Прасковья Ивановна велела нам встать в круг. Началась игра "третий-лишний". Ну, игра как игра, знакомая еще по детскому саду. Я беззаботно бегал и прыгал, как и остальные. пока не увидел, что у калитки стоят мой брат Сережа и Володя Шалимов.
Ура! Значит, школьный день закончился! Я вышел из круга, подобрал свой бумажный футляр и громко заявил:
– Прасковья Ивановна, я пошел домой! До свиданья!
– Подожди, еще нельзя! Занятия еще не кончились!
– Как это не кончились, если за мной пришел Сережа!
– Сережа подождет! Сейчас урок физкультуры!
– Ну что за глупости вы говорите! – искренне удивился я. – Какой же это урок!
Будучи эрудированным ребенком, я знал, конечно, что бывают уроки "физры". Но был уверен, что они, как и все остальные, проходят в классе. На них, думал я, выучивают названия всяких футбольных команд, читают про спортивные соревнования и знаменитых чемпионов. Потому что это же у р о к. При чем тут бегалки-прыгалки? А если класс вывели на свежий воздух и устроили игру – это уже послеурочное время, развлечение перед тем, как за нами придут из дома старшие. Не бывает уроков на дворе!
С футляром под мышкой и с полным сознанием своей правоты я двинулся к калитке.
Прасковья Ивановна ухватила меня за руку.
Меня! За руку! Насильно!
В ту пору даже эрудированным людям не было известно выражение "права человека". Но то, что эти права должны соблюдаться, я с малых лет ощущал инстинктивно. Если, например, брат или сестра сгоняли меня с кровати ("не читай лежа!") или, наводя порядок, стряхивали со стола моих бумажных солдатиков, я негодующе орал:
– Ка-ко-е вы имеете право, паразиты!
А тут не брат, не сестра, а посторонняя женщина ухватила меня и держит!
Не стерпев насилия, коротко взревел я и вырвался.
– Как ты смеешь не слушаться учительницу!
Неужели она думает, что я обязан подчиняться ей во всем и даже продолжать эту глупую игру, когда за мной пришел старший брат?
Это лишь в армии рядовые бойцы должны выполнять абсолютно все приказы командиров. Но там дело военное, они присягу давали. И я с полным знанием вопросов иерархии заявил своей первой учительнице:
– Вы не командир, а я не рядовой!
Подскочивший Сергей пытался мне что-то объяснить, а Володя иронически хмыкал. Но распаленный праведным гневом, я не внял и доводам старшего брата. Если он с чиклой заодно, наплевать и на него! Я вышел из калитки и зашагал по деревянному тротуару. Дорогу к дому я знал отлично.
Меня не держали. Но в этот день, четвертого сентября тысяча девятьсот сорок пятого года, я впервые услышал слова, которые потом, увы, слышал неоднократно. И которые в свою ученическую пору слышат очень многие люди:
– Завтра без мамы в школу не являйся!..
Впрочем, все обошлось. Дома меня не ругали, и мама, когда пришла на обед, даже подарила мне десять рублей: в награду за первые школьные труды. А потом (как я узнал позже) сходила в школу, и они с Прасковьей Ивановной повздыхали и посмеялись над строптивостью неотесанного первоклассника.
А я с братом пошел на толкучку и, отдавая дань еще не забытому дошкольному детству, купил у щетинистого старика игрушку: тележку на палке. Когда ее катили по тротуару, над колесами вертелись маленькие пестро раскрашенные кольца. На скорости они превращались в разноцветные шары. Замечательная была тележка….
На следующий день Прасковья Ивановна не вспоминала о нашей ссоре. Тем более что я потерпел от школы первый урон. Накануне я забыл в парте свою вязаную шапочку. Когда спохватились и брат прибежал в школу, шапки в парте не оказалось. Спёрли.
Забегая вперед, скажу, что в течение недели я посеял еще две таких шапочки, после чего стал ходить в школу в большой выгоревшей пилотке, которую подарил мне Лешка Шалимов. Он же отыскал в своем хозяйстве старый клеенчатый ранец с полуоторванной крышкой. Дядя Боря суровыми нитками пришил крышку, и я, избавившись от футляра с дырками, стал совсем такой же, как другие первоклассники тюменской начальной школы номер девятнадцать. По крайней мере, внешне.
Но излишняя эрудиция еще не раз портила мне жизнь.
Как лает собачка
На уроке чтения проходили букву "у".
– Как гудит паровоз?
– У-у-у!..
– Хорошо. А теперь из буквы «у» и буквы «а» составим два слова. Как плачет маленький ребенок?
– Уа-а-а! – догадливо выл наш первый "А", потому что на этот счет была в букваре картинка и соответствующая подпись.
– Правильно. Только тише… А кто знает, как кричат дети, когда заблудятся в лесу?
Знали все:
– Ау-у-у!!
– Верно. Только надо не кричать хором, а поднимать руки…
Боря Демидов поднял руку. И сообщил, что когда он летом отстал от взрослых в бору под деревней Падерино, то кричал не "ау!", а "мама!". С перепугу. Хотя мамы в лесу вовсе не было, а были бабушка и тетя Зина.
Прасковья Ивановна снисходительно согласилась:
– Бывает и так. Но словом «мама» мы займемся позже, когда познакомимся с буквой "м-м-м"… Тонкошеев! А ты почему опять глазеешь в окно и не участвуешь в уроке? Хочешь остаться на третий год?
– Не-а, не хочу, – сказал Тонкошеев.
– Если будешь зевать и отвлекаться, поставлю у доски на весь урок.
– Ладно, – покладисто сказал Тонкошеев. Он считал неразумным ссориться с «чиклой» по пустякам.
Второгодника Серегу Тонкошеева мы уважали. Он был самый большой среди нас. Даже суровые четвероклассники милостиво брали его играть в чику, когда затевали это запретное дело в узком пространстве между забором и поленницей, недалеко от уборной. Нам же, "мелкокалиберным", дозволено было лишь молча наблюдать за звонкой азартной игрой, ибо не было у нас ни опыта, ни медных денег в карманах, да и сами-то карманы имелись не у каждого…
Не знаю, почему у Сереги не ладилось с учением. Вообще-то он был совсем не дурак, а в житейских вопросах проявлял просто взрослую мудрость. К нам, своим одноклассникам, относился он беззлобно. Учил полезным вещам. Например, как из катушки от ниток, резинки и палочки сделать заводной трактор, а из куска кинопленки – звонкую щелкалку.
В кармане длинных мешковатых «шкер» Серега носил пугач, сделанный из медной загнутой трубки и гвоздя. Однажды он пальнул из этой штуки за уборной, в окружении восхищенных зрителей. Правда, кто-то на него "определил", и пугач отобрали, но Тонкошеев сказал «ништяк» и на следующий день принес новый.
Свою силу Серега к нам не применял. Только один раз надавал пинков Семке Левитину, который отказался делиться хлебом и ливерной колбасой, хотя было сказано: "Сорок семь – делим всем!"
Несмотря на обширные пробелы в школьных знаниях, с буквой «у» Тонкошеев был, конечно, знаком. Поэтому скучал. Я тоже скучал на всех уроках чтения. И смотрел сквозь стекло во двор. Там белела стена церкви с двумя рядами узких окон. Окна были окружены лепными украшениями. Я (эрудированный ребенок) знал, что это называется "барокко". В окнах виднелись кованые решетки с завитушками. За ними была темнота, и в ней неярко, словно свечки, искрились желтые лампочки. Я знал, что церковь называется еще и по-другому – "храм". И то, что в ней после революции, когда отменили бога, сделали библиотеку, было мне понятно. Я читал где-то, что библиотека – это "храм знаний". В здешнем храме знаний был детский отдел, мама записала меня туда, и я уже взял книгу "Каштанка". И за два вечера прочитал ее.
Я стал размышлять о Каштанке. Она мне нравилась. И я был рад, когда нашлись ее прежние хозяева – столяр Лука Александрыч и его сын Федюшка – и она с ними отправилась домой. Но все же было жаль, что Каштанка не стала цирковой артисткой. Разве нельзя было договориться, чтобы она жила дома, а Федюшка по вечерам приводил бы ее в цирк на работу? Сам бы заодно мог бесплатно смотреть все представления…
Задумавшись, я вовсе отвлекся от урока.
Это происходило уже не в тот день, когда «уа» и "ау", а позже.
Вытряхнул меня из задумчивости вопрос Прасковьи Ивановны:
– А теперь кто мне скажет: как лает собачка?
Это было словно продолжение моих мыслей о Каштанке. О собачке!
Я вскинул руку и затряс ею от нетерпения! Я знал, как лает собачка!
Во всем нашем квартале на улице Герцена – от Первомайской до улицы Дзержинского – не было пацана, который бы лучше меня мог изобразить собачий лай. Когда я ради забавы заливался веселым дворняжечьим тявканьем или начинал размеренно гавкать, как пожилая, уставшая от трудов овчарка, по всем дворам откликались окрестные псы.
Этот «собачий» талант был частью моей эрудиции.
Лишь бы Прасковья Ивановна вызвала меня! Уж здесь-то я сумею показать, на что способен! Это не нацарапанные карандашом палки и крючки на тетрадной бумаге, которые никак не хотели меня слушаться и выстраивались на линейках столь же бестолково, как наш класс на зарядке, которую мы делали на дворе перед уроками…
– Ну хорошо, пусть скажет Славик…
Я вскочил и набрал в грудь воздух. И для начала выдал рассыпчатое, скандальное лаянье шпица Марсика, который жил в конце квартала, в доме хирурга Сазонова. Потом откликнулся на него хрипловатым, но жизнерадостным голосом полубеспризорного коротконогого кобеля по кличке Моряк, обитавшего у нас во дворе. Затем изобразил гулкое гавканье сторожевого Джека, сидевшего на цепи у крыльца моей хорошей знакомой Галки Лазарчук. И завершил эту собачью кантату дурашливым щенячьим "ав-тяф-тяф-ррр", словно расшалившийся трехмесячный Шарик загнал на забор соседскую кошку и веселится от души.
После этого я замолчал, чтобы снова набрать побольше воздуха. И услышал какое-то нехорошее молчание класса. И увидел поджатые губы Прасковьи Ивановны.
Деревянным голосом Прасковья Ивановна сказала:
– Нет. Собачка лает не так. Сядь… Кто скажет правильно?.. Скажи, Соломон.
Я ошеломленно плюхнулся на скамью. А Семка поднялся и добродетельным голосом произнес:
– Собачка лает: "Ам! Ам!"
– Молодец. Садись.
Что же такое? Я с великой жаждой правды глянул на соседку Вальку Малееву. Она была честная и справедливая. Но и она сейчас меня не поддержала. Сказала одними губами:
– Эх ты… В книгу гляди…
Перед Валькой лежал раскрытый букварь. Там была картинка: румяный мальчик высоко поднял не то горбушку, не то пряник, а под рукой у него подпрыгивала кудлатая собачонка. Подобный рисунок я потом не раз видел на конфетных фантиках "Ну-ка, отними!". А здесь было написано: "Ам".
Но это же совсем другое дело! «Ам» – это когда кто-то что-то слопал. Например, в детской книжке-раскладушке жаба проглотила комара: "Ам!". Или соседка тетя Тася уговаривает годовалого Вовку: "Кушай кашку. Давай быстренько открой ротик и – ам!"
При чем здесь собачий лай! Прасковья Ивановна просто никогда не имела дела с собаками и все перепутала!
Я вскинул руку, чтобы объяснить недоразумение… и опустил. Кое-какой школьно-жизненный опыт у меня уже накопился. И я сообразил наконец, что моя правда здесь никому не нужна. Нужно другое: показать, как буква «а» сочетается с другой буквой – «м-м-м» в короткое слово. И потому собачка будет лаять так, как того требует учебная программа.
Наверно, в этом была своя, школьная, справедливость.
Но с моим понятием о справедливости и объективной истине это никак не увязывалось. И сделалось так обидно, что намокли ресницы. Валька сочувственно вздыхала рядом…
А вдобавок ко всему Прасковья Ивановна после урока сказала:
– Славик, попроси маму зайти в школу, я хочу поговорить с ней.
Я независимо повел плечом:
– Пожалуйста.
Неприятностей я не боялся. Мама всегда меня понимала, поймет и на этот раз. Но по-прежнему было очень горько. И я сказал в спину Прасковье Иванавне:
– Все равно собачка лает не так…
Впрочем, тихо сказал, почти шепотом, она не услышала. Зато услышал Серега Тонкошеев.
– Голова твоя, пшёнкой набитая. Если говорят "ам", значит, – "ам". Никогда не тявкай при начальстве, добром не кончится.
Я уже упоминал, что был Серега не по-детски мудр.
Но я не внял совету Сереги Тонкошеева. И в детском возрасте, и потом я часто тявкал при начальстве. И даже н а н а ч а л ь с т в о. Такое поведение не раз осложняло мне жизнь. Однако это уже тема для других рассказов. А рассказ о собачке я кончаю. На таком вот вздохе – задумчивом, хотя уже и без прежней горечи…
Зачем бороться с песнями
Занятия в школе начинались в восемь. Вставать приходилось в семь. Точнее, в четыре минуты восьмого. Этот маленький кусочек времени я раз и навсегда выторговал у мамы: "Ну, пожалуйста! Можно, я полежу, полежу, пока играют гимн!".
Просыпался я незадолго до семи. И с растущей тягостью в душе прислушивался к бормотанию радио. Бормотание стихало, в чутком бумажном репродукторе накапливалась напряженная тишина. Ох, сейчас… И включались куранты Кремля! С раздражающей громкостью колокола выговаривали насмешливую, безжалостную мелодию:
Длинь-длинь-длинный день впереди…
Длинь-длинь-длинь, мы спать не дадим…
А потом: бум… бум… – гулкие удары. Пять раз (потому что там, в столице, всего пять часов, счастливые московские школьники могут спать еще целых два часа!). Затем, словно еще один удар, самый громкий и раскатистый, – музыкальный аккорд. И хор:
Союз нерушимый республик свободных…
В гимне двадцать четыре строчки – три куплета и три припева. И каждая пропетая строчка приближала меня к зябкому моменту, когда надо вылезать из постели.
Ох как ненавидел я эти въедающиеся в мозг слова, эту тяжкую, неотвратимую мелодию. Понимал, что это нехорошо, даже преступно, и все равно ненавидел. Словно само государство несгибаемой своей волей загоняло меня, семилетнего, полусонного, в слякотный осенний день, в серые школьные будни…
Это ощущение сохранилось на всю жизнь. Даже когда я сделался совсем взрослым, стал писать книжки и мог вставать по утрам когда вздумается, мелодия гимна вызывала в душе тревогу и неуверенность. Она была напоминанием о равнодушной всесильной власти, которая может сделать с тобой все что хочет.
Потом наступил девяносто первый год. Гимн сделался сперва вроде бы не обязательным, а вскоре и совсем отмененным. И однажды на телеэкране я увидел, как волосатые парни с электрогитарами и синтезаторами кривляются под знакомую мелодию.
И стало обидно.
Ну да, я не любил эту музыку и эти казенные слова про "Союз нерушимый". Но все же в моей сознательной жизни другого гимна у меня и у моей страны не было. И, в конце концов, именно с этим гимном победили мы Гитлера, встречали вернувшегося из полета Гагарина, радовались победам наших олимпийцев. Зачем же теперь плевать внутрь самих себя! Плевки – не целебный бальзам, ими не вылечишь изболевшуюся душу.
И гимн, и старые песни, с которыми жили много лет, надо спокойно сохранить для истории, а не делать из них музыку для клоунад. И ставшие ненужными знамена следует оставить в хранилищах и музеях, а не торговать ими на Арбате. А то, глядишь, сами не заметим, как распродадим не только прошлое, но и настоящее.
Вот такие мысли у меня сейчас, в девяносто втором году. Кстати, в году не менее трудном, чем сорок пятый.
И даже те минуты, когда я, первоклассник, сжимался в постели под неумолимую государственную мелодию, вспоминаются теперь без прежней зябкости, со снисходительной усмешкой.
Но это теперь. А тогда… Ох, вот уже спели и о том, что "мы армию нашу растили в сраженьях…" Вот и последний припев кончается:
Знамя советское, знамя народное
Пусть от победы к победе ведет!
Не к победе оно ведет, а к тому, что надо вылезать из-под теплого одеяла. Натягивать заштопанные, отвратительно длинные чулки, которые путаются и перекручиваются. Потом – штаны, которые норовят надеться задом наперед (хотя перепутать вроде бы трудно: зад отмечен квадратной заплатой). Затем – тонкий разношенный свитер – он был когда-то голубым, а сейчас белесо-сизый от частых стирок. И после этого брести на кухню, бренчать там рукомойником, в котором гадостно-холодная вода.
– Зачем ты надел свитер, не умывшись? Все у тебя не так…
Мы с мамой вдвоем. Брат и сестра укатили в Одессу – учиться в индустриальном институте. В тот замечательный город, куда всем известный Костя приводил шаланды, полные кефали. Там хорошо, на юге-то. До сих пор тепло, и море рядам.
– Ты все домашние задания сделал? Смотри, а то опять Прасковья Ивановна будет жаловаться… Садись, ешь картошку… Ох, да шевелись же ты, опоздаешь ведь!
Маме тоже скоро на работу, в свою контору. А за короткие полчаса между моим и своим уходом она должна "провернуть уйму всяких дел".
Сквозь тонкую стенку слышно, как соседка тетя Лена торопит "ирода проклятущего" – Лешку Шалимова. Но я вместе с Лешкой сегодня не пойду, мы очередной раз поссорились. Семка Левитин за мной тоже не зайдет, он копается больше меня и часто опаздывает.
– Да шевелись же ты, не спи на ходу…
Я не сплю. Я надеваю сшитое из маминого суконного жакета пальто, натягиваю на уши пилотку, сую ноги в резиновые сапожки. Без такой обуви нынче до школы не доберешься. Во рту горько от подгоревшей жареной картошки.
– Мама, дай попить.
– Господи боже мой, что за несчастье! Все в последний момент!.. Пей и отправляйся… И не вздумай опять лезть в споры с Прасковьей Ивановной.
Больно мне надо лезть в споры. Лишь бы сама не придиралась…
– И не суйся в лужи, обходи стороной.
Ха, обходи! Как их обойдешь, когда вся дорога на улице Дзержинского – сплошная вода и месиво. Вчера даже зачерпнул голенищем…
– Везде непроходимо. Борька Демидов свою калошу в грязи утопил…
– Иди, иди скорее, опять опоздаешь на зарядку!
Приходить надо не к восьми, а за пятнадцать минут до начала занятий. Потому что перед уроками мы еще делаем зарядку – прямо в классе, между рядами парт – а после зарядки поем Гимн Советского Союза. Да-да, опять гимн! Никуда от него не денешься. Говорят, это распоряжение гороно.
Чтобы петь правильно, мы разучивали этот гимн с первого урока пения. Впрочем, выучили быстро. Потому что и без того каждое утро слышали его по радио. И скоро на уроках пения стали разучивать другие песни.
Эти песни тоже были не новые. Или военные, или про Сталина. Их часто передавали по радио, а некоторые я помнил, с детсадовских времен.
Но все равно к каждой песне мы подступали, словно к незнакомой. Сперва за Прасковьей Ивановной повторяли строчку за строчкой – учили наизусть. Затем хором декламировали целый куплет. После этого Прасковья Ивановна, запахнув на груди серый пушистый платок и глядя в пасмурное окно, пела этот куплет тонким голосом – чтобы мы запомнили мелодию. И мы после нее пели все вместе. Очень усердно. Мокрые стекла вздрагивали. На них темнели прилипшие листья облетающих тополей.
Прасковья Ивановна морщилась:
– Надо правильно исполнять мотив. Слушайте еще раз…
Насколько я помню (а слух у меня был приличный), мелодию она пела точно. Однако я каким-то внутренним чутьем понимал, что петь перед нами Прасковья Ивановна стесняется, хотя и старательно давит в себе это смущение. Я переживал за нее. И, видимо, оба мы почувствовали облегчение, когда нашелся выход.
Оказалось, что у Семки Левитина чистый и высокий голос и петь Семка любит. И главное, ничуть не боится петь перед классом. И весь репертуар тогдашнего радио (а также кое-что сверх того) Сема знал отлично. И теперь Прасковья Ивановна говорила:
– Соломон, иди ж доске. Покажи нам, как поется эта песня.
Семка выходил. Слегка розовел от удовольствия круглыми щеками, брался за галстук матроски, вытягивал шею и…
В атаку стальными рядами
Мы поступью твердой идем!
Родная столица за нами,
Рубеж нам назначен вождем…
Самые нетерпеливые подхватывали, не дождавшись команды:
Мы не дрогнем в бою
За столицу свою…
Никакого музыкального сопровождения у нас не было. Ни пианино, ни баяна, ни даже мандолины, как, например, в первом «Б» у Анны Дмитриевны. Однако ни Семку, ни всех нас это обстоятельство не смущало.
В бой за родину, в бой за Сталина,
Боевая честь нам дорога! —
вдохновенно орали мы песню про красных конников, и делом "боевой чести" казалось нам перекричать первый "Б", у которого тоже шел урок пения, что и было слышно через две закрытые двери и вестибюль.
Кони сытые бьют копытами!..
…Когда приблизился праздник Октябрьской революции, мы взялись за песню, которую полагалось хором исполнять на торжественном утреннике. Разумеется, о "великом друге и вожде".
Вообще-то это была первомайская песня. По крайней мере, в моем представлении. Помню синее, уже теплое небо, молодую зелень тополя, распахнутое окно, ветерок надувает занавеску, а в отдалении ухает оркестр. Брат и сестра собираются на демонстрацию. Мы с мамой тоже пойдем, только не в колонне, а смотреть на демонстрантов с тротуара. Я радостно нервничаю: не опоздать бы! А жиденький репродуктор дребезжит, надрывается:
На просторах родины чудесной,
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню…
Праздник Октября, он без тепла и свежей зелени, но все равно хороший. Как и Первомай, с оркестрами и знаменами. На главных домах города вокруг больших портретов вождей будут гореть желтые пунктиры лампочек. И будут светиться пятиконечные звезды – они сделаны из досок, затянуты красным ситцем, а внутри у них тоже лампочки. Но самое главное – это два нерабочих и неучебных дня! (Осенних каникул тогда еще не было.) Придут гости с патефоном, мама приготовит что-нибудь вкусное (может быть, даже пельмени, если найдется мука). Артур Сергеевич принесет пару банок с бычками или камбалой в томате…
Поэтому песня "На просторах родины чудесной" всегда пахла для меня винегретом, пельменями и другими праздничными блюдами.
Полностью эту песню я уже не помню, но припев засел в голове навеки:
Сталин – наша слава боевая,
Сталин – нашей юности полет!
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет.
Слова эти запомнились потому, что в семилетнем возрасте я часто размышлял над ними.
Три строчки из четырех были вполне понятны.
Я не раз видел снимки и плакаты, где наши танки с надписью на башнях "За Сталина" шли в атаку на фашистов. Поэтому он и есть наша боевая слава. Яснее ясного.
Во время военных парадов в Москве над Красной площадью проносились самолеты, выстроенные в большущее слово СТАЛИН. Это я тоже видел на газетных снимках, а один раз даже в кино. А летчики – они ведь все молодые. Вот поэтому – "юности полет".
То, что "наш народ за Сталиным идет", было тоже объяснимо. Разноцветный плакат насчет этого висел у нас в классе, между окнами. На уроках чтения, от нечего делать, я так часто разглядывал его, что помню со всеми подробностями.
Внизу желтыми буквами было написано: "Под знаменем Ленина, под водительством Сталина вперед к победе коммунизма!" Знамя Ленина – густо-алое, волнистое, с темным профилем добродушно сощуренного Владимира Ильича – служило фоном. На этом фоне и стоял великий вождь и лучший друг всех советских детей, следовательно, и мой. (К последнему обстоятельству я, правда, относился с некоторым сомнением. Откуда Сталин может знать про меня, первоклассника школы номер девятнадцать города Тюмени? Школа эта так далеко от Кремля! А если не знаешь человека, то как можно с ним дружить?) Сталин – в маршальском мундире, но без фуражки – вытягивал вперед руку. Показывал в сторону коммунизма, к которому следовало идти.
Что такое "коммунизм", я приблизительно знал. Мне еще давно объяснили это брат Сергей и сестра Людмила. Они рассказывали, что наступит такое время, когда не будет войны и хлебных карточек и все станут жить счастливо. В городах выстроят сплошь стеклянные дома с золотыми крышами, всюду откроют бесплатное кино, а в магазинах окажется полным-полно товаров. Бери, что пожелаешь, и тоже совершенно бесплатно.
– Всё растащат за один день, – уверенно сказал я.
– Зачем же тащить? – возразила Людмила. – У каждого и без того будет все, что им нужно. и люди отвыкнут быть жадными.
– Как это все, что нужно? – не поверил я. – И даже двухколесный велосипед будет у любого человека?
– Конечно, – отозвался Сергей и вздохнул. Велосипед был мечтой его жизни.
– И даже легковая машина, – уверенно заявила Людмила. – А если захочешь, то и свой самолет.
– Ну уж тут ты совсем завралась! – не выдержал я.
– Честное комсомольское! Это ведь при коммунизме!
Я прекрасно понимал, что иметь самолет захочет каждый. И представил себе нашу улицу Герцена времен коммунизма. Кровельные листы на крышах – не из ржавого железа, а из чистого золота (вот сверканье!), бревна стен, двери, наличники. ставни и даже водосточные трубы сделаны из стекла. И доски заборов – тоже стеклянные. А за этими прозрачными заборами стоят самолеты. Если у каждого жителя свой, то в нашем дворе – не меньше трех десятков. Поместятся ли? А как взлетать в такой тесноте? Ведь разбег нужен… Ка-ак зацепит колесами за стеклянный забор – вот звону будет!..
Но самое главное – какая теснота получится в небе!
Дядя Боря как-то рассказал мне про катастрофу. которая случилась еще до войны над Москвой. На каком-то празднике. Истребитель описывал петлю вокруг громадного, со множеством пассажиров, самолета "Максим Горький" и зацепил его. От "Максима Горького" и от истребителя – одни обломки. Никто не спасся.
А ведь самолетов-то было там всего два! Что же будет, если каждый начнет взлетать когда вздумается! Я даже зажмурился. И тут же высказал свои соображения сестре и брату. Они меня успокоили. Коммунизм, сказали они, наступит еще не скоро, и к тому времени люди придумают, как обезопасить полеты.
– А когда он наступит?
– Ну… когда ты станешь совсем взрослым.
Я сразу перестал бояться. Время, когда я стану взрослым, лежало в таком невероятном будущем, что не стоило пока и размышлять о нем всерьез.
Но все-таки оно должно было, наступить, это время. И коммунизм. Недаром Сталин показывал в его сторону таким уверенным жестом. Он-то знал, куда показывать.
И народ на плакате бодро шагал в этом направлении.
Люди, составлявшие народ, были по сравнению с вождем словно лилипуты перед Гулливером (эту книжку я уже читал). Зато их было много: шахтеры с отбойными молотками, колхозницы со снопами, инженеры с рулонами чертежей и линейками, военные в пилотках и шлемах. И среди взрослых – мальчишка в красном галстуке и с книгой под мышкой – наверняка отличник.
Все это и означало: "Наш народ за Сталиным идет".
Непонятно было только одно: почему "с песнями борясь и побеждая?" Зачем, дружно двигаясь за товарищем Сталиным, надо при этом бороться с песнями и побеждать их? Песни – они же совсем не враги. Они, наоборот, всегда помогают людям. "Нам песня строить и жить помогает!"
Может быть, имелись в виду иные песни? Например, те, что пели фашисты, когда нападали на нашу страну? Но тогда следовало точно сказать об этом, иначе сплошная неясность.
Несколько раз я хотел спросить про это у мамы или у Сергея и Людмилы. Но что-то меня останавливало… Ощущением, что разгадка совсем простая и при ответе можно заработать снисходительную усмешку. Надо разобратъся самому.
И наконец я разобрался! Нашел!
Помогли детские стишки:
Разошлись на небе тучи.
Смех и игры на лугу.
Споря с ветерком летучим,
Дети к солнышку бегут!
Не помню, где я эти строчки услышал или прочитал. Не исключено, что в какой-нибудь книжке-раскладушке или в «Мурзилке» – много старых номеров этого журнала валялось в комнате Лешки Шалимова.
Главное – другое: слова "споря с ветерком летучим" Ветерок– он ведь ребячий друг (и нам во дворе он помогал запускать змеев-монахов), однако с ним можно спорить. А спорить и бороться – это почти одно и тоже!
Однажды мы с Толькой Петровым сцепились в драке, а дядя Боря вышел на крыльцо и сказал:
– Чего зря царапаетесь, как дурные коты? Если хочется силу попробовать, лучше поборитесь по-спортивному. Устройте соревнование.
И мы послушались, устроили матч цирковой борьбы. И я уложил Тольку лопатками на кучу опилок, что скопилась рядом с дровяным сараем.
Бороться – это, выходит, соревноваться, соперничать в силе и удали!
И, значит, когда народ борется с песнями – он соревнуется с ними в задоре, веселье и силе, которых в наших советских песнях, разумеется, очень много.
Ура! Я отыскал разгадку!
Это случилось как раз незадолго до праздника Октября.
Я был радостно возбужден своим открытием. И чтобы окончательно утвердиться в его правильности, решил уточнить у Прасковьи Ивановны. Однако подошел к делу не прямо, а с хитринкой. На уроке пения, когда очередной раз проголосили вслед за Семкой знакомый припев, я поднял руку и спросил:
– Прасковья Ивановна, а зачем надо бороться с песнями, когда мы идем за товарищем Сталиным? Ну, "с песнями борясь и побеждая?"
Все притихли. Правда, зачем? Прасковья Ивановна пристально посмотрела на меня. Помолчала. Подергала на груди края пухового платка. И, видимо, наконец поняла суть вопроса.
Она сказала сухо и утомленно:
– Ты, Славик, поешь не думая, поэтому ничего не понял. Там, в тексте песни, есть запятая. Она ставится для мысленной остановки, для раздела между словами. "С песнями, – запятая, – борясь и побеждая…" То есть народ идет за товарищем Сталиным с песнями… Идет и поет. Ясно?
– Ясно… – потерянно отозвался я.
Валя Малеева сочувственно вздохнула рядом. Она всегда жалела меня.
– В песне запятые не всегда поются, но помнить про них надо обязательно, – разъясняла между тем Прасковья Ивановна. Уж не мне, а всем. – Хотя вы еще знаки препинания не проходили, мы будем их изучать позже…
Я сидел понурившись. Значит, все дело в запятой. В крошечном крючочке. И никакого состязания с песнями. Все гораздо проще и скучнее… Опять школа загнала мою фантазию в строгие рамки.
Впрочем, знаки препинания – вещь полезная. Особенно точка. Которую мне и остается поставить в этой истории про запятую.
Как я редактировал Льва Толстого
В середине ноября у меня с Прасковьей Ивановной случился еще один памятный разговор.