В понедельник утром я стоял возле здания больницы. За прошедшие девять лет оно почти не изменилось: те же балкончики в виде растворенных ракушечных створок; высокие стрельчатые окна, зарешеченные изнутри кованными прутьями; небольшой мраморный лев у входа, потерявший в схватке со временем кусок бедра и левое ухо. Вот только плющ раньше закрывал стены до второго этажа, а теперь подобрался к самой крыше, да вместо могучих, разросшихся тополей, которые при сильном ветре колотились ветками в окна палат, по краям тротуара росли невысокие березки. Я присел на лавочку возле одной из таких березок и стал ждать прихода сотрудников.
Первым появился повар - Василий Андреевич Стулов. Потом прошла нянечка со второго этажа (не помню ни имени, ни фамилии). Минут сорок никого не было. Затем из-за угла бакалейного магазина вынырнула старшая медсестра, Лидия Сергеевна, - холостячка с двадцатилетним стажем. А может сейчас и замужем? Хотя, с таким, как у нее, характером разве можно выйти замуж? Медперсонал и больные за глаза называли ее "Инструкция". Она все время гоняла дежурных медсестер за нарушения всевозможных правил и инструкций. В ее присутствии никто из больных не смел во время тихого часа бродить по коридору. Однажды молодой парнишка из двести пятой палаты не успел после обеда в туалет сходить и, боясь получить нагоняй от Инструкции весь тихий час корчился в муках на кровати, пока не сходил по малому под себя... Поток сотрудников постепенно шел на убыль. Последней в дверь вбежала какая-то девчушка лет двадцати. Наверное, новая санитарка.
Ни Махов, ни Сантипов так и не появились. Ждать дальше было бесполезно.
Я поднялся с лавочки и, подойдя к дверям, нажал массивную бронзовую рукоятку. Дверь подалась внутрь и впустила меня в небольшой вестибюль, перегороженный до потолка барьером из толстых металлических прутьев. По ту сторону барьера, в зеленой деревянной будке сидела женщина-вахтер, а чуть дальше веером расходились три коридора с белыми проемами комнатных дверей. И этот вестибюль, и веер коридоров были мне знакомы. Вот только наблюдать их приходилось больше с другой стороны решетки. Я зажмурил глаза и на какой-то миг оказался перенесенным в хоровод полузабытых лиц. Реальность и былое, переплетаясь друг с другом, вызвали к жизни сюрреалистические образы молоденьких санитарок со сморщенными старушечьими лицами, закутанных в простыни врачей, пациентов, вперивших в Никуда улыбку Будды... Все эти образы раздваивались, мешались между собой, сливались в нечто бесформенное и постоянно тянулись вверх, заслоняя мелькавшую где-то у окна фигуру Валевского....
- Кирилл Мефодьевич! - должно быть достаточно громко позвал я, потому что вахтерша испуганно высунула голову из окошечка своей будки и визгливым бабьим голосом переспросила:
- Чей Кирилл? - но, увидев мое побледневшее лицо, уже более низким тоном поинтересовалась:
- Что с Вами? Доктора позвать?
- Извините, - я виновато потупил глаза перед стражем врат, разделяющих два мира. - Где я могу справиться о судьбе одного Вашего пациента? Мне б только адрес узнать...
- А Вы кто?
- Друг.
- Чей?
- Кирилла Мефодьевича Валевского.
- А он кто?
- Он у доктора Махова лечился. Мне хотя бы адрес узнать...
- Кто ж Вам будет адрес искать? Тут не справочное бюро... А Махов уже четыре года на пенсии отдыхает.
Я немного замешкался, обдумывая, как поступить дальше. Вахтерша, изучающе оглядев меня с ног до головы, скрылась где- то в глубине будки. Прошло минуты три, может чуть больше.
- А Вы-то Махова знаете? - послышался вдруг снова ее голос.
- А как же? Очень даже в хороших отношениях с ним был.
Я слегка приободрился, обнадеженный возобновлением диалога.
- Уж коль Вы так о друге знать хотите, - вахтерша снова высунула голову в окошечко будки, - зашли б сами к Махову, может что и узнаете от него. Старичок поболтать любит. Пациентов всех по имени отчеству помнит...
Она вопросительно посмотрела на меня и, заметив на моем лице выражение нерешительности, окрепшим, уверенным голосом принялась убеждать:
- Шесть лет назад и я его пациенткой была. Меня соседка через ЖЭК на комиссию сумасшедшей представила, чтобы выселить из коммуналки да зятя своего там с дочкой поселить. Но Анатолий Иванович распознал в чем дело. Два месяца я у него в палате не пробыла. Он похлопотал, где надо и, пристроив здесь на работу, дал флигелек при больнице под жилье. Век его благодарить буду. Вот на прошлой неделе...
- А Сантипов еще работает у Вас? - не совсем вежливо перебил я женщину.
Она замолчала, не досказав фразы. Достала из кармана халата носовой платок. Зачем-то развернула его, потом опять скомкала, убрала в карман и наконец, тяжело вздохнув, ответила:
- Виктор Игнатьевич умер... Год уж скоро... Третий инфаркт был. Потом еще раз вздохнула и, в знак скорби по усопшему, подняла глаза к оклеенному обоями потолку будки.
Я тоже посмотрел на потолок, затем уперся взглядом в носки собственных ботинок.
- Так дать Вам адресок Махова? - нарушив молчание спросила вахтерша.
- Да, конечно, - согласился я.
Голова вахтерши скрылась внутри будки, вместо нее в проеме окошечка появился трехлитровый молочный бидон, а следом за ним - снова голова.
- Вот, возьмите. Я ему утром обещалась молока занести, да уж больно поздно сегодня бочку подкатили - целый час прождала. А потом уж некогда было. Он, поди, ждет.
Я перехватил из ее рук бидончик.
- Адресок запишите, - напомнила она. - Индустриальная 8, квартира 5. Два квартала - налево, а там чуть пройти... Карандаш-то есть записать?
- Спасибо, я запомнил.
- Передайте, что я уж вечером заходить не буду - дочь надобно навестить.
Я еще раз поблагодарил вахтершу и отправился в гости к Махову.
------------------
Дом Махова я нашел довольно быстро. Хозяин узнал меня. Сказал, что телеграмму ему передали из больницы только неделю назад. Адрес Валевского пришлось узнавать в архиве больницы. Но достоверно известно только то, что Валевский жил по нему в 1980 году. Махов показал мне письмо. которое он собирался со дня на день мне отправить, но все как-то было недосуг... Мы поговорили немного о больнице, о моей болезни, о Валевском, в целом о жизни, о перестройке...
Фрагменты нашего разговора, а также моих бесед с К.М. Валевским, в период его нахождения в больнице поселка Свободный, я привожу в следующей главе. Фрагментарность приводимых воспоминаний объясняется, главным образом, нежеланием заслонять образ мыслей и характер взглядов на мир Кирилла Мефодьевича Валевского кругом событийных проблем.
Глава 4
"Фрагментарные воспоминания"
11 сентября 1989 года.
Квартира А.И. Махова в пос. Свободный. Фрагмент беседы с хозяином квартиры.
М а х о в:
- Валевского никто судить не собирался. Было заявление коллектива НИИ. Коллектив сомневался в психическом здоровье своего члена. Комиссия рассмотрела, а тут как раз этот "Олимпийский набор", ну, его и оставили, временно, у нас. Определенный уклон в шизофрению у него был, но незначительный. Я особых отклонений в его психике не находил...
- Вы говорили Сантипову, что Валевский здоров?
- Я Вам уже сказал, что полностью к психически здоровым людям его нельзя было отнести. Диагноз - параноидная шизофрения - отчасти подтверждался и соответствующей симптоматикой - бредовые идеи о потусторонних мирах, о какой-то непонятной Формирующей Сущности Вселенной... Да и политические взгляды, по тем временам, выходили за рамки нормальных...
- Это все?
- Повышенная раздражительность, замкнутость... Я никак не мог к нему подобраться! Сантипов несколько лучше с ним контактировал. Кстати, именно Сантипов не дал мне возможности лечить заболевание на ранней стадии. Он запретил проводить Комарову и Валевскому сеансы краниоцеребральной гипотермии, не позволил применять нейролептические средства...
- А что за капельницы им ставили ежедневно?
- Через капельницы им вводили только витамины и глюкозу в качестве общеукрепляющих средств. Это было несерьезно. Я знал. что и Комаров, и Валевский при таком "лечении" опять к нам через годик другой попадут с тем же диагнозом.
- Но Комаров о потусторонних мирах не говорил!
- Он жаловался на Советскую власть, винил ее во всех своих личных неудачах, занимался клеветой. По тем временам это тоже вызывало сомнение в психическом здоровье.
- А раньше Вы говорили, что их можно было и не держать в больнице, что при таком подходе пол страны надо за Вашу решетку запрятать. Как же так?
- Да, но раз уж попали...Мы должны отвечать за леченье тех, кого к нам направили.
- Когда Валевский попал к Вам повторно, Вы уже лечили его по всем правилам?
- К нам больше таких не посылали. Условия не те. А Валевский и Комаров где-то году в восемьдесят втором, как я и предсказывал, были определены профессором Морозовым в одну из клиник Ленинграда.
- Как сложилась их дальнейшая судьба?
- Комаров, уже при Горбачеве, бежал в США, а следы Валевского мне отыскать не удалось... Вот, - Махов протянул клочок бумажки, - здесь записан адрес Валевского, где он жил до поступления в нашу клинику.
Май 1980 года.
Кабинет главного психиатра больницы. Вечер. Я и В.И. Сантипов* доигрываем шахматную партию.
* В.И. Сантипов в 1980 году был главным психиатром больницы поселка Свободный. Будучи женат на двоюродной сестре моего отца, относился ко мне почти по-родственному: поместил в одну из лучших палат, разрешал некоторые вольности с нарушением режима. По пятницам, вечерами, приглашал в свой кабинет на партию в шахматы.
С а н т и п о в, сделав очередной ход, обращается ко мне с неожиданным вопросом:
- Ты не занимаешься поисками смысла жизни?
- Я занимаюсь поисками хорошего хода в этой партии, а смысл жизни пусть ищут юноши - мне уже далеко за двадцать.
- А как ты относишься к КПСС, к политике государства, к вопросам происхождения Вселенной?
- Виктор Игнатьевич! Вы зря меня стараетесь отвлечь от игры! Смотрите, какая сейчас будет красивая позиция! - я быстро продвинул ладью в тыл белому королю: - Боюсь, Вам сегодня и белый цвет фигур не поможет.
Сантипов на некоторое время задумался, перебирая в уме возможные варианты продолжения игры и, наконец, предложил:
- Согласимся на ничью.
- Сделайте ход - посмотрим.
- Тогда сдаюсь.
Он сгреб фигуры с доски на стол и начал укладывать их в коробку.
Я посмотрел на часы. Идти в палату было еще рано, а больше одной партии Сантипов не разрешал мне играть.
- Давай-ка чайку попьем да покалякаем немножко, - предложил он вдруг, закрывая коробку с шахматами: - Не возражаешь?
Я не возражал. Сантипов встал из-за стола, положил шахматы в белый аптекарский шкаф, а из шкафа вытащил два стакана и бросил в них пакетики с заваркой. Потом поднял стоящий возле стола чайник, убедился, что в нем достаточно налито воды и, включая его в розетку, полуутвердительно спросил:
- Так значит, тебя ни политика, ни философия не интересуют?
- Я от политбесед устал еще на работе.
Сантипов снова сел за стол, выдержал небольшую паузу и перешел к сути проблемы:
- С понедельника в больнице будет большое пополнение. Из твоей палаты выписываем Канорского и Вишнева. Вместо них поселим двух новеньких.
- Параноиков или шизиков? - поинтересовался я.
Сантипов поморщился:
- Не говори так о больных. Все они, в сущности, несчастные люди. А ты к тому же, и сам еще пациент нашей больницы.
- Извините, - мне действительно стало неловко за свои слова, - больше не повторится.
- Твои новые соседи, - продолжил Сантипов, - не обычные больные, отклонения психики у них незначительные, но носят политическую и религиозную направленность. В обычное время власти смотрят на таких людей сквозь пальцы (что с дурака возьмешь?), а сейчас, накануне Олимпиады, приходится принять меры по их временной изоляции от общества.
- Они что, буйные?
- Буйных я б к тебе не подселял. Просто, государство их изолирует. Олимпиада - это масса зарубежных гостей: спортсмены, болельщики, журналисты. Не все едут к нам с добрыми намерениями. Не надо забывать, что среди туристов немало таких, которые прибыли в Союз с единственной целью - собрать как можно больше негатива о нашей стране. А какой-нибудь Комаров только и ищет случая, чтобы все Советское грязью облить. Тут они и встретятся. Клейма, что он с отклонениями, у него на лбу нет, сам понимаешь...
- А Вы б поставили, - сиронизировал я.
- Тут не до шуток.
Сантипов нагнулся к кипящему чайнику, вытащил шнур из розетки и, разлив кипяток по стаканам, продолжил свой инструктаж:
- Всегда помни, что имеешь дело с больными людьми. Всякие споры с ними на политические, религиозные, философские темы - бесполезны. Больному невозможно доказать, что белое - это белое, а черное - это черное...
- Ты пробовал доказать Камотской, что она не Терешкова? - внезапно огорошил он меня как бы не относящимся к теме разговора вопросом.
- Я вообще с ней никогда не разговаривал.
-И не надо. Она забудет о Терешковой только после излечения. Насильно уверять ее в том, что она - это она и никто иной, не только бесполезно, но и вредно.
Я подвинул к себе горячий стакан с чаем, подул на воду, пошевелил в стакане ложкой:
- Вы сахар не положили.
- Ах, да. Извини.
Сантипов снова встал из-за стола, подошел к шкафу, вытащил из него сахарницу, протянул ее мне:
- Угощайся.
Я принял от него сахарницу, подсластил чай. Разговор перешел в русло обычных житейских проблем.
В тот вечер по странной логике больного человека, не учтенной главным психиатром больницы, я твердо решил в подробностях познакомиться с "ненормальным" мировоззрением своих будущих соседей.
Июнь 1980 года.
В понедельник, 2 июня, в палату привели Комарова и Валевского. Первые дни своего пребывания в больнице они держались от всех обиняком - в разговоры с больными и персоналом старались не вступать, на прогулках уединялись в дальних уголках парка. Белая бородка Комарова и сверкавшие на солнце очки Валевского почти всегда мелькали недалеко друг от друга. По интенсивности их колебаний нетрудно было догадаться - спорят между собой собеседники или ведут неспешный разговор на какую-нибудь отвлеченную, малозначащую тему. Однако, при всяком моем приближении к ним, разговоры стихали или намеренно переводились на непонятные для меня рассуждения о способах решения задачи Дирихле. Это несколько задевало мою гордость, и я, первоначально настойчиво искавший контактов с моими новыми соседями, стал демонстративно избегать всяческого общения.
Конец взаимному отчуждению положил Комаров.
Середина июня 1980 года.
Больничная палата номер 23. В палате трое - я, Комаров и старожил больницы, В.Ф.Г.. Только что закончился тихий час. Комаров продолжает отдыхать на кровати. В.Ф.Г., сидя у окна, сосредоточенно рассматривает ногти на левой руке. В таком положении он может сидеть и час и два, пока не тронешь его рукой за плечо. Я, подняв подушку повыше и облокотившись на нее спиной, только что перевернул последнюю страницу очерка И.С. Тургенева "Казнь Тропмана".
Очерк прочитан, перед глазами все еще стоит громадная толпа людей, пришедших посмотреть на процесс казни. Смотреть на то, как Государство убивает человека, для них хорошенькая забава, чудный способ немного пощекотать нервы. Воображение рисует катящуюся по подмосткам окровавленную человеческую голову с искривленным судорогой ртом...
- Господи! Какая звериная душа должна быть у человека, чтобы из смерти ближнего устроить развлекательное шоу!
Эту фразу я произношу, должно быть, вслух, потому что Комаров, очнувшись от дремотного состояния, резко переспросил:
- Что Вы сказали?
- Извините, я просто разволновался. Читал "Казнь Тропмана". Слыхали?
Комаров присел на кровати:
- И кто это додумался в психбольнице такие книги держать?
Я не обратил внимания на его реплику. Мне надо было выговориться, найти понимание, и я продолжил:
- Подумайте только! Среди многолюдной толпы один лишь герой очерка понял - это зрелище оскорбительно для человека, оно унижает, оно недостойно... Лишь один!
- А зачем же он сам смотрел?
- Он не смотрел. Он отвернулся в последний момент.
В.Ф.Г. продолжал рассматривать свои ногти, настолько погруженный в свое занятие, что абсолютно никак не прореагировал на разворачивающуюся дискуссию.
- Как же Вы собираетесь проситься на выписку, если считаете необходимым отворачиваться от мерзостей жизни? По-страусиному - голову в песок,выходит, достойнее? Отвернуться, закрыть глаза на все Зло мира... Вы же не сможете жить на воле! Для Вас противопоказано лишаться крепких стен и решеток на окнах. - Комаров откинул одеяло и сел на кровати, посматривая на меня со снисходительной усмешкой.
Для меня было очевидно, что он не прав, я был уязвлен тоном его замечаний, разволновался и, вскочив с кровати на пол, в пижаме, босиком, размахивая руками, начал говорить сбивчиво, торопливо:
- Вы... Вы.. Поймите, наконец. Не замечать и не участвовать - разные вещи! Смотреть это зрелище - значит, быть частью толпы, на потеху которой оно устраивается, значит быть соучастником! Вся эта жаждущая крови толпа соучастники преступления! Все, все они - преступники. Неужели, Вы, человек образованный, не понимаете? Вы! Да что я говорю - читайте Тургенева!
- Если Вы будете так сильно волноваться, я не буду с Вами разговаривать.
- А я и не приглашал Вас к разговору!
Мы оба на какое-то время замолчали. Я положил книгу на стоящую сбоку от кровати тумбочку и, снова упав поверх смятого одеяла, демонстративно отвернулся от Комарова. Прошло пять, десять минут...
- Разрешите, я перечитаю книгу? - услышал я над собой голос Комарова.
Мне было все равно, я поднял вверх руку и вяло махнул ладонью:
- Забирайте.
... Спор наш продолжился вечером, когда я уже мог вполне владеть своими эмоциями. Валевский тоже принял в нем участие.
К о м а р о в, прочитав очерк и возвращая мне книгу, высказал свое мнение:
- И все же, человек не должен отворачиваться от царящего в мире Зла.
- А Тургенев к этому и не призывает, - ответил я, положив книгу в ящик тумбочки и усаживаясь на табуретку возле кровати.
- Он казнит себя за то, что из ложного чувства стыда не смог отказаться от приглашения посмотреть на казнь и в какой-то мере сам стал соучастником преступления.
- Герой Тургенева, - возразил Комаров, - как, впрочем, и сам Иван Сергеевич, изнежен, щепетилен и слегка надменен. Он постоянно выпячивает себя из толпы, открещивается от нее, как от чего-то низкого и подлого. Я чище, лучше, выше всех вас. Это его противопоставление - " я - толпа" напоминает сверхчеловека Ницше. Желание выделиться во всех его переживаниях превалирует над всеми другими чувствами.
Валевский, до сего времени молча возлежавший на своей кровати с блокнотом в руках, заинтересовался нашим разговором, отложил блокнот с ручкой в сторону и нашел нужным высказать свое мнение:
- Извините, что вмешиваюсь. Но я тоже на днях читал эту книгу и по-моему, Вы, - он показал пальцем на Комарова - Владимир Иванович, несколько поверхностно понимаете Тургенева.
Комаров попытался что-то возразить, но Валевский остановил его жестом руки:
- Во-первых, если человек, находясь в толпе, пытается отделить себя от нее, это еще не дает Вам право обвинять его в надменности. Если бы от толпы не отделялись одиночки, человечество до сих пор бы не слезло с деревьев. Во-вторых, я хочу напомнить Вам слова апостола Павла из "Послания к Римлянам". Не ручаюсь за точность цитаты - оригинала под рукой нет - но звучит, примерно, так: " Я не знаю, что совершаю: ибо делаю не то, что хочу, а то, что ненавижу. Если же я делаю то, что ненавижу, то это уже не я, а живущий во мне грех делает. Ибо я услаждаюсь Законом Божиим во внутреннем человеке, но вижу иной закон в членах моих, который воюет с законом ума моего и делает меня пленником закона греха".
Закончив свой устный парафраз отрывка из Новозаветного текста, Валевский поднялся со своей кровати, поправил сбившееся одеяло и вышел в коридор.
Я недоуменно посмотрел на Комарова:
- Что он этим хотел сказать?
- Все предельно ясно. Апостол Павел для Кирилла Мефодьевича - один из величайших мыслителей в истории мировой цивилизации. "Послание к Римлянам" жемчужина философской мысли. Таким образом...
- Он что - в Бога верит? - перебил я Комарова.
- Не совсем, но что-то вроде. Так вот, - продолжил Комаров, -человек с развитым умом всегда жаждет насытить свой ум познанием. Тяга к познанию Добра равновелика тяге к познанию Зла. Апостол называет себя пленником греха, так как его жаждущий познания ум одинаково тянется и к безднам Зла и к вершинам Добра. Противостоять искушению все познать - выше сил человеческих. Это искушение (райское яблоко на Древе Познания) - причина грехопадения человека согласно Библии... Я понятно объясняю?
- Выходит, чтобы стать святым, надо сначала стать убийцей, так?
- Не совсем так. Чтобы стать, как Вы говорите, святым - надо доподлинно узнать все мерзости мира, все его пороки. Но, - Комаров поднял вверх указательный палец, -познавая Зло, человек не должен переступать той черты, за которой его ждет падение. Он должен познавать Зло, избегая в нем участия. Для мыслящего человека тяга к знаниям - такой же сильный инстинкт, как инстинкт голода или самосохранения. Святой человек находит в себе силы познавать Зло, противопоставляя ему Закон Божий.. Или, - Комаров заметил, как я слегка улыбнулся при упоминании им Закона Божьего, - Закон Совести, Закон Добра, Любви...
Хотя эти понятия и менее емкие. Тот не святой, кто играя на дудочке танцует в райских кущах, не разумея того Зла, что творится на Земле. На Руси таких людей называли блаженными.
- Я не думаю, что Тургенев - блаженный
- Но, - Комаров возвысил голос, - в очерке его герой отворачивается от зрелища казни!
Он замолчал и, видимо, ожидал аплодисментов. Я чувствовал, что он все равно не прав, несмотря на столь умные рассуждения.
Выждав несколько секунд, я попытался уточнить:
- Владимир Иванович, значит, все эти люди на площади, пришедшие насладиться зрелищем казни, имеют более развитый ум, чем герой Тургенева?
Комаров неопределенно пожал плечами.
- И потом, - воспрянул я духом, - Вы говорили о черте, за которой неминуемо следует падение... Разве познание того факта, что смертная казнь это отвратительно, невозможно без личного участия в ее свершении? Где же тогда Ваша черта?... Я согласен, необходимо знать о том, что мы живем не в Раю, что в мире есть Зло, что убийство человека - одно из самых мерзких проявлений Зла... Но быть соучастником проявляемого в этом мире Зла...? Разве Тургенев призывает избегать познания Зла, закрывать глаза на мерзости мира? Помилуйте! Он каждой строчкой этого очерка показывает нам Его, показывает во всем Его безобразии. Но, показывая Зло, он показывает и ту границу, за которой познание превращается в соучастие.
Я сделал паузу.
- Продолжайте, продолжайте, - одобрил меня Комаров.
- Герой очерка, - продолжил я уже более спокойным тоном, - переступил границу. Ему не хватило мужества отказаться от приглашения. Поэтому так сильны его нравственные мучения, так велико желание "отвернуться", вернуться за черту, отделить себя от жаждущей крови толпы, от участников убийства. Разве это высокомерие и ницшеанство?
- Продолжайте.
- Я все сказал. Я сожалею, что Вы и тысячи других читателей не понимаете Тургенева. Всякое благо, в том числе и благо познания, имеет свои границы, за которыми оно перестает быть благом и превращается в свой антипод. В погоне за острыми ощущениями люди давно пересекли границу между Добром и Злом. Поэтому, куда ни глянь, кругом масса мерзостей. Мы, советские люди, воспитанные на высоких идеалах Коммунизма, скоро скатимся до уровня американцев....
- А Вы верите в построение Коммунизма? - послышался от двери голос Валевского.
- Кирилл Мефодьевич, а Вы когда так неслышно вошли? - удивился Комаров.
- Я уже минут десять тут стою, слушаю. Вы так увлеклись анализом тургеневского очерка, что не замечаете ничего вокруг себя... У молодого человека, надо сказать, неплохое для его возраста мышление.. Так Вы верите в построение Коммунизма? - переспросил он меня.
- Конечно, верю, - искренне заявил я. - Но Коммунизм можно построить тогда, когда каждый человек научится отличать "толпу" от "народа", когда противостояние личности толпе будет не ницшеанством, а достоинством... Возможно, будущий век нас к этому приблизит...
- Спасибо за откровенность, - поблагодарил меня Валевский, прошел к своей кровати, достал из стоящей сбоку от нее тумбочки кружку с ложкой и предложил нам:
- Пойдемте, возьмем на кухне кипяточку да попьем чайку.
18 сентября 1989 года.
Перечитал написанное. Слишком много чисто описательных подробностей, но рука уже не поднимается вычеркивать написанное, а память прибавляет все новые и новые штрихи - наклон головы, движение глаз, саркастическую улыбку, дружеский смех...
Господи! Помоги мне сосредоточиться на главном - накинь узду на разбушевавшуюся память.
Необходимо передавать только суть. Обрывать диалоги на середине, пропускать неуместные подробности, описания обстановки, поз, жестов...
Сжимать, спрессовывать мысли, действия, чувства...
Июнь 1980 года.
Валевский, Комаров и я на прогулке в парке.
В а л е в с к и й обратился ко мне:
- Вы вчера сказали, что мы, советские люди, скоро скатимся до уровня американцев. Вы, конечно, имели в виду моральный уровень?
- Разумеется.
- А откуда Вы черпаете информацию об уровнях морали?
- Как откуда, - удивился я. - Я живу, разговариваю, читаю газеты, у меня есть глаза... Мне не нравится то, что я вижу и слышу вокруг.
- А причем тут газеты? Если судить по ним, то вокруг нас все прекрасно.
- Да, газеты пытаются перевоспитать народ, показывая нашу жизнь исключительно в розовых тонах. Им поэтому у нас мало верят. Но не все же они врут - дыма без огня не бывает. Потом в газетах много говорят о жизни простых людей в странах капитализма, в Америке...
- Вот по этим газетам, которым, по Вашим словам, мало кто верит, Вы и решили, что уровень морали у американцев ниже нашего?
- Да что Вы американцев защищаете! Сколько людей от нас к ним за легкой жизнью перебегает, а через год-два все слезами обливаются, из их "Рая" назад, в наш грешный Союз, просятся.
А я бы назад не пускал. Искали легкую жизнь? Получайте!
( Разговоры на тему "Мы - Они" возобновлялись неоднократно. К сожалению, я не запомнил аргументации Валевского в защиту "Их", так как считал свою аргументацию в защиту "Нас", не подлежащей сомнению)
Глава 5
"Последняя встреча"
10 октября 1989 года. Парк Кадриорг. Снова вечер. Вдвоем с Валевским мы бредем по влажной тропинке куда-то в глубь парка. Мелкий дождик серой пеленой отделяет нас от шумного Нарвского шоссе, от увязнувших в мокрой хляби силуэтов деревьев, от прошлого, будущего, настоящего... Я рассказываю о том, как наводил о нем справки в поселке Свободный и в Питере, как, в конце концов, с помощью Антонины Мефодьевны Тамм (сестра К.М.Валевского) нашел его нынешнее место жительства. Он слушает мой рассказ безэмоционально, не перебивая вопросами, не требуя уточнений, не возражая, не кивая согласно головой... Из предварительных бесед с его сестрой, я был готов к такой реакции. Я предложил ему помощь с пропиской в Таллинне. Он ответил, что это невозможно, потому что и паспорт, и все другие документы он сжег еще в апреле 1986 года. Я заметил, что это глупо. "Не глупее, чем жить в этом обществе," - ответил Валевский.
Из рассказа Антонины Федоровны Тамм.
"Из "Свободного" он вышел в конце августа 1980 года. Он говорил, что та больница была для него чем-то вроде санатория по сравнению с другими, в которых ему пришлось потом побывать. Второй раз его забрали в психушку в марте 1983 года. Он послал в канцелярию Андропова письмо, в котором приводил сравнительный анализ источников затрат на пропаганду антинаучного, по его словам, атеистического, мировоззрения с источниками затрат на пропаганду религиозного мировоззрения. Начинал с воспитания дошкольников и заканчивал атеистическим лекциями в домах престарелых. Взывал к совести и разуму... Вероятно, это письмо и явилось последней каплей.. Два раза его выпускали на волю, но потом опять увозили в больницу. Один раз - прямо с работы. В Ленинграде была специальная психушка, где почти одних политических "лечили" . Он уже и не писал ничего и не разговаривал, почти..., а его все равно там держали."
Где-то около получаса мы идем молча. В темных лужах плавают осенние листья, мы ступаем по ним, они погружаются вглубь... Валевский вполне в здравом рассудке. Он способен вести логическую беседу, но она не способна увлечь за собой его чувства. Кажется, ему безразличен весь этот мир, безразличны люди, безразличен я ... Можно ли будет его когда-нибудь вывести из этого состояния? Насколько тактично, насколько уместно сейчас задавать ему какие-либо вопросы?... Он заговорил первый. Так, будто разговор был прерван всего несколько секунд назад:
- Они кололи мне "патриотические" уколы...
- Что значит - "патриотические"?
- Говорили, будут колоть, пока патриотом не стану..
- А что за лекарства Вы помните?
- Сульфазин... Часов через шесть после укола температура тела поднималась до 40 градусов, а пить не давали. Очень сильно хотелось пить... И было больно, когда кололи. Под кожей после первого же укола образовался шарик. Они потом всегда в него кололи. Было очень больно. Хотелось кричать. Я не кричал, но было больно...
Он замолчал также внезапно, как и начал говорить. Прекратился дождь, потом начал накрапывать снова. Мы снова, некоторое время, шли молча. Наконец он продолжил. Он говорил медленно, иногда останавливался посреди фразы, пауза могла затянуться на две-три минуты, потом, как бы заставляя себя говорить, он устало вздыхал и продолжал рассказывать: