– Есть, по-моему. Только полустертые, я не приглядывался.
– Значит, вот он где, этот фотоснимок. А я все думал: куда девался? Выходит, Валерий прихватил, когда разъезжались, и ничего не сказал.
– Толич, а что там за цифры?
– Мама говорила, Никита ей на этой карточке письмо написал. Шифром. Это перед отъездом на фронт, когда он в четырнадцатом году уходил добровольцем на Первую мировую. А потом он оказался в армии Врангеля, там и погиб… А фотографию мама берегла как память о нем. Ну и вообще о детстве…
– А письмо расшифровала?
– Говорила, что нет… Он ей будто бы сказал на прощанье: "Ключ у твоей мамы в руках…" А в руках у нее книга. Помнишь?.. Думаю, что книга потерялась к тому времени… А может, мама тогда и не приняла это всерьез. Он же, Никита-то, еще совсем был мальчишка, когда на войну ушел. Наверно, решил поиграть на прощанье. Или сочинил очередное признание в любви…
– А что за книга?
– Не знаю, Даня, я не спрашивал. Мама вообще про всякие прошлые дела говорила неохотно. Друг детства – белый офицер, такими деталями биографии раньше хвастаться было не принято. Тем более, что и других тревог хватало…
– Похоже, что это Евангелие, – сказал Кинтель, вспомнив пухлый томик с застежками. – Я такие в музее видел.
– Возможно, и скорее всего, на польском языке. Бабушка Текла Войцеховна была очень набожная католичка.
– Толич, а она самая настоящая полячка была?
– Да, полька… Родом из Вильно. В Литве всегда было много поляков… Кстати, бабушка утверждала, что она из семейства каких-то польских графов – обедневших, но известных. Будто предок ее был сподвижником Стефана Батория. Жаль, не помню ее девичью фамилию… Но так или иначе, в тебе, Данила, есть капля голубой шляхетской крови… – Дед усмехнулся в темноте.
– Значит, я не совсем русский, а маленько поляк?
– На одну восьмую… А я – наполовину. Мама-то моя тоже исконно польских кровей. Ее отец, мой дед, Антон Винцуковский, был из семьи польских ссыльных, что жили в Преображенске. А с бабушкой познакомился в Вильно и после венчания привез ее в наш город. В тот самый дом, где мы и сейчас живем.
– Небось это был его собственный дом?
– Нет. Управления горных заводов. Здесь жил отец Антона, мой прадед, он был в Управлении каким-то важным чиновником и занимал казенную квартиру. Не ту, что мы с тобой, конечно, а весь этаж… Там и мама моя родилась и была тоже Винцуковская, пока не вышла замуж за Анатолия Рафалова. Твоего, значит, прадедушку…
– "Тени забытых предков", – сказал Кинтель в темноту, – кино такое есть. В мае показывали по телику.
– Знаю. Ну и как тебе кино-то? Понравилось?
– А я не смотрел, некогда было. Просто название вспомнилось…
– Ну, наши-то предки не такие уж забытые. Просто у нас с тобой до сей поры не было разговора об этом…
– А Рафалов… Толич, это ведь тоже не совсем русская фамилия. Какая-то… вроде как с татарским оттенком. Про нас с Рафиком Галиевым в детском саду думали, что оба татары. И мы говорили "ага", потому что всегда вместе…
– Н-нет… это русская фамилия. Тут целая история по отцовской линии…
– Расскажи.
– Тут такое дело… Раньше фамилия писалась "Рафаиловы". Был в русском флоте фрегат "Рафаил". Служил на нем квартирмейстером (это вроде старшины) некто Иван Гаврилов. А когда вернулся к себе на село, недалеко от Преображенска, стали соседи звать его Рафаиловым – по названию корабля, с которого пришел. Потому что много Иван Гаврилов про свой фрегат говорил, отстаивал, так сказать, его доброе имя… У Ивана Рафаилова были дети, один из них, Петр Иванович, преуспел в делах, сделался лавочником в Полевской слободе под Преображенском. И стал писать на вывесках не "Рафаилов", а "Рафайлов". Говорят, книгочей был, много денег на книги тратил, сына своего, тоже Петра, отдал в гимназию. Тот выучился, пошел, как тогда говорили, по железнодорожной части. Был начальником станции недалеко от Глазова. И погиб в колчаковской контрразведке.
– Почему?
– Когда белые подходили, они передали телеграмму: не выпускать со станции красный санитарный поезд. А Петр Петрович Рафайлов выпустил. Потому что знал: постреляют, порубят красных. Тогда лютовали одинаково – что красные, что белые… Ну и взяли его, Петра Петровича. Допрашивали, били. Особенно когда узнали, что сын его Анатолий ушел с красными…
– Твой отец?
– Будущий отец… Петр Петрович пытался бежать, часовой его застрелил… Анатолий, когда вернулся из Красной Армии, приехал в Преображенск, надеялся застать там своего престарелого и разоренного новой властью деда. Но тот уже умер. И тут Анатолий познакомился с Ольгой Антоновной, моей будущей мамой, и увез ее в Вятскую губернию…
– Зачем?
– Видишь ли… Ну, наверно, теперь это можно рассказывать без опаски. Дело в том, что Анатолий Петрович вернулся с гражданской войны вовсе даже не коммунистом. До войны он учился в семинарии и вот после всех военных передряг решил стать священником. Не знаю, учился ли он для этого еще где-то. Может, были в ту пору какие-то ускоренные курсы священнослужителей. Так или иначе, скоро получил он сан и приход в небольшом селе, в сотне верст от Вятки. А мама моя стала, как говорится, попадьей…
– Странно как-то. Был красным и вдруг… Красные ведь были против Бога и попов…
– Ну, значит, насмотрелся на кровь, решил, что без Бога нельзя на Земле… Сейчас вот опять к тому же приходят… Видать, он крепко был убежден в своей вере, иначе бы не пошел на такое дело. В ту пору сделаться священником было уже небезопасно… До тридцатого года, однако, жили они с мамой без особых бед: отец в церкви служил, мама хозяйствовала. Родился у них сын Володя, мой старший брат. Я его помню, он с фронта приезжал, когда мне было пять лет, в сорок четвертом. А в сорок пятом погиб…
– А в тридцатом-то что случилось?
– Обычное дело. Церковь закрыли, отца посадили. Правда, через полгода выпустили, повальной охоты за "врагами народа" тогда еще не было. Но от сана священника ему пришлось отказаться, стал работать десятником на лесоповале. Однако недолго. Однажды пришел к нему украдкой начальник местного НКВД и говорит: "Отец Анатолий (это он по привычке так), вы человек добрый, хотя и церковный деятель были, и никто от вас ничего, кроме хорошего, не видел, а я, хоть и большевик, не хочу грех на душу брать. Поэтому прямо сейчас уезжайте вы, ради вашего Иисуса Христа, куда-нибудь отсюда подальше. Потому что есть бумага на вас, и сегодня ночью я должен за вами прийти с понятыми…" Ну, отец, и мама, и Володя семилетний тогда подхватились – в Преображенск. Потому что куда еще-то? А там родные. Мамины родители были живы еще и старший брат… У отца был какой-то документ, что, мол, предъявитель сего имеет право быть учителем в начальной школе. Еще с царским орлом бумага, но ничего, сгодилась. Мамин брат помог устроиться на работу… А потом отец окончил учительский институт и до самой войны преподавал в семилетке русский язык и литературу…
– А потом на фронт, да?
– На фронт не взяли, здоровье у него было слабое, язва желудка и еще что-то. Но забрали в трудармию. Были такие подразделения, в тылу работали, но по военному призыву… Я их помню, бредут по улице худые, форма – сплошной утиль, обмотки разлохмаченные… Ну, отец заболел, когда они работали на лесозаготовке, и умер в начале сорок второго. Причем похоронили там же, где-то на деревенском погосте, могила потом затерялась. Было мне тогда три года с половиной. И фамилия моя тогда была уже Рафалов. Потому-то отцу удалось каким-то образом изменить ее, когда подавал в школу документ, а потом новый паспорт выписывал. Рисковал, конечно…
– А зачем?
– Ты не понимаешь, как тогда было. Над ним же все годы опасность висела. Если бы узнали, что бывший священник, тут бы он и суток на свободе не прожил. Тогда что творилось-то! Совсем невиноватых брали пачками, по первому доносу, а то и просто так, по разнарядке… Это вообще чудо, что он уцелел… А то, что он был священником, я узнал уже взрослым, после института. Мама рассказала незадолго до смерти…
– Значит, по правде я Рафаилов? – сказал Кинтель. Задумчиво и слегка тревожно. Потому что "тени забытых предков" словно толпились в сумраке и чего-то ждали.
– Нет, брат, ты все-таки Рафалов. Как и я. Так уж нам с тобой предписала судьба… Да, по правде говоря, и не стоило держаться за "Рафаилова". Недаром еще мой дед букву изменил.
– А почему?!
– А ты никогда не слышал о фрегате "Рафаил"?
– Не-а…
– История эта совсем не героическая и для русского флота печальная… А о бриге "Меркурий" слышал?
– Конечно! Ты же сам в том году мне книжку подарил, "Корабли-герои"…
– Ну вот… Бой "Меркурия" с двумя турецкими кораблями, славный и победный, был четырнадцатого мая 1829 года, про него много написано. А двумя днями раньше случилось дело совсем иного рода: турецкому флоту без боя сдался наш фрегат "Рафаил"… Про это написано гораздо меньше, хотя есть какой-то материал…
– Как это… сдался? – со стыдливым чувством спросил Кинтель. И с обидой. Словно его самого кто-то обвинил в малодушии.
– Ну, как… Был этот "Рафаил" в одиночном плавании, догонял несколько наших малых судов, чтобы по приказу адмирала Грейга взять над ними командование. Только своих не догнал, а однажды утром увидел на горизонте турецкие суда. Полтора десятка. В том числе шесть линейных кораблей. Это было неожиданно, русские думали, что неприятельский флот отстаивается в Босфоре… Командовал "Рафаилом" Семен Михайлович Стройников, капитан второго ранга. Он, конечно, принял решение уходить от противника. И ушел бы при хорошем ветре, потому что фрегат был новый, быстроходный, только год назад его спустили с верфи в Севастополе. Правда, успел он побывать в боевых переделках и в ремонте, но и после того ход сохранил быстрый. Но на беду, ветер стал стихать. Тяжелые турецкие корабли на попутной зыби получили преимущество хода и к середине дня взяли "Рафаил" в кольцо. С военной точки зрения дело для русских было совершенно безнадежное. Стройников приказал спустить флаг. На фрегат высадился десант, офицеры отдали сабли…
– Значит, Стройников струсил? – сказал Кинтель, преодолевая вязкую неловкость.
– Непонятная это история, – вздохнул дед. – Стройников был, безусловно, смелым офицером. Кавалер нескольких орденов, в том числе и Георгия четвертой степени, который давался за мужество в бою… Кстати, таким же орденом потом был награжден ка-питан-лейтенант Казарский за свой знаменитый бой "Меркурия" с "Реал-беем" и "Селемие"… И вот еще совпадение: совсем недавно Стройников командовал тем самым "Меркурием", на нем-то и орден заслужил, и чин капитана второго ранга, после чего пошел, как говорится, на повышение, стал командиром фрегата… Видишь, он был далеко не трус, в сражениях участвовал не раз и, конечно, как любой бывалый офицер, готов был к тому, что жизнь свою закончит от пули или ядра…
– Тогда почему же…
– Вот именно – почему?.. Может, надлом души случился, когда увидел, как со всех сторон придвинулись эти громады. Некоторые размером аж с нашего "Кутузова", орудийные люки в два-три этажа, мачты до небес… Может, показалось: сама судьба так велит, не противься, мол, воле Божьей… А может, просто поразила вся бессмысленность такой гибели…
– А в самом деле, – стыдливо заступился за капитана Стройникова Кинтель. – Что он мог сделать?
Дед снова то ли вздохнул, то ли усмехнулся:
– Ну… то, что Морской устав требовал. Тот, который еще Петр Великий сочинил. Флаг не спускать, биться до последнего и погибнуть с честью… Потому что честь флота и флага Российского жизни дороже… Кстати, в рапорте царю, посланном из плена, Стройников писал, что сперва офицерами так и было решено: сражаться до последней крайности, а потом сцепиться с каким-нибудь вражеским кораблем и взорваться вместе с ним. Но матросы вроде бы заявили, что не пойдут на это…
– Правда заявили так?
– Кто знает… А Иван Гаврилов, предок наш, прозванный Рафаиловым, утверждал потом, что Стройников пожалел людей, поступил по-божески, не дав погибнуть в огне матросам, коих было на "Рафаиле" более двухсот… Однако сын его Петр, который стал торговцем, с этим был, видать, не согласен. Потому и фамилию поменял: не хотел сомнительной славы. Так мне кажется…
Кинтелю было жаль Стройникова. И в то же время ощущал он какую-то сдавленность, будто есть в бесславии "Рафаила" и его, Даньки Рафалова, частичка вины. Хорошо, что в каюте было темно. В этой темноте Кинтель хмуро спросил:
– А что это за плен такой, из которого можно своему царю рапорты посылать?
– Обычное дело. Война ведь была не та, что в наши времена, выполнялись международные правила. Даже турки, несмотря на свой янычарский нрав, были вынуждены соблюдать воинский этикет в обращении с пленными. По крайней мере, с офицерами. Дали им возможность отправить письма через нейтральное посольство…
– А потом что с ними было? С пленными…
– Война кончилась, вернулись в Россию. С матросов какой спрос, а офицеров отдали под суд. И суд этот, во главе с адмиралом Грейгом, всех приговорил к смертной казни. Ну, тогда это в обычае было: сперва смертный приговор, а потом император милосердно смягчает его. И Николай Первый приказал разжаловать осужденных в матросы. Говорят, дворянства их лишил. По крайней мере, Стройникова. А в одной старой книге я читал даже, что царь запретил Стройникову до конца дней жениться. Это для того, мол, чтобы "не плодить потомство трусов"… Его величество весьма щепетилен был в вопросах воинской чести. Он даже такой приказ отдал: если в каком-нибудь сражении русские отобьют "Рафаил" обратно, фрегат этот в наш флот больше не зачислять, а сжечь, потому что он опозорил андреев-ский флаг… Его и правда сожгли, через двадцать с лишним лет, в Синопской бухте. Нахимов тогда уничтожил там всю турецкую эскадру. А "Рафаил" в ту пору назывался "Фазли-Аллах", то есть "Подарок Аллаха", и был обветшалый уже…
– Толич, а из матросов можно было выслужиться обратно в офицеры? – Кинтель будто искал спасительную лазейку для Стройникова. Потому что страшно же так: умереть с несмытым пятном.
– Выслужиться? Это когда как… Стройникова, по-моему, разжаловали без выслуги. Тянул он матросскую лямку на Белом море, а что с ним потом стало, не знаю… А до своей службы в нижних чинах Стройников еще провел три года арестантом в Бобруйской крепости. В той же крепости побывал и кое-кто из декабристов, я читал их воспоминания, что условия там были каторжные…
Кинтель подумал, что каторжные условия были, наверно, не самым страшным наказанием для капитана Стройникова. Страшнее было все годы чувствовать себя изменником и знать, что никак это теперь не исправить.
Он попытался представить себя на месте Стройникова. Приказал бы он спустить флаг?.. Конечно, это жутко – знать, что вот-вот тебя искрошат залпами из орудий, сожгут, разнесут на клочки. Но если ты боевой офицер… и если всю жизнь знал, что возможен такой конец… К тому же смерть – это лишь один миг… А кроме того, был капитан второго ранга Стройников наверняка православным христианином. А верующие люди знают, что душа не умирает, ее ожидает жизнь вечная.
Кинтель тоже считал, что душа бессмертна. Только было тут много неясностей. Или она после смерти тела навсегда поселяется где-то в космосе, или переходит в другого человека? Скорее всего, переходит. Иначе отчего снятся иногда сны, будто ты вовсе не Данька Рафалов, а кто-то совсем другой, в незнакомом городе, в старинные времена? Это, наверно, память о прошлой жизни.
Теплоход шел ровно, лишь иногда чуть подрагивал корпусом. Кинтель попытался представить, что над "Кутузовым" громадные мачты и темные паруса, которые неспешно двигает ровный ветер. Но тогда получилось, что это уже не "Кутузов", а фрегат "Рафаил" в ночь перед сдачей в плен. Кинтель не хотел такого. И стал думать о другом. О трубаче, который стоит на каменной стене и готовится заиграть сигнал. Но песня про трубача вспомнилась словами, в которых был упрек:
Наш трубач ни за что
Не сыграет отбой…
А фрегат "Рафаил" с предком Кинтеля сыграл отбой…
Дед уже посапывал – явно во сне. Кинтель повернулся на бок, прогнал все мысли и после этого стал сердито засыпать без всяких сновидений…
СОСТЯЗАНИЕ
Завтрак дед и Кинтель проспали. Наскоро перекусили в буфете и еле успели на автобус, который от маленькой пристани повез туристическую группу в Кирилло-Белозерский монастырь.
День был теплее прежних, проблескивало солнце. Дед подремывал, Кинтель глазел на окрестности. О ночной беседе они с дедом не вспоминали. У них и раньше так бывало: вечером разговорятся о всяких "философских" вопросах, а утром Толич – серьезный, деловитый, молчаливый. Мне, мол, не до болтовни, масса важных дел. Но Кинтель понимал, что дед просто стесняется откровенности, которая случилась накануне. Может быть, даже ругает себя за излишнее многословие. Ну и ладно, Кинтель в такие минуты к нему не приставал.
Порой Кинтель ощущал себя взрослее деда. По крайней мере, в кое-каких житейских вопросах. Конечно, Виктор Анатольевич занимался ответственной работой: ведал кадрами в главной областной больнице и ее отделениях. Его хорошо знали в облисполкоме, иногда он печатал в "Краснодзержинском знамени" свои статьи про безобразия, которые случаются в областном здравоохранении по вине местных чиновников. Те делали ему в отместку всякие гадости, но всерьез уязвить не могли, был у деда орден "Знак Почета", две медали, благородная седоватая прическа, довольно стройная (несмотря на животик) осанка и строгое интеллигентное лицо. Особенно когда Виктор Анатольевич водружал на переносицу больше блестящие очки. Но Кинтеля-то эти внешние признаки солидности обмануть не могли.
Дед, как мальчишка, обожал фильмы про пиратов и мушкетеров, любил бродить по городу, по самым закоулкам, открывая для себя всякие любопытные мелочи. Мог несколько дней подряд (особенно когда стал вдовцом) питаться всухомятку, потому что лень готовить. Мог истратить последние деньги на альбом художника Сальвадора Дали, на редкие значки для своей коллекции, про которую вспоминал время от времени.
Собирал дед значки с гербами городов. Кинтель этого увлечения не понимал. Страсть к коллекционерству была ему чужда. Редкой вещицей можно, конечно, полюбоваться, но обмирать о ней, желать, чтобы она была обязательно твоя, – какой смысл? Впрочем, это не помешало Кинтелю выпросить у деда значок со старинным гербом Преображенска. На гербе три золотые рыбы в голубых струях реки, а сверху одномачтовый кораблик с длинным вымпелом – "в знак рыбного изобилия, а также того, что с пристани на реке Сож начинается плавание по рекам всего края". Но значок нужен был не ради собирательства, а чтобы малость похвалиться перед Алкой Барановой…
Не одобрял Кинтель и чрезмерной дедовой страсти к хоккею. Взрослый человек, а подскакивает на стуле перед экраном и вопит, как пацан, когда "Спартак" вляпывает противнику шайбу… Впрочем, на этом деле многие мужики слегка сдвинуты по фазе…
Было, однако, у деда с Кинтелем и много общего. И прежде всего – отвращение ко всякой зависимости, принуждению и унижению. Кинтель и уроки-то старался учить аккуратно не из-за какой-то там любви к знаниям, а чтобы не топтаться у доски и не мямлить под ехидным учительским взглядом. А дед, например, не желал покупать машину, хотя денег мог бы наскрести. Говорил: "Это чтобы любой взяточник в погонах и с полосатой палкой мог меня останавливать на улице и всячески надо мной измываться? Дудки!" По той же причине он отказывался ездить за границу. "Пока оформишь все документы и визы, пока настоишься в очереди, чтобы обменять валюту, инфаркт заработаешь. Всякий проходимец на конторской должности смотрит на тебя, как на вошь в томатном соусе, хмыкает и размышляет: поставить печать или помурыжить еще? В молодости я за кордоном кой-чего повидал, а теперь не соскучусь и в своей провинции…"
Почему "вошь в томатном соусе", было непонятно, однако общую позицию деда Кинтель одобрял. "Проходимцев", которые засели среди всякого начальства, он тоже не жаловал…
Кирилло-Белозерский монастырь поразил Кинтеля. Гораздо больше, чем Кремль в Москве. Башни и зубчатые стены Кремля были знакомы по картинкам, по ежедневной передаче "Время", в них чудилось что-то официальное, связанное с неласковой государственной властью. А здесь стояла первозданная былинная крепость без всякой парадности, с замшелостью камней, с кустиками в бойницах. С нерастраченной мощью веков.
Внутри крепости оказалась целая страна. Как в "Сказке о царе Салтане". Всюду поднимались купола, колокольни, башенки с маковками, манили к себе какие-то арки, переходы, запутанные дорожки. И лежала на всем этом тихая солнечная ласковость.
Они с дедом отстали от группы, ходили сами по себе. Толич то подолгу молчал, то шумным шепотом начинал восхищаться и приглашал Кинтеля разделить этот восторг. Кинтель кивал молча. К чему тут слова?
В широком арочном проходе, где на облупившейся штукатурке виднелись вверху неясные фрески, дед задержался. Постоял, подняв голову. Сквозь пятна, блеклость и паутинную серость проступал на своде образ Божьей Матери с маленьким Иисусом на руках. Были у Богородицы большие печальные глаза. Мальчик, подняв серьезное лицо, прижимался к матери щекой и словно хотел прошептать ей что-то очень-очень важное…
Дед постоял с поднятой головой и перекрестился двумя легкими взмахами. Потом быстро и виновато оглянулся на Кинтеля. Тот сделал вид, что ничего не за-метил.
Он знал, что дед верующий, тот и не скрывал этого от внука. Пару раз они даже рассуждали о религии, о Боге и о бессмертии. Кинтель, наверно, тоже был верующий. По крайней мере, он считал, что Создатель, который сотворил Вселенную, где-то есть. Какая-то огромная энергетическая сила, наделенная всеобщим сверхразумом. Кинтель уважал этого Создателя, но думал, что молиться ему бесполезно. Разум, управляющий бесконечным Космосом, разве мог отрешиться от своих вселенских дел, чтобы заняться крошечным человечком на какой-то окраинной планетке?
Кинтель как-то в минуту вечерней откровенности поделился этими соображениями с дедом. Толич сказал, что такая "философская концепция" не нова и достаточно примитивна. "Ты, Даниил, еще просто не дорос до истины, что Бог настолько велик, что он в каждом человеке и что человек, если он хочет познать Бога, должен стремиться к нему душой…"
– Чего же к нему стремиться, если он и так в каждом человеке? – поддел Толича Кинтель, хотя главную мысль деда, кажется, уловил.
– Тьфу на тебя, – сказал дед. – Рассуждения твои плоские, как противень… Ты бы хоть Евангелие почитал, вон в журнале "Литературная учеба" новый перевод.
– А я читал… Только я все равно ведь некрещеный…
– Разве дело в обряде? – вздохнул дед.
При внуке Толич никогда не молился, в церковь он тоже не ходил. Может, боялся, что ему, члену партии, за это попадет, а может, и правда считал, что дело не в обрядах… А тут, в монастыре, что-то, видать, шевельнулось у него в душе…
Кинтель еще раз посмотрел на фреску. И вдруг вспомнил, как мама Сани Денисова поправляет на сыне воротничок и ласково лохматит ему волосы. Взлохматит и тут же пригладит…
И вот ведь правду говорят: легок на помине. Буквально через полминуты Кинтель увидел Салазкина.
Арочный проход вывел их на широкий двор, опоясанный крепостной стеной с галереей. Поле это, густо усыпанное звездами одуванчиков, было почти пустое. Только в центре его поднималась ветряная мельница. Видать, ее привезли сюда из какой-то деревни – как экспонат. Кучки туристов затерялись в этом травянистом просторе. Недалеко от мельницы лежал штабель бревен: наверно, для ремонта. Одно тонкое и длинное бревно нижним концом уходило в траву, а верхним лежало на краю штабеля. И вот по этому-то наклонному бревну шел, балансируя, Саня Денисов. Салазкин. Он был похож на циркового гимнаста.
Штабель высотой был метра два. Салазкин уже почти достиг верха. А у бревна – вполне объяснимо, хотя и смешно – как взволнованная курица, беспокоилась мама:
– Ты куда? Шею свернешь! Спускайся немедленно!.. Ай, осторожно!.. Вниз, кому я сказала!.. Ну подожди, спустись только!
Несколько дам из той же группы квохтали и качали головами. Отца не было видно. Салазкин достиг верха и остановился там – маленький, гибкий, с упертой в бок рукой и вскинутой головой. Будто нарисованный чернилами на фоне освещенной солнцем стены.
– Ух, отсюда как здорово видно!
– Ай, не качайся! Спускайся, тебе говорят!..
Кинтель сыграл в мгновенную игру: присел, будто поправляет шнурок на кроссовке – так, что на линии взгляда верхний край штабеля совпал с гребнем крепостной стены и Салазкин оказался как бы на этой стене. Маленький трубач над крепостью. Правда, не было трубы, но Кинтель представил ее зримо со вспышкой солнца на серебряном ободке…
– Александр! Ты смерти моей хочешь?
Салазкин сел на корточки, помедлил секунду и скакнул с высоты в траву. Ай да мамин ребенок!
Мать ухватила его за свитер, убедилась, что чадо невредимо, дала ему шлепка.
– Изверг! Отцу скажу… Колготки порвал на колене, чучело… Куда ты опять?!
Салазкин взбрыкнул тонкими черными ногами, ускакал в сторону. Закрутился, обирая с темно-синего свитера травяной мусор.
Далеко, за воротами монастыря засигналил автобус: пора…
В середине дня, когда вошли в Белое озеро, по радио было объявлено, что организуется экскурсия в ходовую рубку. Записывайтесь в группы, товарищи… Дед сказал:
– Не бывал я в этих рубках, что ли?.. Я буду письмо писать. А ты иди.
Кинтель оказался в одной группе с Денисовыми. Его и Салазкина взрослые пропустили вперед – детям заботу и внимание (всегда бы так!).
Квадратные, с закругленными углами окна образовывали в рубке сплошную прозрачную стену. Под ними тянулся широкий пульт – кнопки, телефоны, дисплеи, циферблаты, карты – в глазах замельтешило. Увидел Кинтель и знакомую по снимкам и кино стойку магнитного компаса – нактоуз. Почти такую, как на старых кораблях… Молодой, но уже с залысинами, полноватый штурман – один из помощников капитана – давал объяснения. Вежливо, но с ленцой (видать, надоело). Говорил, что теплоход – один из самых крупных среди речных судов мира. Что может ходить и по морю, если высота волны не больше четырех метров. Что навигационное оборудование – самое современное.
– Для поворота вправо-влево стоит лишь нажать нужную кнопку. Видите, у нас нет здесь даже намека на привычное рулевое колесо, именуемое в просторечии штурвалом…
"Жаль, что нет", – подумал Кинтель.
– Скорость – до двадцати узлов… – с той же ленцой продолжал штурман. Массовик Кирилл Георгиевич, не забывавший занимать подопечных пассажиров, интригующим голосом задал вопрос:
– Кстати, кто скажет, что означает эта скорость – узел?
Кинтель хмыкнул про себя. Высовываться не хотелось. Какой-то дядька у него за спиной басовито провозгласил:
– Это, как я понимаю, одна морская миля в час…
– Абсолютно верно! – обрадовался Кирилл Георгиевич. – А кто скажет, велика ли она, эта миля?
– Что-то около двух километров, – отозвался дядька.
Кинтель не выдержал, сказал насупленно:
– Тысяча восемьсот пятьдесят два метра…
Тут оживился штурман:
– Точно! А откуда взялась эта некруглая величина?
Кинтель размышлял: говорить дальше или не стоит? Чего хорошего, когда все на тебя глазеют?.. И в этот момент раздался голосок Салазкина:
– Минута географического меридиана…
С ума сойти! Откуда он знает про меридианы-то? Кинтель скосил взгляд. Папа Денисов что-то тихо говорил сыну. Подсказывал? Мама поправляла у сына широкий воротник свитера.
Тогда Кинтель сообщил, глядя сквозь стекла на открытый горизонт Белого озера (синий, в солнечных облаках):
– Деления минут откладываются на боковых краях штурманских карт. Чтобы легче было измерить расстояния… – Все-таки он был внук деда, который в молодости плавал на океанских судах. Да и читал про флотскую жизнь Данька Рафалов немало…
Штурман оживился еще больше:
– Тут, я смотрю, знатоки…
– Это меркаторские карты, – сообщил Салазкин. Такой вот восьмиили девятилетний пацаненок, где-то нахватавшийся морских познаний.
Кинтель не ощутил ни зависти, ни досады, но появился хмурый азарт. Кинтель выговорил:
– На этих картах прямоугольная сетка координат. Вот как тут, на пульте… – И не удержался, опять бросил взгляд на Салазкина.
Тот смотрел своими широкими глазами с веселым интересом. И словно бы с желанием познакомиться. Но Кинтель отвернулся.
– Прекрасно! – радовался Кирилл Георгиевич. – Сейчас не будем тратить порох, а скоро устроим конкурс морских знатоков. Я думаю, такие найдутся и в других группах. Победителю – приз…
Состязание устроили через два дня, накануне прихода в Ленинград. Опять было зябко и пасмурно. Ладога катила под низким небом плоские зеленоватые валы. Слева тянулся еле заметный низкий берег, справа и впереди был открытый горизонт. Чуть покачивало. В салоне уютно светились лампы.
Дед был почему-то не в духе и в салон не пошел. А Кинтель пошел. Народу оказалось немного, хотя трижды объявляли по радио. Человек десять взрослых и столько же ребят.
Кирилл Георгиевич вышел к пианино, словно к трибуне. И бодрым голосом выразил надежду, что здесь собрались знатоки морской истории и флотских премудростей. Сказал еще раз о призе, ожидающем победителя. Спросил, есть ли желающие позаседать в жюри. Нашлось двое: чья-то мама (судя по всему, активистка родительских собраний) и подвижный старичок с богатейшим набором орденских ленточек на пиджаке (может, бывший моряк?).
– Ну а третьим буду я! – весело решил Кирилл Георгиевич. И для начала задал вопрос: кто из русских моряков первым обошел вокруг света?
Сразу вскинули руки трое: полная девушка с желтыми волосами, худой парнишка с прыщиками на носу (кажется, Костя) и Салазкин. Кинтель задавил в себе стеснительное сопротивление и тоже поднял ладонь.
Первой Кирилл Георгиевич вызвал девицу. Та уверенно сообщила, что упомянутых выше мореплавателей звали Лазарев и Беллинсгаузен. Салазкин выдал короткий звонкий смешок. Мама, сидевшая рядом, дернула его за свитер. Кирилл Георгиевич с вежливой улыбкой развел руками: неверно, мол.
– Теперь ты, мальчик…
Кинтель неловко встал. Сказал, глядя на горизонт:
– Крузенштерн и Лисянский…
– Совершенно верно! Кто-нибудь хочет что-то добавить?
Салазкин вскочил:
– На шлюпах "Надежда" и "Нева"!