Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гетманские грехи

ModernLib.Net / Историческая проза / Крашевский Юзеф Игнаций / Гетманские грехи - Чтение (стр. 14)
Автор: Крашевский Юзеф Игнаций
Жанр: Историческая проза

 

 


A bien servir et loyal etre, De serviteur on devient maitre.

Теодор равнодушно пожал плечами.

Он стоял спиною к дверям, когда в коридоре, отделявшем комнаты доктора от апартаментов гетмана, послышались шаги; француз, покраснев, обнял Паклевского и начал что-то быстро болтать, представляясь очень веселым и стараясь расшевелить гостя. В это время двери открылись; Теодор оглянулся, увидел входившего гетмана в халате и укоризненно взглянул на доктора.

Француз подошел к гостю – поздороваться. Гетман, привыкший в обществе носить маску, без труда разыграл удивление при виде гостя, встреченного им у доктора. Он вошел к доктору, как будто по неотложному делу и, заметив Паклевского, очень любезно улыбнулся ему.

– А! Пан Паклевский! Очень приятно встретиться!

Смутившийся Тодя поклонился, догадываясь, что попал в ловушку, расставленную для него доктором, – и это возмутило его.

– Ну, я не буду мешать! – сказал он, взявшись за шапку и собираясь уходить.

– Вы нам нисколько не мешаете! – удерживая его, сказал Браницкий. –Для меня лично очень приятна встреча с вами, сударь. Я слышал, что вы находитесь при дворе князя-канцлера и пользуетесь там большим успехом!..

– Я уже не состою при дворе канцлера, – отвечал Теодор, – и не могу похвалиться никакими успехами…

– Но, однако же! – возразил гетман.

– Я ничего об этом не знаю, – сказал Теодор, как бы избегая разговора.

Гетман стал так, чтобы помешать ему уйти. Положение было неприятное, яркая краска выступила на лице юноши, но гетман и Клемент, хотя и видели его смущение, казалось, были готовы вести борьбу до конца. Особенно гетман, которому не раз случалось преодолевать упорство равнодушных и не расположенных к нему, сильно надеялся, что ему удастся уговорить молодого Паклевского.

– Князь-канцлер теряет в вас очень нужного помощника, – заговорил Браницкий, – молодую силу, которой не может заменить даже старая опытность. Что же произошло между вами, сударь, и вашим принципалом?

Этот вопрос, видимо, не понравился Теодору, который взглянул на доктора с упреком на то, что тот поставил его в неприятное положение.

– Сущие пустяки, не стоит рассказывать, – коротко отвечал Паклевский. Гетман подошел к нему и с большой ласковостью во взгляде и нежностью в голосе сказал ему:

– Я бы хотел, чтобы вы верили в мое расположение к вам и готовность прийти на помощь: может быть, я и теперь мог бы быть вам полезен?!

– Я бесконечно благодарен вам, – коротко поклонившись, отвечал Теодор, – но я не хочу уж поступать ни на какую службу, поеду лучше в деревню…

– Не следует так огорчаться из-за пустяков, – прервал его Браницкий, – и жаль, если прекрасный талант, который уже заставил говорить о себе, погребет себя в деревне.

– Я не чувствую в себе никаких талантов, – пробормотал Теодор, поглядывая на двери, как будто только выжидая момент, чтобы удрать отсюда. – Вы, сударь, были в доброй школе, где можно было многому научиться, – сказал Браницкий. – А в моей канцелярии Бек как раз нуждается в помощнике, который со временем мог бы и совсем его заменить.

Он взглянул на него вопросительно; Теодор молчал.

Из передней кто-то позвал доктора Клемента, который торопливо вышел. Они остались одни. Гетман, все еще загораживая собою двери, не терял уверенности в себе.

– Ну, что же вы мне ответите, сударь, на мое предложение? – мягко сказал гетман.

– Я вам бесконечно благодарен, но я твердо решил вернуться в деревню. – В деревне, в Борку, вам, сударь, нечего делать.

– Я обязан заботиться о матери.

Гетман покачал головой.

– Пан Теодор, – сказал он голосом, в который старался вложить как можно больше чувства. – Послушайте меня; вы знаете, что я так желаю вам добра, как, может быть, никто на свете… Если у вас есть предубеждения, отбросьте их, примите мое покровительство: а я ручаюсь за блестящее будущее для вас, сударь. У вас есть все, что для этого нужно: внешность, воспитание, талант и, что тоже не мешает, протекция, которую я вам охотно окажу. Ну, можно ли отказываться от такого предложения?

Паклевский поклонился, опустив глаза и не зная, что сказать.

– Прошу вас быть со мной откровенным, – прибавил Браницкий. – Я понимаю, что пребывание в Волчине должно было оказать влияние на вашу юную, впечатлительную натуру. Вы, верно, наслушались там про меня всяких ужасов: но почему бы вам не захотеть самому познакомиться со мной, узнать этого оклеветанного человека и иметь о нем собственное суждение? Вы можете остаться при дворе, не принимая на себя никаких обязательств. Прошу вас об этом.

– Если бы я не имел никаких других причин для отказа от вашего предложения, – сказал Теодор, – то было бы достаточно и того, что я, перейдя к вам прямо от канцлера, мог бы показаться наемником, который предал его тайны за кусок хлеба. Мне дорога моя честь!

– В этом вы, сударь, совершенно правы, – живо подхватил гетман. – Я понимаю тонкость ваших чувств, но, спустя некоторое время…

Теодор приходил все в большее волнение, еще не решаясь высказаться прямо. Но проницательный взгляд, который он бросил на гетмана, смутил старика.

– Говорите, сударь, без оговорок, – сказал он, – что вы имеете против меня? Молодой человек, только что вступивший в свет, не имеющий ни денег, ни протекции, не отказывается от такого предложения, которое я вам делаю, не имея на то серьезных причин. Я желаю, чтобы вы высказались определенно. Я требую этого. Если бы не ваша молодость, сударь, я чувствовал бы себя оскорбленным.

Паклевский, припертый к стене, не мог больше сдерживаться.

– В свое оправдание, – не без гордости отвечал он, – я могу сказать только то, что я только повинуюсь приказаниям моих отца и матери. Я не знаю, что руководило ими, но и отец, и мать требовали от меня, чтобы я не имел никаких сношений с вашим двором и никогда не пользовался милостями пана гетмана.

– Ваша мать, – порывисто заговорил гетман, – особа, к которой я питаю глубокое уважение, но я должен сказать, хотя бы и перед сыном ее, что она человек страстный, вспыльчивый, неуравновешенный и несправедливый!

– Пан гетман – это моя мать! – прервал Теодор.

Браницкий замолчал; он был страшно возбужден и весь дрожал; взглянув на Паклевского затуманенными от слез глазами, он воскликнул:

– Я один имею право говорить это, потому что я…

Тут он подошел к Теодору и, раскрыв объятия, произнес с глубоким чувством:

– Потому что я – твой отец!!

Паклевский остолбенел от удивления; ему казалось, что эти безумные слова свалят его с ног, как удар грома. Гетман, видимо рассчитывал, что юноша, ошеломленный этим признанием, бросится к его ногам. Вся кровь бросилась в голову Паклевского; он вздрогнул и попятился от гетмана.

– Это клевета, – с возмущением крикнул он, – мой отец тот, кто дал мне свое имя, кто вынянчил меня на своих руках и был мужем моей матери…

Это клевета, и после такого страшного оскорбления, которое вы бросили той, которая мне дороже всего на свете, мне больше нечего здесь делать, и я не чувствую надобности сохранять с вами какие-либо отношения… Только ваши седые волосы, пан гетман, охраняют вас от мести за те слова, которыми вы меня ударили по лицу…

Говоря это, Теодор бросился к сеням, но Браницкий закрыл их собою и не пускал его.

– Делай, что хочешь, подними на меня руку, если посмеешь, – заговорил он с лихорадочным оживлением, – но я тебя так не отпущу… То, что я тебе сказал, не клевета. Твоя мать чиста и невинна; виноват один только я, но я всегда хотел и теперь хочу загладить свою вину.

Теодор стоял, как окаменелый.

– Я не могу судить о поступках моей матери, – сказал он. – Что же касается меня, пан гетман, то я никогда не признаю вас своим отцом, хотя бы вы и желали признать во мне своего сына. Ваши благодеяния будут позором для меня, я не хочу их и понимаю теперь, почему моя бедная мать запретила мне приближаться к вам…

Браницкий стоял, опершись о двери, которые давно уже старался открыть Клемент, услышавший повышенные голоса и недоумевавший, кто напирает на двери с той стороны. Когда он с усилием толкнул их, гетман, ослабевший от волнения, отодвинулся, и доктору удалось приоткрыть одну половинку дверей; Паклевский, заметив это, бросился к ней и, оттолкнув Клемента, как безумный, выбежал вон.

Это произошло так быстро, что гетман, который непременно желал удержать беглеца, так и остался с вытянутой рукой, зашатался, оглянулся вокруг, ища взглядом диванчик, и с изменившимся лицом упал на него. Француз подбежал к нему на помощь, опасаясь какого-нибудь припадка.

Старец сидел безмолвно, ослабев от волнения и огорчения.

Они не обменялись ни одним словом. Бегство Тоди открыло Клементу глаза на то, что произошло за короткое время его отсутствия; здесь разыгралась в нескольких словах одна из самых страшных драм, какие только случаются в жизни человека.

Сын отрекся от отца, являясь мстителем за мать.

Гетман, который хотел этим признанием вернуть себе сына, обрел в нем неумолимого врага. Теперь он видел ошибку, в которую вовлекла его гордость. Ему казалось, что бедный человек примет это признание с чувством признательности и умиления; он даже и в мыслях не допускал гневного отказа.

Это было для него смертельным ударом. Доктор, не спрашивая о том, что произошло, и не упоминая о Теодоре, старался только поднять упавшие силы своего пациента. Он схватил капли, стоявшие на столе, и подал ему на сахаре, принес воды и с беспокойством оглянулся на дверь в коридор, откуда доносились чьи-то пониженные голоса, а над ними выделялся недовольный голос старосты Браньского, который настойчиво спрашивал о гетмане. Обыкновенно, Браницкий спешил навстречу Стаженьскому; но теперь он был так погружен в свои мысли, что даже не показал вида, что узнал его голос, хотя он звучал достаточно внушительно.

Вскоре подошел и Бек, который всегда подкарауливал свидания гетмана со старостой; он также стал требовать, чтобы его впустили к гетману… Клементу пришлось шепнуть на ухо Браницкому, что два его секретаря давно уже ждут его. Новый глоток воды освежил старика, который тяжело вздохнул и, словно пробуждаясь от страшного сна, оглянулся вокруг себя. Дрожь пробежала по его телу. Но прошло еще некоторое время, прежде чем он окончательно пришел в себя.

Понемногу жизнь и сознание действительности возвращались к нему. Прежде всего Браницкий подошел к зеркалу, чтобы взглянуть на себя и решить, может ли он в таком виде показаться людям, чтобы не обнаружить перед ними своего страдания, которое, как в данном случае, непосвященные люди могли истолковать совершенно иначе. Расстроенные черты лица, блуждающий взгляд – могли внушить людям, видевшим в нем вождя, мысль о проигранной битве, и посеять в их душах сомнение и тревогу.

Поэтому Браницкий должен был внимательно изучить свое лицо перед зеркалом доктора, искусственно оживить его и привести в такое состояние, в каком он мог бы показаться своим подчиненным.

Между тем Клемент незаметно прошел в соседний кабинет и шепнул Беку, с которым он был в лучших отношениях, – Стаженьского он не любил, как и многие другие, – что гетман чувствует себя не совсем хорошо, принял лекарство и еще нуждается в отдыхе.

Бек выслушал это спокойно, но Стаженьский, всегда много позволявший себе и не понимавший, что могло задержать гетмана, очень непочтительно ворчал и швырял бумаги. Когда Браницкий, наконец, вышел к своим секретарям, на лице его уже почти не было следов того, что он пережил. Слуги гетмана едва не задержали, в качестве подозрительного субъекта, убегавшего с гневным выражением лица Теодора, задевавшего на пути людей, никого и ничего не замечавшего и почти обезумевшего. Очутившись, наконец, на свежем воздухе, он свернул в первую же попавшуюся улицу и побежал по ней, куда глаза глядят, только бы уйти подальше от этого дворца. Им овладел такой страшный гнев, что он почти терял сознание. И если бы на его пути встретилось препятствие, он был в таком состоянии, что мог совершить преступление. Сам не зная как, он очутился у подъема на мост через Вислу. Пешие толкали его, потому что он шел, никому не уступая дороги, только инстинкт помогал ему пробираться между возами и экипажами, но давка на мосту была так велика, что в конце концов ему пришлось остановиться. Был торговый день, толпы народа шли в город и из города; навстречу ему шли войска, ехали экипажи, пробирались пешеходы, двигались кони и рогатый скот. Над всем этим стоял страшный шум… Видя, что вперед пробраться трудно, он повернул и пошел назад с твердым намерением зайти к себе на квартиру и уехать из Варшавы. Измученный быстрой ходьбой и волнением, он теперь замедлил шаги, потому что у него перехватывало дыхание, и кровь молотом стучала в голове.

Чтобы избежать толпы, он свернул в боковую уличку и по ней уже не шел, а едва тащился, то и дело останавливаясь, отдыхая и чувствуя, что вместо того, чтобы сесть на коня, он вынужден будет лечь в постель. Как раньше он незаметно для себя самого добрел до Вислы, так теперь он с удивлением увидел себя около Бернардинов и прежде чем решил, куда свернуть, заметил ехавший ему навстречу хорошо знакомый экипаж князя-канцлера.

Он был в таком состоянии, что не отступил бы ни перед какой опасностью: поэтому он не свернул в сторону, и в ту минуту, когда канцлер проезжал мимо, он стоял так близко, что сидевший в карете заметил его, и не успел он сделать трех шагов, как экипаж остановился.

Князь высунул голову в окно и делал ему знаки подойти поближе. Паклевский не хотел показать себя трусом, хотя и предвидел, что здесь его снова ждет публичное унижение на виду у слуг, так как со стариком, когда он сердился, шутки были плохи; а после письма, оставленного Теодором, гнев был неизбежен.

Однако же всегда недовольное и нахмуренное лицо канцлера вовсе не показалось Теодору более страшным, чем всегда. Он подошел к карете. Князь, не спуская глаз, смотрел на него; обвиненный уже стоял перед ним, а он не сказал еще ни слова.

Так выдержал он его довольно долго.

– Что это вы, сударь, больны? – спросил князь.

Теодор не посмел ничего ответить.

– Мне сказали, что вы больны, так не лучше ли вместо того, чтобы бродить по улицам с таким лицом, на котором видна болезнь, пойти и лечь в постель. Прикажите заварить себе ромашки, и как только будет полегче, сейчас же приходите на службу. Я бы, конечно, мог обойтись и без вас, сударь, но вы мне нужны…

Посоветуйтесь со старым Миллером, которого Флеминг привез сюда, с Моретти или Энглем, и прошу быть здоровым.

Тут канцлер – о чудо! – усмехнулся покровительственно и, не дожидаясь ответа Паклевского, крикнул кучеру:

– Трогай!

Кони тотчас же тронулись, а Теодор остался, как вкопанный, на месте; он совершенно не мог понять загадочного появления канцлера и его исключительной мягкости по отношению к себе – но что же сталось с письмом? Пораздумав немного и еще не решив окончательно, что он сделает, Теодор вернулся в свою квартиру во дворце князя-канцлера. Управляющий дворцом Заремба встретил его первый около флигеля. Это был единственный человек здесь, относившийся к нему с некоторой приязнью. Увидев его, он живо подбежал к нему и воскликнул:

– Боже милосердный! Что с вами, сударь, случилось? Мы уж думали – не произошло ли, сохрани Бог, какого-нибудь несчастия. Князь рассылал за вами в разные стороны…

– Я был болен и теперь еще не поправился, – сказал Паклевский.

– Боже милосердный, да где же хворать, если не здесь, где есть и доктора и уход за каждым служащим. Даже сторожу, если он захворает, сейчас же дают лекарство.

Тут все страшно о вас тревожились. Ну, теперь уж канцлер успокоится. Поговорив так еще немного, Паклевский поднялся наверх взглянуть, что сталось с его жилищем.

Оно было пусто, но кто-то протопил его, и комнаты имели такой вид, как будто поджидали хозяина. Как только он вошел сюда, Вызимирский, очевидно заметивший его со двора, поднялся за ним.

– Пан Теодор! – воскликнул он еще в дверях. – Что с вами было? Мы тут чуть траур по вас не надели! Молили Бога, чтобы он вернул вас хотя с того света, потому что князю никто не может угодить: бросает нам в лицо бумаги и то и дело спрашивает о своем любимце…

Теодор все еще надеялся узнать о судьбе своего письма, которая его очень беспокоила: поговорив немного с Вызимирским и еще не приняв никакого решения относительно своего дальнейшего поведения, он под предлогом болезни лег в постель и стал поджидать прихода мальчика, который ему обычно услуживал, чтобы от него узнать о судьбе письма.

Но вместо Яська, который не торопился приветствовать своего хозяина, начали приходить все служащие и знакомые с выражением соболезнования и с расспросами.

Теодор ссылался на свою болезнь, и они все поверили, что его исчезновение и отсутствие объяснялось просто секретной миссией для князя, о которой Паклевский не хотел говорить. Под вечер пришел Заремба узнать, не надо ли ему чего-нибудь. Слуга принес ему ужин: одним словом, Теодор почувствовал себя как дома, а так как он, действительно, чувствовал себя слабым, то и не выходил больше никуда. Поздно вечером ему удалось поговорить с Яськом.

На вопрос: что сталось с письмом, оставленным на столе, смутившийся мальчик поспешно отвечал, что он не видел его и ничего о нем не знает. Но было сразу видно, что это ложь. Паклевский, который всегда хорошо относился к нему, стал уговаривать его сказать правду, доказывая, что он не мог его не видеть. Ясек отрекался, изворачивался, выдумывал всякие отговорки, но в конце концов сознался, что письмо он отдал дворцовому маршалу, и что видел, как тот долго вертел его в руках и понес к князю, а потом, быстро вернувшись, пригрозил Яську выдрать его кнутом, если он перед кем-нибудь обмолвится о письме.

Было очевидно, что письмо попало в руки канцлера, который сделал вид, что не читал и не видел его, давая этим доказательство исключительной снисходительности к юношеской горячности.

Это так поразило Теодора, что после долгих размышлений он решил остаться по-прежнему на службе у канцлера.

Наступил 1764 год – в судьбе нашего героя изменилось немногое, но положение Речи Посполитой становилось все более грозным.

Обе партии усиленно боролись на областных сеймиках, поддерживая своих кандидатов, но в то время как Чарторыйские вместе с Масальскими, с Флемингом и с Огинскими щедро сыпали деньгами и обещаниями, особенно же в Литве, и были почти повсюду уверены, что за ними большинство, гетман Браницкий колебался созывать совещания и, не находя помощи ни во Франции, на которую он рассчитывал, ни в разоренной Саксонии, не мог решиться ни на какие действия. Его приверженцы, видя его колеблющимся и ослабевшим, тоже не предпринимали решительных шагов и в тайне помышляли о том, как бы поудобнее ретироваться и подготовить себе переход на другой фронт.

Ни Потоцкий, ни киевский воевода, ни коронный подстольник, ни Любомирский, считавшиеся сторонниками гетмана, денег не давали, так же как Радзивилл и виленский воевода, а князь "пане коханку" мечтал о том, чтобы перетянуть на свою сторону Масальских, а пока что вытворял Бог знает что, уверенный в своих силах, которые он бесцельно растрачивал.

Расстройство и анархия господствовали в лагере гетмана, в то время как фамилия шла дружно, как один человек, руководимая железной рукой канцлера, чрезвычайно искусно увеличивая число своих явных и тайных приверженцев. Для людей сообразительных яркой характеристикой положения в стране мог служить следующий пример. Примас очень вежливо и panlatim просил Кайзерлинга вывести войска; ему это было обещано; а, между тем, они шли все далее в глубь страны; время шло, и о князе-примасе Лубенском говорили уже, что, следуя советам Млодзеевского, он склонялся на сторону фамилии, видя в этом успокоение Речи Посполитой.

Но в Белостоке все еще тешили себя обманчивыми мечтами, и на Новый год сюда должны были съехаться все, кто держал сторону гетмана. Поджидали и князя "пане коханку", хотя на него, вообще, было трудно рассчитывать: не было случая, чтобы он куда-нибудь попадал в назначенное время. Путешествия из Несвижа в Вильну, в Белосток и в Белую – да и куда бы то ни было, даже по самым верным делам – совершались не иначе, как на почтовых. По дороге то и дело встречались усадьбы и хутора Радзивилла, где он мог остановиться, поохотиться и отдохнуть – да и многочисленные его клиенты всегда были рады принять его у себя. Остановка в пути затягивалась иногда на несколько дней, и ничего нельзя было с этим поделать, потому что, если к князю посылали гонцов, он их поил, угощал, но сам ничьей воле не подчинялся.

В Белостоке его поджидали на праздники Рождества Христова, но знали заранее, что и то было бы счастье, если бы он поспел ко дню Трех Королей. Обо всем, что делалось около гетмана Браницкого, с ним самим и его окружающими, фамилия была так хорошо осведомлена через его же друзей и приверженцев, что каждый едва слышный шепот громким эхом повторялся в Волчине и Варшаве.

Зорко следили за каждым движением не столько самого Браницкого, который был известен своей апатией и нерешительностью, сколько его помощников, и не потому, что опасались результатов их деятельности, а потому, что они всегда старались как-нибудь помешать работе фамилии. По счастью, прежде чем там принимались за выполнение постановлений совета, Волчин уже подкапывал дорогу и расставлял загородки.

Дошло до того, что гетман, видя, как постоянно обнаруживаются его самые тайные планы, подозревал в измене свою жену, боялся Мокроновского и принужден был в собственном доме скрывать свои мысли, не смея даже признаться в этом недоверии.

Стаженьский, злой, раздражительный, измученный болезнью, интриговал против Мокроновского, обвинял Бека, а Бек, в свою очередь, давал понять, что староста Браньский любил всякие приношения и охотно принимал подарочки.

Князь-канцлер знал заранее, что на Рождество в Белостоке ожидается большой съезд, но он только усмехался про себя.

Паклевский, который, как мы видели, неожиданно вернулся на службу и ни в чем не замечал, что его опрометчивое письмо оставило след в памяти канцлера, пользовался неизменной и все возрастающей милостью своего покровителя. Правда, эта милость выражалась только в увеличении работы, потому что князь не был особенно щедр на подарки и награды, но зато пан Теодор приобрел уважение у окружающих, и это было указанием, что князь его ценил. Вызимирский совершенно изменил свою тактику по отношению к нему; из насмешливого сделался предупредительным и почтительным и, видимо, старался сгладить впечатление своих прежних выходок против Паклевского.

Как-то утром, незадолго до Рождества Христова, принимая от Теодора письма, которые ему было велено составить накануне, и не выразив ему ни удовольствия, ни порицания, князь подумал немного и сказал, обращаясь к нему:

– Я слышал, сударь, что у вас есть семья?

– Да, ваше сиятельство, – отвечал Паклевский, – у меня еще жива мать. – А братья или сестры?

– Бог не дал мне их!

– А в какой же стороне живет ваша матушка? – спросил князь, как будто не знал об этом раньше.

– Около Белостока.

– Вот как!

Тут, помолчав немного, князь прибавил:

– Вы, сударь, давно не видали матери, да и вам надо немного отдохнуть. Если бы вы дали мне слово, что вернетесь сейчас же после Трех Королей, – гм, я, может быть, дал бы вам отпуск.

Теодору давно уже хотелось повидаться с матерью: ее короткие и печальные письма сильно беспокоили его, и на это предложенье он только низко поклонился князю, не скрывая своей радости.

Князь передал ему видимо заранее подготовленный сверток с тридцатью дукатами и сказал:

– Ну, поезжай себе, сударь, поезжай, только прошу вернуться после Трех Королей.

Паклевский поклонился еще раз и хотел уже выйти, когда князь обернулся к нему и прибавил:

– Я вовсе не поручаю вам, сударь, шпионить за ними, потому что и так мне все известно; но сообразительный человек должен ко всему прислушиваться; у гетмана соберется там совет, а у вас там есть знакомые, и мне было бы интересно узнать, как они там будут говорить о нас и чем угрожать!

И, неожиданно добавив: "Счастливого пути!" – князь снова отвернулся и принялся просматривать бумаги, лежавшие на столике перед ним.

С того страшного дня, когда гетман причинил ему такую страшную боль своим признанием, Теодор имел время примириться со своею судьбой, оплакивая несчастье матери, и оправдать ее: теперь ему хотелось увидеть эту мученицу, жизнь которой только в последнее время стала ему ясна; хотелось пойти на могилу егермейстера, которого он любил, как своего настоящего отца, только теперь, после его смерти, оценив все достоинства и золотое сердце этого человека. Вся душа его рвалась в бедный, печальный Борок, где он провел первые годы жизни, даже не догадываясь о том, что его ожидало на свете. Возможно, что серьезность и печаль, несвойственные его возрасту, овладевшие им и изменившие его характер после встречи с Браницким, привлекли к нему особенную симпатию канцлера. Он вел уединенный и замкнутый образ жизни, весь отдаваясь работе и сторонясь всех, даже женщин.

Ходили слухи о том, что у прекрасного юноши была несчастная любовь, и дамы, которым он нравился, только этим объясняли себе его равнодушие ко всем их заигрываниям и зазывам.

Из всех женщин, с которыми ему приходилось встречаться в Волчине и в Варшаве, только одна генеральская дочка Леля крепко засела в его памяти, но и о ней он думал, как о милом, но недоступном существе, занимавшем слишком высокое положение в свете и притом слишком веселом и счастливом, чтобы какое-нибудь серьезное чувство могло удержаться в ее сердечке.

Он видел ее после того еще несколько раз, и всегда встречал радушный прием в их доме, особенно со стороны старостины; но потом вся семья выехала в свое подлесское имение, и не было надежды на скорую встречу. Колечко от нее он продолжал носить на пальце и иногда с грустью приглядывался к нему.

И постоянно ждал вести, что вот Леля выходит замуж.

Имение старостины и деревенька, принадлежавшая генеральше, лежали довольно далеко от Белостока, так что не было никакой возможности поехать туда, и Паклевский совершенно об этом не думал.

Получив отпуск от канцлера, Теодор начал тотчас же готовиться к отъезду, но, так как неудобно было ехать накануне сочельника, то пришлось отложить поездку до праздников. Но на второй день Рождества, хоть это и редко у нас случается, полил такой сильный дождь, что все дороги сразу испортились, и надо было подождать, когда они подмерзнут.

Наконец, на третий день Теодор выехал в наемном экипаже, меняя лошадей в каждом местечке, что сильно затягивало путешествие. Но ехать верхом тоже было невозможно из-за переменчивой погоды и дурной дороги. Так, путешествуя с величайшей медлительностью, усталый Паклевский добрался, наконец, в крестьянских санях, имея при себе саблю и ружье, в Васильково, отстоявшее всего в полутора милях от Белостока.

Была полная тьма, когда он въехал в хорошо знакомое ему местечко и стал искать, где бы остановиться на ночь. Его поразило, что во всех окнах гостиниц, сколько их тут было, был свет, а у ворот виднелись громадные толпы народа. Среди них можно было заметить и уличных оборванцев, сбежавшихся со всего местечка полюбоваться невиданным зрелищем, и вооруженных придворных, гайдуков, козаков и других. Две огромные колымаги на полозьях, которые не могли бы проехать через самые широкие ворота гостиницы, стояли на улице… Во всем местечке царило такое оживление, какого Паклевский никогда еще здесь не видел.

От времени до времени уличная толпа, стоявшая под окнами одного заезжего дома, вдруг с шумом и криком, словно гонимая невидимой силой, бежала к воротам другого, потому что все дома казались переполненными проезжими; из окон первого стреляли вдогонку убегавшим холостыми зарядами, потом раздавался громкий смех, и любопытные снова возвращались на прежний пост. Теодор предположил, что в местечке справляют свадьбу или какое-нибудь другое торжество; но кто и кого мог угощать и праздновать в Василькове, отстоявшем так близко от Белостока – это было трудно отгадать. В поле свирепствовала такая метель, что невозможно было ехать дальше; кони, и без того уже в конец измученные, нуждались в отдыхе – волей-неволей приходилось остановиться здесь на ночь.

Возница, испуганный шумом и криками, боязливо оглядывался по сторонам, но все заезжие дома на главной улице казались совершенно переполненными; повсюду горели огни; везде виднелись толпы любопытных –гайдуки, рейтары и шляхтичи выглядывали из ворот и калиток.

Настроение этой сильно подгулявшей толпы выражалось в песнях, криках и выстрелах, из которых многие вылетали на улицу поверх голов любопытных через окна, пробивая в них стекла, а люди то испуганно шарахались в сторону, то снова теснились к тем же окнам. Не было сомнения, что в Василькове остановился двор какого-то важного вельможи, с большой пышностью направлявшийся в Белосток.

Так как оробевший возница, забравшись в какой-то пустой сарай, чтобы там укрыться от метели, не решался искать лучшего помещения для ночлега, предпочитая, по-видимому, спать на снегу, чем попытаться пройти в одну из переполненных гостиниц, – пришлось Теодору самому отправляться на поиски. На всякий случай, он прикрепил к поясу саблю и осмотрел пистолет, не вымок ли он в дороге.

Приказав вознице не трогаться с места и присматривать за санями, Теодор поехал по улице, приглядываясь к домам, чтобы выбрать гостиницу, куда легче было проникнуть. Но выбор был труден – повсюду слышались шум, крики, всюду виднелось множество пьяных. Во мраке он мог спокойно вмешаться в эту толпу, не боясь возбудить подозрение, что он не свой; пользуясь этим, Паклевский подошел совсем близко к гостиницам, еще не понимая, кто мог так хозяйничать в спокойном Василькове.

Подойдя к одной корчме, около которой стояла толпа более приличных людей, Теодор к своему великому удивлению заметил в ней знакомого ему слугу старостины, которого он не раз видел в Варшаве. Его приперли к ограде и так стиснули, что он, хватаясь за колья, собирался уже перепрыгнуть по ту сторону изгороди.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20