После нескольких дней, проведенных в обществе сына, егермейстерша казалась такой измученной и неспокойной, что Теодор решил выбрать одно из двух: или остаться здесь и целиком посвятить себя матери, или уезжать как можно скорее, потому что временное отступление от своих религиозных обязанностей видимо мучило и угнетало вдову.
Сама она, наконец, спросила сына: когда ему приказано вернуться… Паклевский, удрученный таким состоянием здоровья матери, еще колебался, что делать, когда однажды к воротам подъехали плохие сани, запряженные худой клячей, и из них вышел человек, одетый в кожух, в шапке странного вида.
Он долго о чем-то расспрашивал у ворот, видимо не решаясь войти, но потом, поминутно оглядываясь, вошел, крадучись, во двор…
Паклевский, смотревший в окно, с удивлением признал в нем болтливого дворецкого воеводича Кежгайлы – Ошмянца. Но откуда он взялся? И с какой целью приехал?
Опасаясь какого-нибудь неожиданного для матери известия, Теодор сам вышел к нему навстречу. Заметив его на крыльце, старик торопливо подошел к нему и живо заговорил:
– Пан, может быть, не узнает меня? Я попросил бы позволения переговорить где-нибудь по секрету, я привез важные известия.
Паклевский привел его в комнату, которую он занимал после отца. Отряхнув с себя снег у порога, старик вошел, озираясь, и тотчас же начал расстегивать кожух и что-то вынимать из-за пазухи.
Паклевский смотрел на него с беспокойством. Шляхтич достал бумагу, завернутую в платок, но держал ее, не разворачивая, в руке. Он взглянул на Паклевского, погладил усы и как будто раздумывал, как начать.
– Вельможный пан, все мы смертны. Русские говорят: как ни крути, а помирать придется. Так и воеводич, мой милостивый пан, умер.
Теодор выслушал эту весть спокойно.
– Помяни Господи его душу! – равнодушно сказал он.
– И умер покойничек, вот так, ни с того, ни с сего! Был здоров, мог прожить еще сотни лет, а вот только то, что он страшно гневался и не помнил себя, а потом еще морил себя голодом из-за постов… Ведь у нас в доме, слава Богу, всего было вволю, пан был у нас и видел, разве только птичьего молока не доставало. Только вот эти посты, за которые его каноник уже распекал, да потом еще гнев…
Тут старый Ошмянец вздохнул.
– Ну, вот и умер!
Теодор стоял и смотрел на него, не обнаруживая ни печали, ни любопытства.
– У меня есть здесь письмо к пани Беате, то есть не знаю, как теперь ее фамилия, егермейстерше Паклевской, так? – спросил старик.
– Да, так, – отвечал Тодя, – но вы очень хорошо сделали, сударь, что не отдали его прямо ей; моя мать больна, и хотя она очень давно уже не видела отца, все же не может быть, чтобы эта новость не произвела на нее впечатления. Будь, что будет!
– А вот видите, – прервал его шляхтич, – все болтали, что он отказался от родной дочери и все оставил старшей – Кунасевич, которая за подкоморием, ее зовут Тереза, – а это неправда. Кунасевич этого очень хотела; но старик, когда захворал, изменил завещание, и вот вам это лучше будет видно из письма каноника.
Он взглянул на Теодора, думая, что это известие радостно поразит его; но тот остался совершенно холоден. Он взял письмо, взглянул на написанное на нем имя матери и начал вертеть письмо в руках…
– Садитесь, сударь, и будьте гостем, – обратился он к старику. – Я должен приготовить мать; я не знаю, что она решит…
– Как это, что решит? – подхватил удивленный шляхтич.
– Если отец столько лет отрекался от собственного ребенка, не желая его знать и позволяя ему страдать, – сказал Паклевский, – кто знает, стоит ли принимать то, что он изменил только в час смерти. Мать моя…
Старик открыл рот и произнес:
– Ах, Боже милосердный!
И оба умолкли.
Пока они так разговаривали, егермейстерша, находясь в обычном состоянии внутреннего беспокойства, увидела в окно сани и испугалась, потому что к ним редко заглядывали чужие; она позвала служанку, отправила ее на разведку и, узнав, что шляхтич с сыном пошли в его комнату, вбежала за ними. Глаза ее искали сына и незнакомого приезжего, который, заметив ее, отступил назад, вперив в нее затуманенный слезами взгляд.
Некоторое время все молчали.
– Что за дело? Ко мне? Или к сыну? Что случилось? – спросила Беата, стараясь угадать, что еще грозило ей.
– Да, есть дело, о котором мы еще поговорим, дорогая мама, – сказал Теодор, – а теперь надо принять и угостить этого пана…
Говоря это, он кивнул головой шляхтичу и проводил мать в ее комнату. Она шла за ним, вся дрожа и повторяя только одно:
– Что случилось? Что случилось?
– Дорогая матушка, – начал Теодор, – вот письмо из Божишек от секретаря воеводича.
Беата побледнела и вытянула руку вперед.
– Насколько я мог понять из отрывистых слов посланного, старик умер…
Услышав это, она бросила письмо, которое подал ей сын, и, подойдя к молитвенному столику, стала на колени. Это была и молитва, и необходимое успокоение души; брызнули слезы, она поплакала и поднялась с колен, подкрепленная.
– Дай мне письмо, – сказала она.
Теодор счел за лучшее предупредить ее сейчас же о той новости, которую привез шляхтич.
– По-видимому, дед перед смертью, несмотря на происки тетки, изменил свое решение и иначе распорядился своим имуществом, – сказал он.
Зная гордый характер матери, Паклевский думал, что она отклонит запоздалое доказательство отцовской любви… Но у нее оживилось лицо, заблестели глаза и задрожали руки, разрывавшие конверт; она хотела сказать что-то и не смогла: не хватило дыхания.
– Ах, этого не может быть, не может быть! – тихо шепнула она.
Быстро пробежав глазами письмо, она передала его сыну и снова, плача, опустилась на колени и стала молиться.
Каноник писал, что покойник воеводич, чувствуя угрызения совести и сознавая незаслуженную суровость свою перед дочерью, которую он оттолкнул при жизни, уничтожил первое свое завещание и оставил Беате равную часть с сестрой ее Кунасевич. Однако же, он давал понять, что хотя первоначальное лишение наследственных прав было им отвергнуто, и новое завещание было составлено cum omni formalitate, все же можно было ожидать процесса с подкоморием Кунасевичем, который будет доказывать, что воеводич последнее свое завещание писал не в полном рассудке и сознании. Секретарь советовал пану Теодору прибегнуть к покровительству Чарторыйских и постараться поскорее вступить во владение имуществом, хотя бы для того, чтобы войти с Кунасевичем в более выгодное для себя соглашение.
Помолившись, егермейстерша бросилась на шею Теодору, обнимая его и обливая слезами.
– Бог сжалился надо мной, – вскричала она, – я страдала долго и много, но тебя не оставлю обездоленным, ты не будешь бедняком, нуждающимся в чужих милостях…
Ты должен вернуть себе все, что тебе принадлежит; сестра никогда не была мне сестрой, а только врагом; мне не для чего щадить ее, я не хочу ничего прощать ей и не буду с ней считаться!
Паклевский с удивлением смотрел на эту неожиданную перемену в настроении матери, еще не понимая ее. Она сразу ожила… Теодору приказала тотчас же сесть и писать письмо канцлеру с докладом и извинением, а потом тотчас же собираться в дорогу – в Божишки.
– Не следует пренебрегать канцлером и службой у него, – сказала она, – но теперь, когда Бог дал тебе кусок земли, ты займешь совсем другое положение в глазах всей фамилии; теперь ты можешь проявить себя совсем иначе по отношению к гетману и его ничтожным союзникам. Теперь у тебя есть почва под ногами, и ты должен подняться так высоко, чтобы иметь возможность смело смотреть в глаза тем, кто бесчестил твоего отца и мать. Паклевский не решался ничего сказать. Та, которая вчера провела весь день в молитве и казалась наполовину умершей, теперь интересовалась будущим гораздо живее, чем Теодор, который еще не особенно верил в него.
К столу пригласили и старого слугу, помнившего, как оказалось, маленькую паненку еще в детстве. Из его рассказов можно было сделать вывод, что наследство после воеводича было гораздо значительнее, чем предполагали. Страшная скупость умершего, несмотря на самое возмутительное ведение хозяйства, позволяла ему откладывать ежегодно очень большие суммы, которые он помещал в выгодные предприятия.
Старик не скрывал, что спор о наследстве с обоими Кунасевичами будет нелегок, так как сам Кунасевич пользовался славой известного юриста и большого сутяги. Подкоморий принадлежал к числу приверженцев князя-воеводы Радзивилла и верил в силу радзивилловского трибунала; но теперь обстоятельства очень изменились. Масальские и фамилия приобретали все большую власть, и дело могло решиться не в пользу Кунасевича в пику виленскому воеводе.
Эта неожиданная перемена, вернувшая жизнь вдове, не произвела на Теодора особенно сильного впечатления. Он не доверял обещаниям судьбы, завещанию и связанным с ним надеждам на лучшее, а знал только одно – что будет брошен в бурный поток, в котором трудно будет плыть без руля и без помощи. В то время, как егермейстерша не помнила себя от счастья, Теодор чувствовал себя встревоженным и смущенным.
Старого дворецкого попросили остаться, чтобы ехать вместе с Теодором в Божишки. На другой день вдова села писать письмо к отцу Елисею, донося ему о том, что случилось, и прося благословить сына. И только теперь, взглянув на письмо, Теодор догадался, что монах оказал несомненное влияние на состояние духа матери. Его святое вдохновение осенило эту угнетенную душу и вызвало в ней беспокойные порывы религиозности, в которых было еще слишком много земного для того, чтобы принести ей облегчение и утешение. Так было на самом деле: жалостливый отец Елисей часто приезжал к ней со словами утешения, но он не измерял и не взвешивал бросаемого в ее душу посева и, воспламеняя душу, не мог утолить ее. Вероятно, со временем буря стихла бы, и волны успокоились, но сейчас все еще бушевало и кипело.
Вдова была уверена, что старец, узнав такую важную новость, приедет непременно, но скорее с советом, чем с поздравлением…
На третий день санки, нанятые в Хороще, подкатили к крыльцу, несмотря на сильный мороз. Теодор со старым шляхтичем почти вынесли на руках закостеневшего ксендза. Он сам смеялся над своим бессилием.
Когда вдова встретила его в дверях, он чуть было не расплакался.
– Ах, вы мои бедные дети! – сказал он, сложив руки вместе. – Богу угодно было послать вам испытание, потому что то, что вам кажется счастием, есть только введение в искушение. Но берегитесь, чтобы гордость не захватила вас в свои когти, чтобы вами не овладела жадность и не отравила вас ядом ненависти к братьям…
Он обернулся к Теодору.
– Хорошо тебе было, юноша, вступать в жизнь убогим и учиться смирению; теперь у тебя вырастут рога…
И беда той душе, которая носит рога и ищет, кого бы ей забодать… О, свет, свет! Если он кого-нибудь не пригнет нуждой, то опоганит золотом. Как мне жаль вас! Как жаль!
– Отец мой, – прервала его несколько встревоженная этими словами вдова, – вы в самом деле видите в этом опасность?
– Для вашей души есть опасность, – отвечал старец. – Люди, кланяясь вам, будут желать счастья; я же плачу, потому что знаю, что чем выше стоит человек, тем труднее ему быть добрым, даже если он имеет Бога в сердце! На высотах кружится голова! Бедняжки вы мои! Настал для вас час испытания: помните же, что вам послан крест, а не радость.
Старец умолк.
– Несите же этот крест, как нес свой Христос: спокойно, с достоинством, перенося насмешки и бичевание и не возмущаясь в душе…
Он обратился к вдове:
– Вижу по твоему лицу, – сказал он, – что тебя эта весть обрадовала и вернула к земной жизни; дай Бог, чтобы она была для тебя легка. Слезы набожности слаще, чем улыбки, которые дает земля…
Старец обвел взглядом окружающих и, словно пожалев их, удержался от того, что хотел сказать еще; жалостливая улыбка осветила его лицо…
– Ну, – сказал он, – Бог знал, за что давал; скажем же вместе с Давидом и Иовом – да будет благословенно Его имя.
Никто не ответил ему на это, и отец Елисей, взглянув еще раз на хозяев, попросил, чтобы ему рассказали о смерти брата и о его распоряжениях. К нему позвали старого шляхтича, который, поцеловав его руку, принялся несвязно и пространно описывать жизнь и смерть воеводича. Монах, давно уже оторвавшийся от семьи и потерявший ее из вида, слушал его с молчаливым удивлением, только изредка прерывая рассказ негромкими возгласами.
Все еще сидели за столом, когда у крыльца остановился экипаж, запряженный огромными конями, на которых всегда приезжал доктор Клемент. Через минуту вошел промерзший француз, потирая руки от холода и с необыкновенно веселым лицом. Заметив старого шляхтича, увидев письмо на столе и угадав по оживленному лицу вдовы, что он опоздал со своей новостью, доктор воскликнул:
– Вот-то не везет мне у вас! Вы уже все знаете?
– О смерти моего отца мы уже знаем, – серьезно отвечала егермейстерша.
– Смерть всегда несет с собою скорбь, – подхватил Клемент, – но когда с нею вместе приходит запоздавшая справедливость, тогда горечь ее смягчается. Друзей можно узнавать при различных обстоятельствах: вот, например, пан гетман, который вам так неприятен, так противен, узнав о завещании воеводича и думая, что вы еще о нем не знаете, тотчас же отправил меня к вам.
Никто не отвечал ему, как будто и не слышал его слов. Отец Елисей смотрел в камин, не обращая внимания на доктора.
Тогда Клемент обратился к Теодору:
– Вы давно здесь?
– Я уж с неделю в отпуску, – сказал Паклевский, – ничего не зная о воеводиче, я просто приехал навестить мать и прибыл в Васильково как раз в тот самый день, когда приятель князя гетмана виленский воевода, проведя шумную ночь в Василькове, отправился в Белосток.
Доктор Клемент невольно нахмурился.
– Что же делать? – сказал он. – Политика предъявляет свои требования, ради нее приходится завязывать не всегда приятные споры… Действительно, у нас гостит воевода, который уж раз поднялся верхом на коне по лестнице театра и наговорил пани Венгерской таких приятностей, что она чуть не упала в обморок. Он уже обстреливал у нас площадь в местечке, а гетманша должна запираться от него…
Отец Елисей тихонько вышел в соседнюю комнату, чтобы не слушать этого разговора.
– Зато князь может нам дать несколько тысяч своего войска, – сказал Клемент.
– Под предводительством своих двух сестер в костюмах амазонок, –иронически заметил Теодор. – Поздравляю гетмана с таким союзником, но еще больше поздравляю фамилию, потому что для нее нет опасности…
Ни армия, ни амазонки не будут драться!
– А! – сказал Клемент. – Вы все еще на стороне фамилии?
Теодор поклонился.
– Если бы я даже не был на службе у князя-канцлера, – прибавил он, –я видел бы и тогда то, что есть: из большой гетманской тучи будет маленький дождь, а, может быть, – просто небольшой ветерок!
Клемент быстро взглянул на него.
– Вы так думаете, – спросил он.
– Мне кажется, что из всех союзников, на которых вы рассчитываете, ни один не пойдет с вами до конца, – сказал Паклевский. – Если бы я был в числе приятелей, а не противников гетмана, я дал бы ему один совет: постараться через жену примириться с фамилией, пока еще не поздно, и сидеть себе спокойно: о короне ему нечего и мечтать; калека-саксонец также не получит ее, а Любомирский и Огинский не числятся даже кандидатами, их поддерживают разве только их собственные экономы и управляющие…
Доктор Клемент задумался серьезно.
– А разве такое примирение было бы возможно? – спросил он.
– Прошу извинения, дорогой доктор, – отвечал Теодор, – я ничего не знаю, а то, что говорю, – мое личное мнение.
– Может быть, то, что вы говорите, и было бы самым разумным для гетмана, – вздохнул Клемент, – но так как больной всегда хочет иметь именно того, чего ему нельзя, так и во всех других делах. То, что ведет к спасению, кажется особенно неприятным. Жаль мне гетмана, я к нему привязан и люблю его!
Егермейстерша приказала подать кофе. Пришел и молчаливый отец Елисей. У старца был такой обычай: он всегда больше молчал в обществе посторонних людей, а там, где нельзя было говорить искренно все, что думаешь, от него нельзя было добиться слова.
И теперь, усевшись в сторонке рядом со старым шляхтичем из Божишек, он вел беседу только с ним: они хорошо понимали друг друга. Клемент разговаривал с вдовой и Теодором и тотчас же после кофе уехал.
– Я тоже должен с вами проститься, – более веселым тоном сказал отец Елисей, – француз вас утомил своей болтовней, а я, как Кассандра, всегда ношу с собой боль предчувствия; довольно с вас, пора и вам на отдых.
– Благословите же Тодю! – сказала вдова, подталкивая сына к ксендзу, который долго стоял молча с поднятыми кверху руками.
– Благословляю тебя, дитя мое, – сказал он, – желаю, чтобы ты не испортился и Бога не забыл, не слишком доверяй счастью и не особенно печалься в несчастье и больше всего люби добродетель. Благословляю тебя и желаю, чтобы Бог не посылал тебе непосильных испытаний не в горе, ни в разочаровании!
Сказав это, старец поцеловал его в голову.
– За душу воеводича, если ксендз-настоятель позволит мне, я сам отслужу заупокойную обедню.
– Господь с вами! Господь с вами!
И старец медленно пошел к саням, прося, чтобы ему хорошенько укутали ноги соломой от мороза.
Беспокойная егермейстерша стала уговаривать сына поскорее ехать в Божишки. Не желая, чтобы он там произвел невыгодное впечатление бедняка, она старалась достать ему коней и дорожные принадлежности, что было нелегко, несмотря на соседство с Белостоком. Все это отдаляло желанный день отъезда, а когда все приготовления были закончены, в одно прекрасное утро на засыпанной снегом дорожке в усадьбу показались огромные сани, запряженные четырьмя лошадьми; перед ними ехал верховой; другие же сани меньших размеров ехали вслед за первыми. Шляхтич из Божишек, стоявший на крыльце, вбежал в комнату Теодора с известием, что если глаза не обманывают его, то к ним едет сам подкоморий Кунасевич.
В усадьбе поднялась страшная суматоха.
Пан Петр Фелициан из Кунасов – Кунасевич – был в свое время известен не только в своем округе, но и в целом воеводстве. Все единодушно признавали за ним хорошую голову. Что касается других качеств подкомория, то о них выразительно молчали. Кунасы, которые он теперь включал в свою фамилию, назывались Малыми Кунасами и насчитывали – когда он получил их в наследство от отца – всего около десятка дворов. Молодой и очень предприимчивый человек, при жизни отца прошедший хорошую школу под руководством адвокатов при трибуналах и в канцеляриях, сделался с годами знаменитым юристом. В то время это имело совсем другое значение, чем теперь; человек, изучивший юридические законы, вовсе не должен был утруждать себя чрезмерно теорией права и его историей: достаточно было знать обязательные местные законы и дополнения к ним и так искусно применять и аргументировать их, чтобы всегда иметь возможность проскользнуть и выскользнуть.
Практически изученные права сводились к какой-то сложной игре, в которой не пренебрегали никакими средствами, помогавшими избегнуть опасности. Хороший адвокат всегда знал, когда и в котором часу выгоднее начать дело, пользуясь отсутствием одних и присутствием других, послеобеденным настроением судей или последствиями затянувшегося накануне ужина после вечернего заседания; ловкий адвокат умел обойти, напугать, не допустить возражений, приготовить заранее декрет, подвести неприятеля, обмануть его каким-нибудь обещанием, одним словом: стратегически обдумать всю кампанию и гениально провести ее.
Таким-то практическим юристом оказался пан Кунасевич, когда, приехав на похороны отца и усевшись после поминок за отцовский стол с бумагами, открыл в них золотые россыпи… Вскоре после этого начались процессы, которые велись так искусно, что после каждого очищалась известная сумма в виде отступного.
Он купил сначала одну деревеньку, потом взял другую в заклад, а уж сделаться собственником заложенного имения было прямо пустяком для такого ловкого юриста.
Женитьба на панне Терезе тоже была проведена артистически, потому что старик воеводич не хотел ничего дать за ней и все обещал завещать ей после своей смерти. Кунасевичу удалось сначала отвоевать у него приданое матери своей жены, а потом взять у него в аренду часть имения и не платить ничего.
Он же содействовал тому, что воеводич, узнав о скандале при белостокском дворе, где была его младшая дочка, состоявшая при гетманше, отрекся от нее и лишил ее наследства. И когда впоследствии брак с Паклевским поправил дело в глазах света, подкоморий уговорил старика не изменять своего решения, изображая ему замужество Беаты как акт, позорящий честь семьи и т.п.
Росло богатство подкомория, и росли вместе с ним уважение и почтение, соединенные с некоторым страхом к нему у людей – любви же никто к нему не чувствовал. Во всех делах, за какое бы он ни взялся, он никогда не позволял провести себя и победить, всегда умел поставить на своем. Он умел говорить с пафосом, пространно, долго, ошеломляя слушателей множеством аргументов, сравнений и образов, в которые он облекал свою мысль, как дитя куклу, когда, заворачивая в тряпки хотя бы самую маленькую, устраивают из нее огромный чурбан. Он умел говорить целыми часами – все равно о чем – и это не стоило ему ни малейшего труда. Но в случае надобности он умел молчать, как никто, и тогда его лицо оставалось непроницаемым. При этом он был очень приятным собеседником, любил бывать в обществе, не прочь был и выпить, и поесть, не предъявляя больших требований к тому, что подавали, а при случае, несмотря на свой рост и толщину, пускался даже танцевать; говорили также, что in extremis, если это нужно было для его дела, он приставал с нежностями к старым бабам.
Ему передавали иногда безнадежные процессы, и первым последствием этого было то, что неприятель тотчас же робел, а подкоморий умел этим воспользоваться и от всякого безнадежного дела извлекал выгоду, по крайней мере, для себя.
Таково было начало карьеры пана Кунасевича, который теперь, окрепнув, хоть и не утратил своих способностей, но делал из них иное употребление. Важное положение подкомория, которое он занимал в своем округе, и значительное состояние, требовавшее его внимания, не позволяли ему заниматься чужими делами и брать их на свою ответственность; он был только советчиком, ментором, посредником и протектором: ездил, хлопотал и устраивал, и хотя это делалось в виде приятельской услуги, но ходили слухи, что за все надо было платить ему тем или иным способом – деньгами или натурой.
Тереза, сестра Беаты, на которой он женился, отлично уживалась с ним и во всем переняла его точку зрения.
Это была гордая и тщеславная женщина, любившая во все вмешиваться и привязанная только к своим детям. В общем ничем не выдававшаяся и даже по наружности не походившая на свою сестру, несмотря на свое единомыслие с мужем, она постоянно ссорилась с ним; тем не менее оба стремились к одной и той же цели: накоплению богатства и приобретению влияния среди людей. Подкоморий до самой смерти тестя был совершенно спокоен относительно завещания, хотя они несколько раз поспорили с воеводичем. Ни он, ни Тереза не допускали мысли, чтобы отец мог изменить свое решение.
Воеводич не раз гневался на то, что ему не платят аренды, и угрожал припомнить им это, но они не обращали никакого внимания на его слова. И, конечно, все это не имело бы никаких последствий, если бы подкоморий не оскорбил каноника-секретаря, а отец Елисей не прислал вовремя грозного письма, привлекающего к суду Божьему за обиду, нанесенную собственному ребенку.
Воеводич отличался набожностью, а секретарь, руководясь неприязнью к Кунасевичам, поддержал впечатление, произведенное письмом отца Елисея, и не давал ему ослабнуть. В конце концов, Кежгайла потребовал вернуть ему первое завещание и исключил из него отречение от дочери, предоставляя ей равную часть наследства вместе с сестрой.
Когда известие о его смерти и о новом распоряжении дошло до Кунасевичей, подкоморий бросился сначала в Божишек, надеясь завладеть завещанием и уничтожить его; когда же это оказалось невозможным, и раздел наследства представлялся неизбежным, он, посоветовавшись с женой, решил ехать в Борок, и там, в расчете на бедность Паклевских, войти с ними в выгодное для себя соглашение. Издали ему казалось вполне возможным обойти вдову и ее сына и воспользоваться их деревенской наивностью. И он, и его жена, не имевшие понятия о том, в каком положении находятся егермейстерша и ее сын, думали найти их в большой нужде и одиночестве, готовыми с благодарностью принять всякую милость. Кунасевич рассчитывал на свою опытность и на деньги, которые он вез с собой.
Когда его огромные сани, в которых кроме высокого и плотного подкомория помещались еще слуга и мальчик для услуг, одетые в старомодные венгерские костюмы, подкатили к крыльцу, Теодор уже приготовился к встрече гостя, цель посещения которого была ему ясна. Но вдова, присутствовавшая при докладе старого шляхтича о том, кто едет, увидя, что сын собирается выйти на крыльцо, сделала ему рукой знак, чтобы он остался.
– Я сама приму его! – сказала она. – Будь спокоен!
Глаза ее засверкали былым огнем, и Теодор, повинуясь ее приказанию, остался в своей комнате.
Егермейстерша запретила и старому шляхтичу выходить на крыльцо, и навстречу гостю вышла старая жена сторожа.
– Госпожа ваша дома? – закричал, не выходя из саней, Кунасевич.
– Должно быть, дома, – равнодушно отвечала женщина.
– А молодой пан? – прибавил он.
– Да, наверное, дома, – все тем же тоном отвечала женщина.
Не добившись ничего больше, так как никто из хозяев не показывался, подкоморий, охая, стал высаживаться из саней при помощи мальчика и слуги. Затем они ввели его в сени, где Кунасевич должен был разоблачиться и снять с себя шубу, меховые сапоги и шарфы, которыми он был укутан. Никто из хозяев не появлялся. Тогда он спросил бабу: куда же ему пройти? И она указала ему на дверь гостиной.
Кунасевич вошел, сопя и отирая заиндевевшие усы; оглядевшись, он увидел на пороге соседней комнаты женщину в черном платке с серьезным и даже суровым лицом, которая произвела на него неприятное впечатление.
– Да будет благословен Иисус Христос! – начал подкоморий не столько из набожности, сколько из желания угодить егермейстерше, о набожности которой он услышал по дороге сюда.
– Во веки веков…
Подкоморий поклонился.
– Исполняется давнишнее желание моего сердца: я могу выразить свое почтение уважаемой егермейстерше и представить ей в своей особе близко с ней связанного и покорного слугу – Петра Кунасевича, мужа Терезы, в девичестве панны Кежгайло.
Вдова сдвинула брови.
– А! – сказала она. – Что же вы здесь, сударь, делаете?
– Как это что делаю? – отвечал несколько смутившийся Кунасевич. –Debitam reverentiam, хотя и поздно. А если и поздно, то не мы в этом виноваты, а покойник, который под угрозой своей немилости запретил нам видеться с вами. Если бы не это…
Егермейстерша взглянула на говорившего таким взглядом, что он должен был опустить глаза.
– О том, что вы умеете говорить и перетолковывать все по-своему, мне давно известно, – сказала егермейстерша, – но все это напрасно. Слова не нужны там, где жизнь говорит за себя. В продолжение стольких лет вы ни разу не вспоминали о нас и не желали нас знать; теперь же, когда покойный отец простил меня, вы хотите примириться с нами, чтобы нас обидеть. Слишком поздно, пан подкоморий!
Кунасевич, совершенно не ожидавший такого энергичного отпора, с минуту стоял, не находя слов для ответа; но удивление не лишило старого плута присутствия духа.
– Милостивая государыня, – начал он, – страдание и горечь не знают меры: поэтому я не принимаю близко к сердцу тех резких выражений, которыми вы меня встретили. Вы, сударыня, несправедливы: покойник взял с нас клятву, что мы не будем иметь отношений с вами; и хоть сердце наше раздиралось, мы должны были подчиняться ему!
– Все это пустые слова, – повторила вдова, – а я скажу вам еще раз: кто не знал нас в несчастье, того мы не хотим знать при изменившихся условиях.
– Милостивая государыня, – отвечал, приняв гордую осанку, подкоморий, – вы можете признавать или не признавать нас как родных, но у нас есть с вами общие дела; следовательно, нам придется быть знакомыми. Это одно, а второе: у нас тоже есть своя честь; если нас оскорбляют, мы умеем отплатить за это. Следует и с этим считаться.
– Для ведения дел мы призовем людей, которые знают в них толк, а мы можем и не встречаться.
Она поклонилась, как бы собираясь уходить или давая ему понять, что ему нечего больше здесь делать. Подкоморий стал пунцовым.
– Милостивая государыня! – повысив голос, воскликнул он. – Так не принимают зятя!
– Иначе я не умею вас принять, потому что это было бы ложью; я не верю во внезапную любовь.
– Да тут вовсе не любовь, а общее дело! – гневно сказал Кунасевич. –Я приехал с самыми лучшими намерениями – помочь вам все устроить, а вы, сударыня, не желаете даже выслушать меня.
– Потому что я знаю, что вы рады были бы воспользоваться моей неопытностью, бедностью и беззащитностью, как вы всю жизнь проделывали это с другими.
Подкоморий рассердился окончательно.
– Вы, сударыня, пользуетесь своим правом женщины, – крикнул он.
– Я говорю, что думаю, – отвечала вдова, – ваша покорная слуга; мое нижайшее почтение!
Кунасевич совсем растерялся: взъерошил свой чуб, вздохнул, словно ему не хватало воздуха; язык не повиновался ему.
– Я советовал бы вам подумать хорошенько, – тоном угрозы сказал он, –над тем, что значит – сделать Кунасевича своим врагом!! Это не шутка, милостивая пани!
– Приятелем моим он все равно не будет, – гордо возразила егермейстерша, – мое нижайшее почтение, сударь.
Подкоморию осталось только одно – удалиться.