Все это я рассказываю Альке, пока мы бредем мимо неярких окошек Артиллерийской слободки, под цвирканье цикад и вечерние шорохи. Рассказываю о Стеценко не потому, что он какой-то особый герой, а потому, что совсем недавно прочитал его «Воспоминания и рассуждения» о Крымской кампании. Те, что Стеценко написал уже после, когда стал контр-адмиралом…
Алька слушает с интересом. Иногда переспрашивает. Требует разъяснения:
– Что такое поддоны?
– Это деревянные пыжи. Сперва в пушку "клали пороховой заряд, на него такой пыж – по калибру ствола, а потом уж ядро или бомбу. Пудовые гранаты из больших пушек без этого и не полетели бы: они же были почти вдвое меньше, чем полагалось для таких орудий…
– Все равно большие… Целый пуд… И как их бросали, такие тяжеленные?
– Это же не ручные гранаты. Так назывались разрывные снаряды…
– А у меня ручная есть. Только не старинная, а лимонка.
Я задерживаю шаг.
– Да пустая, – снисходительно говорит Алька. – Одна оболочка. Знаете, такая вся из квадратиков…
– Знаю, – сумрачно говорю я. Но Алька моей сумрачности не замечает. «Оружейная» тема подтолкнула его к воспоминаниям. Он рассказывает, что недалеко от яхт-клуба, на маленьком пляжике, волны вымыли из песка ящик с артиллерийским порохом. Конечно, тоже не старинным, а, наверно, от последней войны. Порох в пакетах разный – «лапша» и «семидырки». В воде он раскис, но, когда высыхает, очень хорошо – с шипеньем и треском – горит в костре.
Тут я совсем останавливаюсь.
– Алька…
Алька, неторопливо объясняет, что это случилось не сейчас, а давным-давно, когда он был «совсем дурак, во втором классе». А теперь того ящика и в помине нет и самого пляжика нет, а главное, Алька и его приятели поумнели и прекрасно знают, что это – не игрушки.
Я верю Альке. Но полного покоя уже нет. Я вспоминаю, как год назад видел на Шестой Бастионной короткую, почти незаметную сценку: горит, в газоне у тротуара игрушечный костерчик, сидят у него на корточках двое мальчишек лет девяти и смущенно, потерянно как-то смотрят в спину, пожилому седоусому мичману. А мичман идет от них ровным шагом и несет перед собой ржавую керосиновую лампу.
– Это я так подумал: лампа.
Помню, что такая лампа – плоская, круглая, с головой для стекла – была во время войны у наших соседей Шалимовых в Тюмени. Лешка Шалимов говорил, что она похожа на противопехотную мину…
А может, ничего не случилось? Может, правда лампа или другая безобидная железяка, нужная мичману для хозяйства? А мальчишки были не такие уж насупленные?
Может быть, на этот раз и так… И все же до скольких мальчишек война дотянулась своей ржавой лапой через долгие мирные годы. Дотянулась и вырвала из жизни…
Прошуршал зябкий ветерок, и разом замолчали цикады. Я подумал, что завтра, наверно, будет дождь.
– Пойдем домой, Алька…
Назавтра дождя не было, и мы опять гуляли вечером С Алькой. Вышли на высокий берег между Хрустальным мысом и яхт-клубом. Было тепло и безветренно, закат уже почти догорел, в море мигали огоньки. На Константиновском мысу, над старинным фортом тоже мигал красный огонь маяка. Его отражение вспыхивало в воде рубиновой стрункой.
– Ты там бывал? – спросил я Альку, показав на форт.
– Не, – вздохнул он. – Там же моряки хозяйничают, они всяких любопытных не любят.
– Может, и не любят, но иногда пускают. Если очень попросить… Хочешь туда завтра со мной?
– Ой-й, – сказал Алька. – Правда?.. Ой, а если мама не пустит? Она и так недовольна, что я много хожу. Говорит: «Ты хромой, тебе вредно…»
– Я проведу беседу… А ты старайся не хромать.
Назавтра Алька постарался не хромать и даже размотал бинт, уверяя, что все прошло. Кроме того, он ухитрился получить пятерку на уроке сольфеджио. Это настолько ошарашило его маму, что она и не подумала возражать против поездки.
Экскурсию эту устроили для меня работники Центральной детской библиотеки Севастополя. И сами тоже поехали. Маленький библиотечный автобус обвез нас вокруг Северной бухты, через Инкерман, и доставил к Константиновскому равелину.
Строгие знатоки фортификации постоянно напоминают, что называть этот форт равелином неправильно. Однако севастопольцы называют, и я буду поступать так же. У придирчивых читателей заранее прошу прощения. Еще в детстве я читал очерк Леонида Соболева «В старом равелине» о том, как семьдесят четыре краснофлотца с капитаном третьего ранга Евсевьевым и батальонным комиссаром Кулиничем удерживали эту старинную крепость. У них была важнейшая задача: обеспечить выход всех наших судов из Северной бухты, не дать немцам прорваться к берегу.
Очерк был написан в сорок втором году, почти сразу после окончания героической обороны Севастополя в Великой Отечественной войне. Соболев не знал тогда многих подробностей, многих имен. Он даже неточно назвал фамилию командира – Евсеев вместо Евсевьев. Но в самом главном Соболев был, конечно, абсолютно точен – в описании человеческого мужества. И когда я читал простые и твердые, как осколки крепостных стен, слова, у меня, у мальчишки, перехватывало горло. Так же, как в те часы, когда я смотрел кино «Малахов курган». И даже сейчас мне кажется, что писатель Соболев – этот мужественный человек, отдавший всю свою жизнь флоту и литературе, – стискивал зубы, когда писал о защитниках равелина…
Краснофлотцы и командиры сделали все, что должны были сделать. Четыре дня – до назначенного приказом срока – отбивали фашистскую пехоту и танки. Потом те, кто уцелел, вплавь переправились на Южную сторону, в район Херсонеса. Мертвые навсегда остались в равелине. Они слились с кремнистой землей, с обугленными камнями форта, с морем. В полукруглом дворе равелина, среди высоких пирамидальных тополей, им поставлен памятник…
…Во дворе, замкнутом каменной подковой укрепления, 6ыл отчетливо слышен каждый шум каждый шаг по каменной крошке. И каждое слово отдавались в вогнутых стенах. Про последнюю оборону рассказывал капитан второго ранга, который встретил нас у входа в равелин. Он интересно рассказывал. Может быть, слегка заученно (видно было, что не первый раз ведет экскурсию), но все равно интересно. Небольшая наша группа окружила капитана кольцом. Ребятишек – детей, приехавших с библиотекарями, и Альку – пропустили вперед. Ребята слушали, задрав подбородки и округлив рты. Когда капитан сказал, что уцелевшие защитники равелина почти все благополучно добрались до своих, Алька шумно и облегченно вздохнул.
Потом наш хозяин стал говорить о давней истории форта, о прошлом веке. Здесь рассказ получился чуть сбивчивее, а кое-что капитан даже напутал. Я это не в упрек ему замечаю, ни в коем случае! В деталях путаются и маститые историки, и даже автор знаменитой «Обороны Севастополя» генерал-адъютант Тотлебен. Просто я объясняю, почему отвлекся от рассказа и стал смотреть по сторонам.
Был уже вечер, неожиданно зябкий и ветреный. По стенам, балкончикам и галереям крались сумерки. Ветер, плотный и ровный, шел с моря. Сюда, в каменный двор, он не залетал, но монотонно шумел над равелином и сгибал в одну сторону острые верхушки тополей. Над тополями в синевато-сером небе быстро двигались подкрашенные заходящим солнцем небольшие облака. Покачиваясь из стороны в сторону, реяли несколько чаек.
Хотя внизу ветра не было, неприятные сквознячки все же ползали над камнями. Алька поеживался. Он был в легонькой пионерской форме, в той, что прибежал из школы днем. Я накинул на него свой пиджак. Алька улыбнулся, но продолжал зябко перебирать ногами.
– Мерзнешь? – прошептал я.
– Да не… – тихонько отозвался Алька.
Капитан повел нас вдоль внешней стороны форта по узкой полоске суши. Два яруса широких амбразур сумрачно темнели в сложенных из каменных глыб стенах. Кое-где края амбразур казались обглоданными. Серовато-желтый камень там и тут был изрыт ударами снарядов и осколков. У берега плескалась небольшая зыбь: начавшийся недавно ветер не успел раскачать волну. Когда волны вырастут, пена примется хлестать по обветренным и обожженным войной стенам равелина…
Впрочем, не везде стены были такими. Кое-где мы увидели плиты ярко-белого инкерманского камня.
– Зачем это? – спросил я капитана.
Он разъяснил, что начинается ремонт и скоро весь форт покроют новенькой облицовкой. А в амбразурах доставят, как прежде, старинные пушки. Правда, это будут бетонные макеты, но издалека совсем как настоящие.
– Зачем? – это спросили уже и я, и Алька, и еще несколько человек. Даже очень скромный шестиклассник Алеша, который до сей поры не сказал ни слова, только смущенно мигал и улыбался.
В самом деле, зачем? Разве пережившей две страшные осады крепости нужна декоративная подмалевка? Разве следы от снарядов портят вид цитадели? И какой смысл закрывать крепчайший крымский известняк (его, говорят, теперь уже и не осталось в разработках) нынешним мягким строительным камнем? Для красоты? Но это все равно что старый, поставленный на вечный якорь броненосец стали бы покрывать белой кафельной плиткой.
Моряк пожимал плечами. Он был согласен с нами, но говорил, что ничего не поделаешь: деньги отпущены, планы составлены, работы начаты. И скоро Константиновский форт примет «обновленный» облик.
Так оно и вышло. Сейчас равелин уже не тот. Он стал аккуратнее, сменил свой древний песочный цвет на белый, исчезли следы развалин. Торчащие из амбразур орудия, может быть, и придают ему вид настоящей крепости, но это всего-навсего вид. Он производит впечатление лишь на приезжих экскурсантов. А один мой знакомый журналист, коренной севастополец, сказал, глядя на белые гладкие стены:
– Больничный корпус какой-то…
Но это было позже, года через два. А в тот раз мы шли вдоль еще настоящих стен Константиновского равелина и я трогал его настоящий камень – шероховатый и почему-то очень теплый.
Когда проходили мимо тыльной части форта, где еще сохранились развалины, Алька отстал (это деликатно не заметили). Скоро он бегом (и все еще прихрамывая) догнал нас. Мой пиджак летел за ним, словно казачья бурка.
Под конец экскурсии капитан предложил прогуляться по стене волнолома, которая тянулась от форта поперек бухты. Дамбу эту только что закончили строить. Она долина была защищать внутренний рейд от сильных волн, когда их гнали с открытого моря штормовые западные ветры.
По верху дамбы шла выложенная плитами дорога. Обращенная к морю сторона щетинилась бетонными ежами. В них все сильнее плескалось море. Поверхность воды была перламутрово-стальная. На горизонте лежало сизое облако, и темное большое солнце быстро погружалось в него.
Мы дошли до конца мола. Там, двигая заградительные боны, пыхтел буксир под флагом "вспомогательного флота. На нем уютно светились иллюминаторы. Мы двинулись обратно. Алька опять захромал, и мы с ним отстали. Он виновато глянул на меня, сказал «я сейчас» и заковылял вниз, хватаясь за бетонные зубья.
– Да что с тобой, живот, что ли, болит? – обеспокоенно спросил я. Подождал Альку с полминуты, потом глянул вниз.
Алька занимался не тем, чем я думал. Отворачиваясь брызг, он окунал в море руку. Повернулся ко мне и показал раскрытую ладонь. На ней лежал камешек разом с грецкий орех,
– Я его намочил, чтобы морем пропитался, – сипловатым полушепотом сказал Алька. И стал карабкаться ко мне. Я помог ему и спросил:
– Зачем тебе камень?
– Я его там, среди обломков, подобрал.
– Значит, на память?
– Ага. Я подумал, что скоро таких настоящих-то не найдешь. Стены замуруют, а осколки выметут.
«Да, он прав», – подумал я и пожалел, что не догадался тоже подобрать камешек.
– А в море зачем макал?
– Но у вас же дома нету моря,
– Значит, ты это мне?
– Ага… Надо?
– Еще бы!
Я зажал камешек в левой руке, а правой взял Альку за мокрые пальцы, и мы пошли к берегу.
Было еще довольно светло, но форт казался темным. На его вышке вдруг часто замигала белая звезда прожектора.
– Как броненосец, – вдруг сказал Алька. В самом деле, приземистое здание с двумя рядами амбразур, с маячной башенкой и корабельной мачтой было похоже на выдвинувшийся от берега в море старинный броненосный корабль.
…По сути дела, севастопольские форты и были береговыми броненосцами, призванными защищать город с моря. Эту задачу они всегда выполняли гордо и до конца.
К началу первой осады, в 1854 году Севастополь оказался почти незащищенным с суши, но его береговая оборона была сильна. Вход в Северную бухту охраняли два форта – Константиновский и Александровский. За ними стояли по берегам бухты еще несколько каменных батарей (Михайловский равелин сохранился до сих пор).
Свою готовность к бою морские крепости Севастополя показали 5 октября, когда французы, англичане и турки начали первую отчаянную бомбардировку города. Наши наспех воздвигнутые батареи вели кровавую дуэль с сухопутными батареями врага, а к фортам придвинулся могучий иностранный флот. Корабли и крепости окутались дымом.
Результатом боя было то, что вражеские суда больше ни разу не отважились приблизиться к нашим береговым крепостям.
В прошлом веке в Британии жил-был контр-адмирал Коломб. Он написал известную в то время научную книгу «Морская война». В 1894 году она вышла в России. Тогдашний наследник престола Георгий Александрович, который ведал военным флотом, всячески рекомендовал ее для изучения морским офицерам, а один экземпляр с собственноручной надписью даже преподнес выпускникам-гардемаринам Морского корпуса. Неведомыми путями эта книга через много лет попала в московский магазин «Книжная находка», а оттуда перекочевала в мою библиотеку. Меня, разумеется, привлек не автограф монаршего наследника, а описания морских баталий и осад береговых крепостей. Тем более что пишет Коломб и о Севастополе.
Впрочем, тот день 5 октября (17-го по новому стилю) этот британский флотоводец вспоминает неохотно и высказывается туманно:
«Нет необходимости сделать больше, как отметить тот факт, что наши суда в Черном море, – главным образом парусные линейные корабли, – действовали против могучих русских фортов в Севастополе 17 октября 1854 года, как довершение в помощь бомбардированию с суши и одновременно с ним. Это была превосходная выставка, или зрелище доблести, но русские форты были не алжирские и не египетские; и затем к ним нельзя было подойти ближе 750 ярдов со стороны, избранной английским флагманским кораблем, так что результаты в пользу этого особенного метода атаки были на этот раз не более ободрительны, чем до тех пор».
«До тех пор» автор описывал бомбардирование нашей крепости Свеаборг на Балтике, хотя оно произошло позже севастопольского. Этот бой тоже не принес славы флоту ее величества.
Автор «Морской войны» не совсем точен в своих описаниях. Английские корабли подходили к нашим батареям и ближе 750 ярдов (ярд – чуть меньше метра). Например, так поступил их пятидесятипушечный корабль «Аретуза», который вел перестрелку с батареей Карташевского (недалеко от Константиновского форта). Впрочем, это и привело к тому, что после боя он отправился на ремонт в Константинополь.
Что касается «выставки или зрелища доблести», то, очевидно, контр-адмирал Коломб имеет в виду такой эпизод. Четыре английских военных корабля – «Родней», «Агамемнон», «Сан-Парейль» и «Лондон» – втерлись в сектор к северо-западу от Константиновской батареи, который почти не накрывался выстрелами русских орудий. Там эти корабли с дистанции в 450 сажен громили верхнюю открытую площадку форта из ста пятидесяти девяти пушек. Форт мог отвечать лишь из двух орудий…
Константиновская батарея пострадала в тот день больше всех береговых укреплений. Из четырехсот семидесяти человек там оказалось пятьдесят контуженых и раненых, шестеро были убиты. Верхняя площадка была разрушена, двадцать два орудия из двадцати семи, стоявших на ней, разбиты. Но большая часть пушек стояла в казематах, и там ни одна не пострадала. Форт продолжал громить врага. Вступившие с ним в бой корабли были изрядно потрепаны. На «Лондоне», «Кине» и «Агамемноне» полыхали пожары…
Нет, не принес успеха союзной эскадре англичан, французов и турок бой с русскими фортами, хотя с кораблей действовало в восемь раз больше орудий, чем с наших береговых батарей. Вражеские суда загорались. Теряли рангоут. Получали десятки пробоин. Французский адмиральский корабль был продырявлен пятьдесят раз, причем трижды в подводной части. Бомба снесла у него кормовую палубу, ранены были многие офицеры из штаба адмирала Гамелена, корабль горел. Британский «Альбион» получил девяносто три пробоины, у него были сбиты мачты.
В тот полный орудийного грохота и смертей день русские береговые батареи потеряли ранеными и убитыми сто тридцать восемь человек, эскадра противника – пятьсот двадцать. Причем только англичан и французов. Потерь турок мы не знаем.
…В августе 1855 года, когда французам удалось захватить Малахов курган, защитники бастионов взорвали укрепления на Корабельной и Городской сторонах и по наплавному мосту в полном порядке отошли на северный берег бухты. Враг занял горящие развалины южной части Севастополя.
И что же?
Перед ними лежала водная полоса рейда, а на другом его берегу был все тот же Севастополь. Валы бастионов и несокрушимые каменные крепости. Чтобы взять эту часть города, нужно было форсировать бухту или обойти ее и снова начинать осаду – такую же, как на Южной стороне. Измотанная армия интервентов была совершенно неспособна к таким действиям. Это понимали обе воюющие стороны. Война перестала быть войной пушек и сделалась войной дипломатов, которые спорили об условиях мира.
На совести этих дипломатов – итог всей Крымской кампании. А Северная сторона с ее укреплениями осталась непобежденной частью Севастополя.
Обратно ехали в сумерках. В автобусе горела желтая лампочка. Все устало молчали, только мы с Алькой переговаривались вполголоса.
– Жаль, что в казематах не успели побывать, – вздохнул Алька. – Интересно, как там…
– Да ничего особенного, – утешил я. – Пушек там сейчас все равно нет.
– Ну и без пушек интересно.
Тогда я стал рассказывать Альке, что казематы – это просторные помещения с амбразурами в стене двухметровой толщины. Каждый каземат был разделен поперечной стенкой с проходом. В передней части стояло орудие, а в задней жили комендоры. Большинство пушек стреляло ядрами весом в двадцать четыре фунта, то есть примерно в десять килограммов. Деревянные парусники и пароходы тех времен легко загорались от каленых ядер. Чтобы раскалять ядра, в Константиновском форте, были устроены шесть специальных печей…
– А пианино?
– Что «пианино»? – изумился я.
– Там его не было? – хитровато спросил Алька. – Ну, как на Шестом бастионе?
– Н-не знаю… По-моему, нет.
– И ничего, жили люди, – сказал Алька.
Автобус довез нас до причала на Северной стороне, оттуда мы на катере переправились к Графской пристани, прямо в центр города. Здесь было тепло, и Алька отдал мне пиджак. Я перекинул его через локоть. В кулаке все еще держал Алькин камешек. Он уже высох, но когда лизнул его, оказалось, что на крошечном кусочке Константиновского равелина сохранилась морская соль. Алька заметил, что я коснулся камня губами и сказал чуть снисходительно:
– Он долго соленый будет… если часто не лизать.
– Часто не буду, – пообещал я.
Алька коротко улыбнулся, но вдруг спросил очень серьезно:
– А вы знаете песню «Севастопольский камень»?
– Еще бы. С детства помню…
– Я тоже. И папа. Он ее на трубе играет.
– Песню?
– Ну, это не совсем песня. Это целая такая пьеса музыкальная. Фантазия на. темы песен о Севастополе. Хотите послушать?
– Хочу, конечно…
– Тогда пошли! Еще успеем!
– Куда?
– Папин оркестр сегодня на Приморском бульваре выступает. Тут, совсем рядышком… Слышите?
Я и в самом деле услышал в отдалении упругие голоса труб.
…Все скамейки перед эстрадой были заняты, нам пришлось встать у края площадки. Но так было даже удобнее – лучше видно.
Над головами у нас, в гуще деревьев, качались цветные лампочки, а белая раковина эстрады сияла ярким светом. И трубы сияли. И форменные пряжки, и якоря на фуражках и ленточках. Я впервые увидел Алькиного отца в морской форме – в рубашке с погонами главстаршины и фуражке с «крабом».
Оркестр играл долго – марши, вальсы и, кажется, что-то из «Кармен-сюиты». Я уже занервничал: вернемся поздно – влетит нам от Алькиной мамы. Но Алька мой осторожный шепот не слушал и прирос к месту.
Наконец объявили «Голоса Севастополя». Олег Вихрев поднялся и встал впереди оркестра.
Трубы сначала зазвучали глухо, медленно, и я узнал суровую мелодию «Севастопольского камня». Она была похожа на тяжелый накат усталых волн. Потому что печальная песня… Но Олег вскинул трубу, подхватил мелодию, как бы поднял ее, и она зазвучала по-иному – непобедимо и дерзко. А потом смешалась с другой музыкой, с мотивами иных песен – с «Легендарным Севастополем», «Севастопольским вальсом», с «Вечером на рейде»… Голоса этих песен переплетались, рождали новую музыку, в которой был и грохот прибоя, и звон корабельных колоколов, и блеск приморского праздника…
Затем как напоминание издалека снова пришла песня о легендарном камне. И Олег Вихрев опять подхватил ее голосом своей трубы, заставил звучать тревожно и высоко, а потом перевел на новый мотив и закончил музыку ясной, слегка печальной мелодией, похожей на ту, что играют на палубах горнисты во время вечернего спуска флага.
Секунды три люди сидели тихо, словно еще ждали чего-то. Наконец захлопали – громче, громче. Я тоже. Алька хлопать не стал. Решил, наверно, что неловко: получится, будто хвастается отцом. Но лицо у него было счастливое. Когда шум утих, Алька спросил:
– Хорошо, да?
– Да…
– Я больше всего люблю, когда папа это играет.
– А сам не хочешь стать музыкантом, – не удержался я.
Алька сразу набычился:
– Потому что ему нравится играть, а мне нет. Я слушать люблю, а играю плохо.
– Вовсе не плохо…
– Ну, все равно. Мне не нравится.
– А что нравится?
Алька вроде бы не расслышал. Через полминуты он сказал:
– А мы с папой модель строим. Трехмачтовый фрегат. С алыми парусами.
…Теперь этот фрегат стоит в комнате Вихревых, на широкой застекленной полке, перед книгами. Замечательный корабль, как настоящий…
Алька так и не стал скрипачом. После восьми классов он поступил в училище, чтобы сделаться корабельным плотником. Огорченной маме он сказал, что это одна из самых древних профессий. И самых почетных. Между прочим, Петр Первый тоже был корабельный плотник. Мама ответила, что Петр Первый был не только корабельным плотником, но и (между прочим!) императором России.
Алька заявил, что императором быть не согласен. Эта профессия нравится ему еще меньше, чем скрипач. Папа добавил, что если бы Петр Первый не был корабельным плотником, он не построил бы российский флот и не стал бы Петром Великим. Этим папа отвлек мамино внимание на себя. Мама повернулась к нему, чтобы изложить свою точку зрения на Петра, на историю российского флота, на профессию плотника и на него, на папу.
Но тут отвлек на себя внимание Роська. В кухне он уронил на пол алюминиевую кастрюлю, в которую мама сложила помытые ложки и вилки…
Стрела от детского арбалета
Шестая Бастионная начинается у площади Восставших. Здесь многие названия напоминают о мятежном крейсере «Очаков», поднявшем красный флаг в ноябре 1905 года. Недалеко улица Очаковцев, улица Шмидта, улица Частника. Рядом кладбище Коммунаров, где похоронены руководители восстания – Шмидт, Частник, Антоненко и Гладков.
…На кладбище безлюдно. Тихо-тихо, Желтоватое сентябрьское солнце нагрело цоколь памятника. Он из красноватого камня и сложен в виде пятиконечной звезды. На цоколе дремлет худой серый котенок. Он иногда вздрагивает и трогает лапой полузасохшие цветы, которые лежат рядом. Их шевелит еле заметный ветерок.
Над цоколем серая скала с металлическим флагом и настоящим якорем – то, о чем просил перед смертью Шмидт. Есть, пожалуй, что-то трогательно-детское в том, как он описывал памятник, который поставят на его могиле севастопольские рабочие. Он был их пожизненным делегатом. Он требовал, чтобы тело его после казни было отдано рабочим и они сами похоронили его.
…Первый раз я прочитал о Петре Петровиче Шмидте еще в давнем детстве. Среди старых книг в шкафу Лешки Шалимова я наткнулся на тонкую книжечку Б. Звонарева "Лейтенант Шмидт". Она была издана в 1939 году в серии "Библиотека красноармейца". Потом я читал о Шмидте все, что мог найти. Найти удавалось не так уж много, но даже из скупых и часто сухих рассказов вырастал образ человека с удивительной душой. Если бы Шмидта не было на самом деле, если бы его придумал какой-нибудь писатель, автора обвинили бы в неправдоподобии. В стремлении создать образ героя без страха и упрека, уместный в старых романах и легендах, а не в реальности начала двадцатого века. Но Шмидт был.
В его ясной душе сочетались нежность и стальное мужество. Он боялся причинить людям зло и в то же время был абсолютно бесстрашен, готов пожертвовать для людей жизнью. В нем кипела неудержимая, доходящая до яростных вспышек ненависть к злобным солдафонам в офицерских и адмиральских погонах, к царю, к жестокости, ко всему, что угнетало и оскорбляло Россию. А рядом с этой ненавистью – удивительная ласковость и любовь к товарищам, к морю, к детям…
Иногда он бал даже наивен. Но это – наивность человека с благородным, открытым сердцем.
Он с самого начала понимал, что неподготовленное восстание окончится разгромом. Но матросы видели в нем командира, они позвали его, и он без колебаний пошел с ними. Чтобы не оставить их одних. Чтобы стать щитом и многих снасти от смертного приговора. И сам пример его жизни и смерти стоит многих выигранных сражений…
Шмидт напрасно надеялся, что власти разрешат рабочим похоронить его. Царь боялся очаковцев и живых, и мертвых. Расстрелянных зарыли на месте казни, на острове Березань, и разровняли землю.
Только в мае семнадцатого года прах героев привезли в Севастополь. Здесь они были похоронены в склепе Покровского собора на Большой Морской. В двадцать третьем году их торжественно перенесли на кладбище Коммунаров, а в тридцать пятом встала над могилой скала с якорем и флагом…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.