом знатока приближавшегося юношу, и так как паклевский был, действительно, на редкость красив собою, то она не могла удержаться от негромкого восклицания:
– Но какой прелестный юноша! Какой прелестный!
Розовая мордочка с любопытством повернулась, и Теодор увидел устремленные на него с детской смелостью голубые глазки, но что всего удивительнее, – лежавшая в обмороке старостина подняла голову и принялась торопливо оправлять рассыпавшиеся волосы, совершенно забыв о спазмах. Зажмуренные глаза ее раскрылись и вместе с другими обратились на Антиноя, который, заметив устремленные на него любопытные взгляды, страшно смутился и уж хотел подхлестнуть коня, чтобы свернуть и проехать мимо дам, которым он был, по-видимому, не нужен, когда старшая пани, брюнетка, повелительны знаком приказала ему остановиться. Не было никакой возможности противиться воле женщины, очутившейся в подобном положении. Теодор задержал коня и, соскочив с седла, с поклоном приблизился к дамам.
– Пан – местный житель? – спросила брюнетка.
– Я здесь всего несколько дней, – сказал Теодор, – но мои родные живут недалеко отсюда.
Когда он говорил это, все три женщины, совершенно не скрывая своего любопытства, без церемонии приглядывались к нему.
Молоденькая девушка не уступала старшим в смелости и решительности взгляда.
– Ради Бога, – прибавила брюнетка, – достаньте нам кузнеца, каретника, людей и помощь. Полчаса тому назад наш слуга поехал в этот…
В эту… Ну, как это называется? – спросила она, указывая рукою на видневшуюся вдали Хорощу.
– Местечко Хороща, – сказал Тодя.
Старостина, сидевшая на земле, прервала его.
– Ma foi! Прелестное местечко! И оно еще имеет претензию называться местечком?
Розовый амурчик расхохотался, показывая жемчужные зубки. Смех этот был так заразителен, что даже Теодор, не имевший не малейшей охоты смеяться, взглянув на смеющуюся куколку, не удержался от улыбки.
– Я как раз еду в Хорощу, – сказал он, – и постараюсь прислать оттуда людей!
– Но в Хороще…
А чье это местечко? – спросила старостина.
– Пана гетмана из Белостока, – отвечал Паклевский.
– Но там же должны быть экипажи – пусть вышлют нам!
– Вы, сударь, наверное, состоите при этом дворе, – восклицала старостина, сидевшая на земле.
Но юноше показалось обидным даже самое предположение о том, что он мог принадлежать к этому двору; он покраснел и смело отвечал:
– Я не принадлежу никому, кроме себя, а к этому дворцу не имею никакого отношения!
Брюнетка закивала головой, амурчик зарумянился и растерялся, а старостина приняла гордый вид и сказала недовольным тоном:
– Принадлежите ли вы ко двору или нет, но видя дам из хорошего общества в таком положении, кавалер обязан тем или иным способом помочь им.
Выговор этот смутил Теодора.
– Я к вашим услугам, милостивая государыня, и готов, в чем только могу, услужить вам, – скажу только в свое оправдание, что моя мать больна, и я спешу домой с лекарствами для нее. Кроме того, я недавно только приехал сюда и мало кого знаю. Но я тотчас же поеду в Хорощу и дам знать при дворе…
Тодя собирался уже вскочить на коня, когда старостина, следившая за ним, не спуская глаз, и, может быть, недовольная тем, что он так скоро исчезает, прочитала ему еще наставление:
– Слушай, сударь, и запомни это, что тот, кто имеет счастье встретиться в пути с высокопоставленными дамами и приблизиться к ним, не убегает от них, как от зачумленных, не открыв своего имени. Кто вы, сударь? От кого вы родились?
Этот навязчивый и смешной вопрос, вызвавший у блондинки взрыв заглушенного смеха, совсем смутил бедного Теодора. Он покраснел, как девушка.
– Мое имя мало кому известно, – сказал он, – а для высокопоставленных дам не представляет интереса, – меня зовут Паклевский…
Дамы переглянулись между собой, как бы недоумевая, как мог такой красивый юноша носить такую обыкновенную фамилию.
– Но кто же ваша родительница? – прибавила настойчивая старостина, надеясь найти разгадку породистого вида простого шляхтича в имени его матери.
– Моя мать урожденная Кежгайловна, – отвечал Теодор с оттенком нетерпения.
Услышав это имя старостина всплеснула руками, брюнетка с любопытством склонилась к ней, и обе оживленно заговорили между собой, понизив голос, так что розовая паненка, чтобы услышать их разговор, должна была наклониться к ним, но брюнетка оттолкнула ее.
Бедняжке, поплатившейся так жестоко за свое любопытство, не оставалось ничего иного, как только устремить на красивого юношу васильковые глаза. Он как раз приготовлялся сесть на коня, но, встретив этот взгляд, так растерялся, что потерял всякое самообладание, и, стоя на дороге, на глазах у всех, они принялись переглядываться и усмехаться друг другу, забыв обо всем на свете. И только, когда таинственное совещание старших окончилось, и брюнетка, оглянувшись, увидела, что происходит, она дернула куколку за платье. Та же вскрикнула, испуганная и смущенная тем, что ее поймали на месте преступления.