“Интересно, что он думает про меня? Странный седой дядька, поманил зачем-то… А может, он меня боится?”
– Ты, наверно, гадаешь: “С чего это старик надумал заводить со мной знакомство?”
– Не, я не гадаю! Я догадался! Потому что у вас телескоп и у меня. Дело ведь не в том, кто старый, а кто маленький, а в том, что дурачества одинаковые… ой… Это бабушка так говорит: “Дурачество у тебя с той подозрительной трубой”. Я говорю: “Не с подозрительной, а с подзорной”. А она все равно…
– Знаешь, друг мой, мне говорят то же самое. Только не бабушка, а дочь. Она уже взрослая… Видимо, таковы женщины. А?
Вовка не отозвался на эту излишнюю (опять нарочитую) доверительность. Помолчал. Потерся облупленным ухом о колено. Деловито спросил:
– У вашего телескопа какая кратность?
– Сорок…
– Ух ты! А у меня всего шесть. С половинкой…
– Сам сделал?
– Ага… А вы?
– У меня, брат, система Ленинградского завода. Правда, старая, в комиссионке взял. Но работает отлично. Так что я тебя, конечно, разглядел получше, чем ты меня.
– Ну… я тоже… разглядел… Я вас случайно увидел. Вы не думайте, что я люблю в окна подглядывать. Я за самолетом наблюдал, за “Ан – два”. А потом качнул трубу, а в ней – вы…
– У меня почти так же получилось. Только я за тепловозом следил… В силу своей приверженности к железнодорожной профессии.
– Значит, вы не астроном… – В голосе Вовки было скрытое огорчение.
– Нет… я конструктор… Кстати, зовут меня Винцент Аркадьевич. А тебя – я знаю – Вова Лавочкин.
– Ой. А кто вам сказал? – Он спустил с плиты ноги, вцепился в бетонный край. Вытянул шею.
Винцент Аркадьевич не стал хитрить.
– Внучка сказала. Она с тобой в одном классе учится. Зина Коновалова… Она тебя сегодня в трубу разглядела, когда ты что-то в лопухах… искал… – Он чуть не сказал “прятал”.
– А-а… – тихонько отозвался Вовка. И стал смотреть в сторону.
– А чего ты так… увял? У тебя с Зинулей что, нелады?
Вовкино острое плечо неопределенно шевельнулось под синей с белой звездой материей. Протом он спросил крайне равнодушно:
– Она небось наговорила про меня всякое?..
– М-м… нет, – соврал Винцент Аркадьевич. – Сказала только, что Анна Сергеевна заставила тебя учиться до тридцать первого. Несправедливо, из-за брызгалки.
– Да она уже отпустила! Я сегодня на первй урок пришел, а она говорит: “Ладно уж, гуляй, моя радость…” Потому что отметки-то у меня нормальные, только по рисованию тройка…
– А чего же так? Нет способностей?
– Не знаю… Учительница говорит: “Мне тут нужны не “вангоги”, а обыкновенные дети, которые рисуют по правилам…” Вы не знаете, кто такая вангога?
– Не “такая”, а “такой”. Французский художник Винсент ван Гог… Он тоже рисовал не по правилам, поэтому жизнь у него была несладкая… Зато после смерти прославился…
– После смерти это поздно, – рассудил третьеклассник Лавочкин. И спохватился: – Ой! А у вас, значит, такое же имя, как у этого художника!
– Почти. Он Винсент, а я Винцент. Испанский вариант произношения.
– А вы… разве вы испанец?
– Ни в малейшей мере!.. Тут такая история. У моего отца был друг, испанский летчик Винцент Родриго Торес. Он погиб. Ну, а меня назвали в память о нем…
– Почему погиб-то? – насупленно сказал Вовка, глядя перед собой.
– На войне. Была в тридцатых годах в Испании гражданская война. Отец там воевал добровольцем, против фашистов…
– Он тоже был летчик?
– Нет, он был техник на аэродроме. Помогал готовить к полетам и ремонтировать истребители, которые Советский Союз посылал на помощь республиканцам… А ты, наверно, про ту войну и не слыхал, а?
– Слыхал… Я ее в кино видел, в старом. Называется “Парень из нашего города”.
– Да уж, действительно старинный фильм! Я его смотрел, когда был такой, как ты.
Вовка глянул искоса: неужели, мол, вы были когда-то такой же, как я? Но спросил о другом:
– А тот художник, ван Гог, он тоже в Испании воевал?
– Нет, он жил гораздо раньше… Кстати, у меня висит его картина. Ну, то есть не совсем его, а копия, но хорошая. С кораблями… Если ты не откажешься побывать у меня в гостях, то сможешь разглядеть ее во всех деталях… А заодно познакомишься с моей трубой. Мне кажется, она тебя интересует. А?
– Когда?
– Что когда?
– Ну, побывать-то, – вздохнул Вовка.
– Можно прямо сейчас. У тебя же, как я понял, каникулы…
– Не… – опять насупился Вовка. Вытянул ноги горизонтально и провертел ступнями. – Куда же я вот так-то, босиком… А если за кроссовками пойти, бабушка больше не выпустит, скажет: иди картошку чистить или посуду мыть…
– Что за церемонии! Ты же не на прием в британское посольство собираешься!.. Я в твои годы гулял босиком куда угодно и без всяких сомнений…
Вовка бросил быстрый взгляд: какие, мол, это были годы-то! До нашей эры…
– А Зинка… она дома?
– Не все ли равно? Я живу, как говорится, автономно. Если она будет к нам соваться, мы ее про-иг-но-ри-ру-ем.
Вовка Лавочкин подумал секунду и тряхнул головой с репьями:
– Тогда ладно…
2
Винцент Аркадьевич хотел вернуться прежней тропинкой. Но Вовка сказал, что есть другая, покороче. И зашагал впереди.
Шагов через сто Вовка остановился у лопуховой гущи. Винцент Аркадьевич понял: это те заросли, где он недавно увидел звезду. Он узнал место по кривому тополю, который рос неподалеку.
– Знаете, что я там смотрел? – Вовка таинственно кивнул на лопухи.
– Не знаю…
– Глядите… – Вовка встал на четвереньки и раздвинул большущие листья. Пришлось присесть рядом. В лопухах была спрятана поломанная корзина, а в ней вылизывала новорожденных щенков серая кудлатая собачонка. Она глянула доверчиво: видать, знала Вовку и не боялась.
– Она ничья… Потом, когда щенки подрастут, надо их кому-нибудь раздать, чтоб не стали беспризорными. У вас есть собака?
– Гм… У нас есть кошка Лолита, любимица Зинули. Я не думаю, что она уживется со щенком.
– Да что вы! Это неправда, что кошки и собаки враги! Они знаете как дружить могут!
– Ну… поживем – увидим…
– Ага, увидим… – Вовка задвинул лопухи.
Винцент Аркадьевич встал и чертыхнулся. Кругом все усеяно было шелухой тополиных почек, она прилипла и к светлым брюкам. Винцент Аркадьевич стал сбивать ее щелчками. На ткани оставались желтые пятнышки. Отстираются ли?
А Вовка, тот оказался облепленным тополиными кожурками с ног до головы. Они приклеились даже к щекам. “Чучело”, – усмехнулся про себя Винцент Аркадьевич.
К большой досаде, он забыл ключ, и когда оказались у двери, пришлось звонить. Открыла Клавдия. И, конечно же, уставилась на “чучело”.
– Это Вова. Он пришел ко мне в гости, – независимо сообщил Винцент Аркадьевич.
Клавдия уперлась взглядом в пыльные Вовкины ступни.
– Ноги вытирайте, я пол мыла…
Вовка послушно зашоркал голыми подошвами о расстеленную влажную тряпицу. Винцент Аркадьевич сбросил туфли и сунул ноги в шлепанцы. Взял Вовку за плечо. Все еще надеясь на мир, объяснил Клавдии:
– Вова интересуется моей трубой. Потому что у него тоже есть телескоп. Самодельный…
– Рыбак рыбака… – сказала Клавдия в пространство.
– Клавдия Винцентовна! По-моему, у вас дела на кухне! А мы займемся нашими делами. – И повел оробевшего Лавочкина к своей двери. В прихожую высунулась Зинуля. Обалдело помолчала и пропела:
– О-о! Кто к нам пришел!..
– Не к “вам”, а к Винценту Аркадьевичу.
– Ах! Ах! Ах1 Какие мы важные…
Из открытой кухонной двери на Зинулю широко светило солнце. И она была опять желтая и блестящая. Вовка сообщил с язвительным восхищением:
– Ты блестишь, как медный самовар.
– А ты… ты… как дворовый Бобик, весь в репьях!
– Да, я такой! – И Вовка глянул на Винцента Аркадьевича: мол, не слишком ли я нарушаю приличия? Тот похлопал его по плечу: все в порядке.
Вовке профессорское жилье понравилось. Он с удовольствием обозрел деревянные резные маски на стенах, большущую карту железных дорог, модель тепловоза (подарок друзей к шестидесятилетию) и стеллажи с книгами, И – конечно же! – копию картины “Рыбачьи лодки на побережье Сен-Мари”. Постоял перед ней с минуту и покивал. Оглянулся.
– Я, наверно, тоже так смог бы…
– Ты уверен?
– Ага… то есть почти… А трубу можно посмотреть?
– Конечно!
Прежде чем сесть к окуляру, Вовка внимательно осмотрел трубу снаружи. Потом – треногу. И наконец – табурет. Погладил некрашенное, но отполированное за полвека сиденье.
– Старинный?
– Не вяжется с остальной обстановкой, да? Видишь ли, это единственная мебель, которая сохранилась у меня с детских лет. Она из старого деревянного дома.
Вовка еще раз погладил табурет – с уважением.
– До сих пор крепкий…
– Да… А внучка его не любит, говорит, что слишком твердый.
Вовка оттопырил губу – молча показал свое отношение к Зинаиде Коноваловой и ее дурацким нежностям. Затем устроился на сиденье, укрепив пятки на перекладинке между ножками. И придвинулся к окуляру.
– Ух ты… – И после этого примолк минут на пять. Потом обрадовался:
– А вон моя бабушка. В окно высунулась. Наверно смотрит, куда это я провалился…
– Будут неприятности? – встревожился Винцент Аркадьевич.
– А! Не сильные. Обыкновенное дело…
И опять примолк. Надолго.
Винцент Аркадьевич сел к столу. Прочитал, что написал сегодня. Решил, что не так уж плохо. Иногда за дверью слышалось дыхание и шевеление – Зинуля. Винцент Аркадьевич и-гно-ри-ро-вал. А Вовка, видимо, просто не слышал. Шевелил трубой и облизывал губы. Долго. Наконец сообщил:
– В Коленчатом переулке ребята змея запустили, красного и желтого. А по рельсам петух гуляет. Под поезд не попадет?
– Успеет удрать.
– А бабушка закрыла окно. Наверно, на рынок ушла…
– Бабушка, конечно, серьезный объект для наблюдения. Но, знаешь ли, на Луну и планеты смотреть не менее интересно.
– Но они же ночью!
– Или вечером. Ты приходи ко мне часов в девять, когда встанет Луна. Отпустят тебя?
– Ага… Только знаете что…
– Что?
– Можно я свой телескоп с собой принесу? А то…
– Что “а то”?
– Ну… – Вовка крутнулся на табурете. Глянул виновато и честно. Глаза у него были цвета свежей сосновой коры. – Понимаете, ему обидно будет. Что я его, самодельного, бросил и убежал к настоящему.
– Приноси, конечно! Мне, кстати, любопытно, что за конструкция…
– Простая конструкция, – вздохнул Вовка. – Два стекла да две трубки… – Он встал и потер себя сзади. Видать, отсидел с непривычки.
– Отдохни, Вова. Садись вон туда. – Винцент Аркадьевич кивнул на кресло, где любила устраиваться Зинуля. За дверью задышали шумно и ревниво.
Вовка послушался, Но сперва аккуратно отклеил от ног все тополиные кожурки. Бросить их на пол он не решился и затолкал в нагрудный кармашек (пополам красный и белый). Потом прыгнул в кресло спиной вперед.
– Здо рово! Как батут!
Он опять обвел глазами комнату. Боком лег на пухлый подлокотник. Ладонью подпер щеку. И вдруг – полушепотом:
– Винцент Аркадьевич…
– Что, голубчик?
– А вот вы… вы меня позвали потому, что у меня труба? Или… почему-то еще?
Ух ты, как он… Можно сказать, прямо в яблочко. Что ответить? Про свое одиночество (хотя вроде бы и семья, и немало знакомых)? Или…
– Не только потому, что труба… Я вспомнил одну давнюю историю.
Вовка сказал тихо, но с настойчивым ожиданием:
– Какую историю?
– Одну встречу…
Он собирался написать о ней в “Тенях и шпалах”. В главе “Мимолетная улыбка”. Не раз обкатывал в голове этот эпизод. Поэтому сейчас заговорил довольно складно.
– Было это лет двадцать назад. Мы с дочкой ехали из Крыма, отдыхали там. Ехали южной дорогой, жара была, степи кругом. Поезд грязный, в вагоне духотища… Ни в ресторане, ни на станциях – никакого питья, только липкий персиковый сок, от него еще больше пить хочется. А тут еще, как говорится, одна беда к другой: Клава, дочка, схватила какую-то лихорадку, лежит в купе с температурой тридцать девять, хнычет, губы облизывает…
Выпросил я у проводника пол-литра кипяченой воды, но она теплая, противная…
Ну, дал я Клаве аспирин, она уснула наконец, я вышел в коридор, встал у окна. А кругом даже не степь, а полупустыня какая-то. И солнечный жар… Это где-то перед Волгоградом. Ветер в окошко врывается, но без прохлады, пыльный и горячий. А в коридоре еще, к тому же, тетушки беседуют, что в здешних местах, мол, холера объявилась…
В общем, тошно на душе так, будто в нее, в душу, вылили банку того самого персикового сока. Думаю: что дальше-то будет? Еще двое суток ехать…
И тут встали мы на каком-то разъезде. На соседних путях – поезд, такой же, как наш. Такие же пыльные вагоны, так же стекла в окнах опущены. И вдруг вижу – наискосок от меня в окне мальчик. Лежит на верхней полке и смотрит на белый свет. Оперся подбородком о край приспущенной рамы… Обыкновенный такой мальчик, белобрысый, уши оттопыренные. И, конечно же, хорошо ему. Наверно, и питье прохладное есть, и на жару наплевать, и много радостей впереди: к морю едет… И хворей никаких…
Признаться, меня даже зависть кольнула. А он… тут он посмотрел на меня, мы глазами встретились. И знаешь… мне кажется, он что-то понял про меня. Улыбнулся чуть-чуть и ладонью помахал. Вот так. Держись, мол, дядя, все еще наладится в жизни… И я… Хотя и несладко было, но помахал в ответ. Думаю, вот хороший человек. А тут его поезд дернулся и пошел. Он высунулся и еще помахал. Ну, и уехал…
– И все? – шепотом спросил Вовка.
– Не все… Как ни странно, стало мне полегче. Все вокруг то же, что и раньше, но какая-то надежда появилась. И вот представь себе, через полчаса въехали мы под могучую грозовую тучу. И грянул по вагонам ливень. Вспышки, грохот, брызги в открытые окна. И свежий мокрый ветер по вагонному коридору. И долго это было… А потом за окнами – влажная зелень, радуга и уже никакой духоты. И вскоре на станции погрузили в вагон-ресторан холодную газировку и минералку, и пиво, и квас…
А у Клавы разом кончился жар. Она сказала, что, наверно, с перепугу: она ужасно грозы боялась, а над вагоном один раз грянуло так, что он чуть с рельсов не соскочил… Вот такая история, брат ты мой… – И Винцент Аркадьевич заулыбался. С облегчением.
А Вовка не улыбнулся.
– Хорошая история. Только…
– Что?
– Ну, я-то здесь при чем?
– А! Видишь ли… Да, казалось бы, ни при чем. Но… когда ты в своем окне взял да и помахал мне, я сразу вспомнил того мальчика. Похоже очень… И подумал: тогда мы разъехались, потому что в поездах. Но дома -то, они ведь не вагоны. Чего ж нам так – помахать да разъезжаться? А?
– Ну да… – неуверенно сказал Вовка. И напомнил: – Значит, сегодня будем смотреть Луну?
– Если ты не против. Приходи к половине девятого…
3
Вовка появился точнехонько в восемь тридцать. На этот раз – в кроссовках. И в длинной вязаной безрукавке – по случаю вечерней прохлады. Мало того, были заметны недавние старания расчесать его кудлатые волосы на косой пробор.
Под мышкой Вовка держал коричневый футляр, в каких носят свернутые чертежи.
Окна кабинета смотрели на запад, а Луна всходила на востоке. Винцент Аркадьевич и Вовка перенесли треногу на балкон – через большую, “общую” комнату. Под негодующее молчание Клавдии. И под любопытное сопение Зинули.
Конечно же, Зинуля просочилась на балкон следом за “астрономами”. Но не вредничала, молча присела на перевернутую кадушку из-под капусты.
– Принеси-ка табурет, дорогая, – сказал Винцент Аркадьевич.
– А ты дашь мне посмотреть на Луну?
– Неси, не торгуйся.
Зинуля послушалась. Когда она ушла, Вовка насупленно сказал:
– Пускай уж она тоже поглядит.
– Договорились.
Зинуля приволокла табурет.
– Все ноги об него пооббивала… Ты, Печкин, мог бы и помочь.
– А ты просила?
– Мог бы и догадаться.
– А я недогадливый.
– И вообще головкой стукнутый…
– Поймаю на улице – косу выдеру, – шепотом пообещал ей одноклассник Лавочкин.
– Кто?! Ты?! – завелась Зинуля. – Да я тебя вперед поймаю! Вперед выдеру… Тебя и так все девчонки в классе лупят!
– Меня?! Да я просто связываться с вами не хочу! Чуть что, сразу: “Анна Сергеевна-а! Чего он лезет!”
– А кто ревел, когда от Косицкой указкой по шее попало?
– Балда! Не по шее, а по локтю! Он и так был разбитый, а она по нему по больному! Давай я тебе сперва локоть расшибу чем-нибудь, а потом по нему указкой! Тогда узнаешь!
– Я сама тебе что-нибудь расшибу!
– Цыц, – сказал Винцент Аркадьевич. – Храните сдержанность и достоинство перед лицом восходящего космического тела. Смотрите, вот оно…
Большая, не совсем еще круглая Луна появилась над стоящей во дворе котельной, справа от трубы.
Солнце до сих пор не зашло, бросало оранжевый свет на асфальтовый двор, на кусты и гаражи. Но на востоке небо уже было лиловым, и шар Луны выступал на нем четко.
Вовка заспешил, вытащил из футляра свой телескоп. Труба была оклеена глянцевой зеленой бумагой. Надо сказать, не очень аккуратно оклеена, со складками…
– Дай-ка мне, – велел Винцент Аркадьевич. – Я посмотрю в него, а ты в большую трубу. Я-то в нее уже насмотрелся.
– Ладно… Только у меня там все вниз головой видится.
– Знаю. Это не беда… У меня когда-то был такой же самодельный инструмент. Я его чертеж в “Затейнике” нашел. Выходил такой детский журнал в сороковых годах.
– Да ведь и я в “Затейнике”! У нас этих журналов целая пачка, от дедушки осталась! Дедушку я не помню, а журналы в кладовке разыскал,
– Ну, значит, та самая конструкция! Объектив из стекла от очков?
– Ну да. От бабушкиных, от старых…
– А у меня… у меня не от бабушкиных…
– А от чьих? – осторожно сказал Вовка. Видать, что-то почуял.
– Они попали ко мне после одного случая. Грустного… Это давняя история.
– Такая же, как та, про поезд?
– Что ты! Гораздо более давняя. Ведь я тогда был такой же, как ты. Или, наверно, постарше на год…
В середине века
1
Полсотни лет прошло, но и сейчас иногда, в тоскливые минуты, Винценту Аркадьевичу слышится тот жалостный крик. Будто наяву. Протяжный, горестный – вестник беды…
Он, этот крик был совершенно неуместен в лагере “Ленинская смена”, где полагалось звучать песням о кострах и красном галстуке, хриплым сигналам горна, рассыпчатому барабанному стуку и бодрым речёвкам. И вдруг – словно на деревенском дворе, где узнали о несчастье:
– Ох ты горюшко мое горькое! Ох ты маленький мой, соколик ты ясный, солнышко мое упавшее!..
Это во весь голос причитала старая повариха тетя Тоня. Крик доносился от реки. Он был слышен повсюду, потому что лагерь только-только притих, покорившись послеобеденной лени “мертвого часа”. Сонный покой разлетелся вдребезги. Все кинулись к берегу – из дверей, из окон.
У Виньки в трусах была слабая резинка, они сползали, проклятые, и он прибежал, когда с полсотни ребят уже кого-то обступили на берегу, у самой воды. Кого-то или что-то… Винька, тяжко сопя, ввинтился между голых спин и плеч. На него заоглядывались. И странное дело, не огрызались. Раздвигались молча и виновато. И Винька всем сердцем понял – Глебка…
В том году, в конце мая, Винька Греев сдал первые в жизни экзамены и перешел в пятый класс. А первого июня они с отцом отправились в лагеря. В разные. Винька – в “Ленинскую смену”, а отец – на военные сборы. Как досадливо сказала мама – “опять загремел в солдаты”.
Мама была не совсем права. Обмундирование отцу дали и правда солдатское (и к тому же поношенное, белесое), но погоны были майорские. Причем золотые и новенькие. Отец объяснил, что полевых погон для старших офицеров на военном складе почему-то не нашлось.
В этих вот сверкающих погонах, полинялой форме с чужого плеча и в пахнущих ваксой кирзовых сапогах отец зашел домой попрощаться. Он отправлялся с колонной машин за двести километров от города в какую-то Сухую Елань, где разворачивался запасной военный аэродром.
Мама была очень раздосадована. Не только потому, что расставалась с мужем на полтора месяца (а то и больше – знаем мы это военное начальство!). Дело еще и в том, что в их квартире начинался ремонт.
Дом был деревянный, двухэтажный, никаких ремонтов здесь не делали с довоенной поры. Двухкомнатное жилище Греевых совсем обветшало. И наконец-то мама договорилась в своей конторе “Горпотребсоюз” о штукатурке, покраске полов и о перекладке печи, у которой в дымоходе вываливались кирпичи. Договорилась – и вот, пожалуйста! В доме не остается ни одного мужчины!
– Я могу не ездить в лагерь! – вскинулся Винька.
По правде говоря, он туда не очень рвался. До сих пор в пионерских лагерях он не отдыхал, и теперь душа его была полна сомнений. С одной стороны интересно, а с другой… Опытные люди рассказывали всякое. И о суровых порядках, и о том, что, если сразу не поставишь себя как надо, могут превратить в “лагерного тютю”. У такого “тюти” судьба самая горькая.
Но мама на Виньку цыкнула: с таким трудом раздобыли путевку, а он фокусничает! Потом сказала:
– Самая лучшая помощь, если ты не будешь тут торчать целый месяц и мешать взрослым людям.
А отец сказал, что главный мужчина в доме – мама. Командовать она умеет лучше всех. А работать самой ей не придется, на то есть штукатуры и маляры. Да и прораб Василий Семеныч – хороший знакомый, не подведет.
– А уборки-то сколько будет после ремонта! Рабочие не станут ей заниматься!
– Ну, Людмилу позовешь, поможет…
Людмила была старшая Винькина сестра. Она с мужем и маленькой дочкой жила не здесь, а снимала комнату на улице Зеленая Площадка.
Мама только рукой махнула:
– У нее сессия в институте. Галку мне притащит на постой в воскресенье, когда ясли закрыты, вот и вся помощь… Ты хоть пиши почаще. Почта-то там есть?
– Будет…
– Полевая, да? – сунулся Винька.
– Авиапочта, – усмехнулся отец. – Аэродром же. Каждый день будут специальный самолет гонять.
Он укладывал бритву, полотенце и сверток с бельем в большой штатский портфель, с которым ходил на лекции в техникум.
Винька потрогал висевшую на отцовском ремне пустую кобуру (от нее пахло как от новых ботинок).
– Папа, а пистолета почему нет?
– Дадут, когда надо будет. Предлагали получить прямо сейчас, да ну его. Потеряешь – голову снимут…
– А орденапочему не надел?
– И ты туда же! Военком тоже пристал: “Товарищи фронтовики, прошу, чтобы все были при наградах. Для воспитательного влияния на молодое поколение… Любушка, где они, эти регалии?
Мама принесла жестяную коробку из-под чая, в ней брякало. Отец прицепил медали и стал прокалывать в гимнастерке дырки для “Отечественной войны” второй степени и двух “Красных звезд”.
Первую “Звезду” Аркадий Матвеевич получил еще за Испанию. Там он пробыл несколько месяцев и вернулся осенью тридцать восьмого года. А в августе тридцать девятого родился Винька. Вроде бы налаживалась мирная жизнь (хотя и не очень спокойная, как потом узнал Винька: в любой день, в любую ночь могли придти люди в синих фуражках и забрать человека – доказывай тогда, что ты не враг народа). А когда началась война, отца призвали в первые же дни.
Сперва отправили на тыловой аэродром, в запасной полк. Но очень скоро – в прифронтовую зону. Стрелять по фашистам папе не пришлось, но под бомбежки и обстрелы попадал часто. А один раз горел в транспортном самолете и прыгал с парашютом. Об этом случае он говорил без всякого героизма:
“Хорошо, что приземлились в болото, никто не узнал, что галифе стали сырые еще в воздухе”.
Но это все, конечно, шуточки! Тем, у кого сырые галифе, орденов не дают. Один раз отец был ранен – осколком в плечо, один раз контужен. Вернулся домой в начале сорок шестого. Уговаривали его остаться в армии, но он сказал, что хватит, навоевался. И пошел на прежнюю должность: учить студентов техникума, как надо строить самолетные моторы… Но вот через несколько лет армия вспомнила о нем опять.
Она, Советская Армия, должна была “держать порох сухим”, потому что заатлантические агрессоры и их прихлебатели во всем мире точили на нас зубы. Отчаянно боялись, что в Советском Союзе наконец построят коммунизм. А отец-то, он как раз из тех кто строил, потому что в партии с тридцать пятого года. Он маме так и сказал, когда принесли повестку:
– Дело ведь не только в том, что я майор запаса. Есть еще и партийная дисциплина.
Сказал это, правда, без мужественной нотки, со вздохом. Но он всегда такой…
Отец ушел ночевать в казарму, объяснил, что в военном городке много дел, на рассвете они отправляются. В то же утро покинул родной дом и Винька. Впервые в жизни. Мама отвела его на двор своей конторы, который назывался теперь по-военному – “сборный пункт”. И покатил Винька в деревню Полухино, что в сорока километрах от города. Покатил в кузове трехтонного ЗИСа, вместе с двадцатью другими мальчишками и девчонками и толстой вожатой Валей, которая то и дело вскрикивала, чтобы не вставали со скамеек и не перегибались через борт.
Сбоку от кабины полоскалось и реяло на ветру шелковое знамя с бахромой и кистями, с горящим на солнце наконечником. С золотыми словами, которые все знали наизусть: “К борьбе за дело Ленина-Сталина всегда готовы!”
Это алое трепыханье и встречный ветер прогнали из Виньки слезы, которые скопились внутри от прощания с мамой. И стало казаться, что впереди – праздник и приключения. И страха как ни бывало.
Страх вернулся, когда приехали в лагерь.
2
Оказалось, что опасения не напрасны. Витька Жухов с коровьим прозвищем Му ма – лагерный старожил и авторитет – сразу углядел в толпе новичков “милого ребенка” в желтых скрипучих сандаликах, в алой сатиновой испанке на аккуратной стрижке, в отглаженной белой рубашечке и вельветовых лямках с перекладинкой на груди. И, наверно, с растерянно приоткрытым пухлым ртом.
Ох как ненавидел Винька свою внешность примерного мальчика и пионера-ударника. Сколько раз приходилось, сжимая страх, доказывать делом, что он не “такой”, что “свой”. Неужели и сейчас?
Мума уперся в новичка жидко-рыжими глазами.
– Эй ты, Мотя! Ну-ка, иди сюда. Тебе говорю…
“Мотя” – значит еврей. Может, Мума решил так про Виньку Греева из-за его темной челки и похожих на сливы глаз? Неважно. Важно, что он, Мума, сволочь. Потому что лишь сволочи, белогвардейцы и фашисты могут издеваться над человеком за то, что он еврей. Винька слышал это от отца. И в книжках читал. В своей любимой повести Гайдара “Военная тайна” и в его же рассказе “Голубая чашка”.
Кстати, и папин друг Винцент Родриго Торес был еврей. Испанский. И сгорел в самолете после того, как сбил двух фашистов…
Человек, читавший “Военную тайну”, не может быть окончательным трусом. Обмирать в душе может, но поддаться какому-то гаду, да еще на глазах у всех…
Подрагивающим голосом он сказал:
– Вообще-то меня зовут Винька. Но можно и Мотя, пожалуйста, не жалко. Только идти к тебе мне неохота.
Мума скривил пухлую рожу.
– Это чего же так?
– А вот так. Сено к корове не ходит.
– Намекаешь, Абраша?
В толпе хихикнули. Подумали, что Винька и правда намекнул на “мычащее” прозвище Жухова.
– Я тебе покажу ког’ову… если не будешь слушаться.
– А как надо слушаться? – спросил Винька, чтобы протянуть время. А там, глядишь, кто-нибудь из взрослых подойдет. Вопрос прозвучал вроде бы смирно, однако с насмешечкой.
Но Мума насмешку не уловил. Покивал:
– То-то… Возьми-ка мой рюкзачок да уволоки в палату. Ты ведь пионер, должен старших уважать. У меня чегой-то спина заныла на старости лет.
– Зарядку надо делать, – опять обмирая внутри, посоветовал Винька.
– Чё такое ты сказал?
– Ты еще и глухой… по старости. Да? – Это Винька вежливо и вполголоса. Но от мягкости тона дерзость таких слов не уменьшилась.
– Пионеры и школьники, смотрите! – с дикторским пафосом возгласил Мума. – Сейчас мальчика будут учить примерному поведению!
– Смотри не обкакайся, – звонким от ужаса голосом предупредил Винька. Потому что было уже ясно: все равно схватки не избежать и бой будет смертельный. Кругом радостно загоготали: и от того, что новичок ловко отбрил Му му, и от того, что ожидалось зрелище.
Жухов-Мума с неожиданной резвостью поднял свой грузный (по хозяину) рюкзак, прыгнул с ним к Виньке. Ухватил Виньку за шиворот и начал с сопением натягивать на него брезентовую рюкзачную сбрую. И Винька коротко вдарил ему пяткой в… ну, так сказать, пониже живота.
Про этот прием (когда нападают сзади) Виньке однажды рассказал Николай, муж сестры Людмилы. Шепотом, чтобы не услышали женщины. Винька запомнил, но применять на деле такой способ еще не приходилось. А тут – будто само собой!
Мума зашипел, словно из него выпустили газ. Согнулся. Винька отшвырнул рюкзак и ладонями пихнул Муму в плечи. Тот покатился навзничь. В гущу свежей крапивы, которая вольготно разрослась у крашеной лагерной изгороди. Крапива эта (как потом узнал Винька) крепко жалилась даже сквозь сатиновые шаровары.
В кусачих зарослях Мума секунды две лежал и моргал. Потом завыл с нарастанием звука и, как выстреленный из рогатки-великанши, ринулся на Виньку. Облапил, сшиб. Замолотил по нему. Винька тоже замолотил по врагу – с радостью и облегчением, потому что было не очень больно и совсем уже не страшно.
Первой из взрослых подскочила повариха тетя Тоня.
– Это что еще за такое взаимодействие! Жухов, опять ты тут свои законы прописываешь! Вот возьму хворостину да по заднице!
Грозные слова не возымели действия, бой продолжался. Но от лагерной фанерной дачи уже спешила, вскрикивая и махая пухлыми руками, вожатая Валя. Она стащила Жухова с полузадавленного, но неустрашенного Виньки. Пообещала Муме “немедленно и сию же минуту” отправить его домой. Тот опять стоял согнувшись и кряхтел: видать, подкатила новая боль.
Виньку Валя ругать не стала. Привела в заваленную пионерским имуществом комнатушку, смазала зеленкой царапину на щеке и ссадины на коленях, велела снять перемазанную рубашку и пришила к штанам полуоторванную лямку.
– Ты с этим Жуховым больше не связывайся…
– Пускай первый не лезет!
– А он и не полезет. Понял, небось, что не на того напал…
Мума и в самом деле понял. И другие поняли. Никто больше не приставал. Иногда, правда, окликали “эй, Грелка”, но не ради дразнилки, а просто у всех здесь были прозвища. Такая лагерная жизнь. Как, впрочем, и в школе…