Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Faserland

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Крахт Кристиан / Faserland - Чтение (стр. 8)
Автор: Крахт Кристиан
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Сказать, что Карин болтает, это не сказать ничего. Она щебечет как птичка о каком-то испанце, с которым оба они познакомились на Зильте и который уговорил их совершить короткую вылазку в Лондон. В Лондоне, продолжает она, они сперва подались в "Квальино", начали выпивон там, потом переместились в "Аннабель" и закончили вечер в "Трэмпс", где нагрузились до такой степени, что испанец, встретивший своих друзей-приятелей, стал стесняться их — Серхио и Карин — компании. Что касается их двоих, то они оттянулись просто потрясно.
      Ах да, они побывали еще и в "Халкионе", но там у них вышел облом: там тусуются только жирные, никому не нужные недоделыши наподобие Фила Коллинза. Зато Серхио, тараторит дальше Карин, не сделав ни малейшей паузы, по-настоящему кайфный парень; когда она это говорит, Серхио улыбается, и я вижу, что он вовсе не такая задница, какой показался мне на Зильте. Улыбка у него и в самом деле кайфовая, это точно.
      Карин все говорит и говорит. У нее, правда, есть то достоинство, что ты можешь слушать ее или не слушать — в конечном счете результат будет одним и тем же. Поскольку никакого кельнера не видно, Серхио спрашивает, не хотим ли мы еще чего-нибудь выпить, и я отвечаю: да, я бы охотно выпил рюмочку бренди "Александр". Карин просит бокал шампанского, и Серхио идет к бару за дринками, а Карин теперь обращается непосредственно ко мне, и я смотрю ей в глаза. Она в самом деле красивая. Ее рот движется как бы сам по себе, как если бы был отдельной сущностью, а не частью Карин. Как если бы он был некоей движущейся вещью, без всякого лица вокруг и, конечно, без тела.
      Ее рот напоминает мне рот господина Золимози, венгра, который сам представлялся так: гэрр Шолмоши. Он вел в нашей школе уроки труда руководил "группой электротехнических работ". Так это у нас называлось. Немного в стиле Третьего рейха. Кроме того, герр Золимози был еще учителем физкультуры, а вообще он бежал в Германию после какого-то будапештского восстания . Через энное количество времени после своего побега он и стал учителем в Залеме.
      Самым прикольным в нем было то, что его никто не понимал. Он открывал рот, и оттуда лезла какая-то туфта, набор нечленораздельных звуков. Полная шиза. Я хочу сказать, что по-немецки он, конечно, говорил — в конце концов, он прожил здесь уже уйму лет, — но делал немыслимые ошибки в произношении, которые к тому же накладывались на его венгерский акцент.
      Во всяком случае, его никто никогда не понимал — кроме одного ученика, чей отец приехал из Штайнамангера и который поэтому немного говорил по-венгерски.
      На занятиях по физкультуре этот парень, чье имя я забыл, всегда переводил указания, которые давал нам господин Золимози. "Бэжте к Полэпе", например, означало: "Бегите к Польской липе".
      На ветвях этой липы во время Второй мировой повесили двух польских остарбайтеров, которые пытались украсть в деревне буханку хлеба. Потом эта "Польская липа" стала для залемских школьников вехой, по которой отмеряли расстояния при беге на длинные дистанции. А герр Золимози часто заставлял нас бегать на длинные дистанции, и, если бы в нашем классе не было этого ученика, венгерского полукровки, мы бы ни в жизнь не поняли, чего же от нас добивается учитель.
      Я всегда спрашивал себя, не может ли быть этот бег к Польской липе (упражнение и в самом деле напряжное, особенно если дистанцию приходилось преодолевать три или четыре раза) своего рода местью — местью господина Золимози нам, немцам, от имени всех славян. И нельзя ли считать, что я как бы приношу покаяние за преступления нацистов, когда бегу к липе и обратно. Я и в самом деле так думал — тогда. Хотя теперь, размышляя об этом, я припоминаю, что тот мальчик, наполовину венгр, которому всегда приходилось переводить классу указания господина Золимози, бегал к Польской липе гораздо, гораздо чаще, чем я. Сейчас я точно вспомнил: я действительно видел, как он бегал к тому дереву в свое свободное время, один раз даже ночью.
      К сожалению, этот мальчик не попал в нашу "группу электротехнических работ". Там мы должны были на листах фанеры собирать правильно функционирующие электрические схемы. Все надо было как следует запаять, так, чтобы олово не капало, потому что за каждую такую кляксу отметку снижали на один балл. Собственно, отметки и снижать было некуда, потому что никто из нас толком не знал, как собирать эти схемы, а господин Золимози, естественно, ничего нам объяснить не мог. Он пытался, действительно пытался, но из его рта выходило только невразумительное бухтение, и потому наша "группа электротехнических работ" никогда не функционировала правильно.
      Настал день, когда господин Золимози собрался назад в Венгрию: он узнал, что у его семьи, которая оставалась там, возникли какие-то неприятности с режимом. Мы, ученики, освободились от уроков труда, потому что так быстро невозможно было найти квалифицированную замену для нашего бывшего учителя.
      В Залеме и сегодня должен где-то стоять шкаф, заваленный неработающими электрическими схемами, собранными на фанерных листах. Все это, в общем, грустно, потому что никто ничего не слышал о дальнейшей судьбе герра Золимози и все, что от него осталось, это бесполезная груда хлама. Когда я начинаю об этом думать, то понимаю, что все это и вправду очень печально.
      Я все так же неотрывно смотрю на рот Карин, но вижу рот господина Золимози, непрерывно открывающийся и закрывающийся в одном из подвалов венгерской тайной полиции; сейчас этот рот тоже много говорит и полицейские понимают его речь, но она им не нравится, и потому они снова и снова бьют господина Золимози по губам. В этот момент я наклоняюсь вперед, потому что хочу поцеловать рот Карин. Я хочу поцеловать этот дивно красивый, глупый рот, способный произвести только бессмысленный лепет, труху.
      Я еще больше наклоняюсь вперед и воображаю, будто рот Карин тоже по своей воле приближается ко мне, но тут возвращается Серхио с дринками. Я беру из его руки рюмку бренди "Александр", бормочу какую-то банальность и вдруг захожусь зверским кашлем. Серхио хлопает меня по спине и ухмыляется. Он только потому так предупредителен со мной, что точно знает: я ревную к нему эту куколку. Поэтому, натурально, он может себе позволить быть дружелюбным.
      Мне же его дружелюбия на фиг не надо. Я быстро прощаюсь с ними — может быть, чересчур поспешно, что мне становится ясно в ту же секунду. Я сам себя ненавижу за это — за этот мой внезапно проявившийся враждебный тон, причины которого слишком очевидны, — но, в общем, как получилось, так получилось, наплевать. Пересекая лужайку, я на ходу опрокидываю рюмку бренди. Я вовсе не злюсь — разве что на себя самого, за то, что позволил этому самодовольному латиносу обвести меня вокруг пальца. Я уверен, что он сделал это нарочно: быстренько смотался за дринками и вернулся в тот самый момент, когда я собирался поцеловать Карин.
      На противоположной стороне лужайки, у озера, стоит Ролло. Он слегка покачивается. Его взгляд устремлен куда-то вдаль, на воду. Я подхожу к нему. Выглядит он ужасно. Его веки подрагивают еще сильнее, чем раньше, и он основательно пьян.
      Я беру его за руку, и вместе мы подходим к маленькому лодочному причалу, разрезающему темную водную поверхность. На краю причала мы останавливаемся. Далеко впереди, на озере, мерцает зеленый огонек. Некоторое время я смотрю на него, а потом замечаю, что Ролло рядом со мной плачет.
      Я, конечно, догадывался, что все это время Ролло изводил себя смертной тоской. Оттого, что он знаком со многими людьми, но все эти люди не принимают его всерьез. Они ему не друзья, хотя, похоже, относятся к нему неплохо. Всех членов семьи Ролло объединяет то, что они имеют некую внутреннюю пустоту, которая образуется, потому что они хотят только самого лучшего, но каким-то образом заходят в тупик, не умея осуществить свои намерения. Ролло хотел очень простой вещи: чтобы гости на его вечеринке от души веселились. Однако никто из членов его семейства, раз заблудившись, уже не может выйти из своего тупика, освободиться от давления неизбежности. Ни отец Ролло, ни сам Ролло.
      Я опять беру его за руку. Материя на рукаве его выходного костюма на ощупь какая-то странная — сухая, но теплая. Почувствовав прикосновение моей руки, он начинает дрожать всем телом и, уже не контролируя своего состояния, захлебывается настоящими рыданиями. Его просто трясет, я не знал, что дела настолько плохи. Я понимаю, что долго этого не выдержу — всех этих всхлипываний и слез. Это мне просто не по силам.
      Он что-то бормочет. Я не улавливаю, что он хочет сказать. Кажется, просит снотворные таблетки, чтобы его перестало трясти, чтобы он опять мог спать по ночам. Я не знаю, правильно ли его понял, но отвечаю, что он может мне поверить: от таблеток дрожь только усилится, это точно.
      Дальше я в эту тему не углубляюсь, хотя, вероятно, мог бы. Я еще раз пожимаю ему руку, говорю, что хочу принести себе чего-нибудь выпить, и потом оставляю его одного на лодочном причале.
      Объясняя Ролло, почему мне надо уйти, я прекрасно знал, что ни за какой выпивкой не пойду и вообще к нему больше не вернусь. Один раз я все-таки оборачиваюсь. Он стоит на прежнем месте, засунув руки в карманы пиджака. Его плечи слегка вздрагивают, как будто ему холодно. Он смотрит на озеро, на мерцающий зеленый огонек, но я сомневаюсь, что он действительно что-то видит.
      Поднявшись к себе в комнату, я собираю сумку. Потом захожу в комнату Ролло и роюсь в его вещах в поисках ключей от машины. Ключи я обнаруживаю в его зеленом пиджаке, во внутреннем кармане. Я хватаю их, беру мою сумку и выхожу во двор, где стоит множество машин, на которых приехали приглашенные.
      Открыв "порш" Ролло, я сажусь на водительское сиденье и запускаю мотор. Потом очень медленно, двигаясь задним ходом, подруливаю по хрустящему гравию к воротам. Оба оконных стекла опускаю. Включаю первую скорость, выезжаю на шоссе и мчусь по Меерсбургу — сквозь ночь — вдоль озера. У какой-то бензоколонки покупаю на сорок марок бензина и примерно в полвторого ночи пересекаю (вблизи Зингена) швейцарскую границу. Я постепенно трезвею. Паспорта у меня никто не спрашивает.

Восемь

      Уже два дня я живу в отеле "Баур" на Цюрихском озере. По утрам съедаю глазунью из двух яиц с поджаренным тостом. Запиваю все это только что выжатым грейпфрутовым соком и — впервые в жизни — кофе. Вообще мне кофе не нравится. Сердце сразу ускоряет свой ритм, и голова начинает слегка кружиться, но тем не менее я решил выпивать каждое утро по две большие чашки.
      Цюрих красивый город. Здесь никогда не было войны, это видно с первого взгляда. Дома в Нидердорфе, на другом берегу реки, чем-то напоминают средневековые постройки, выглядят немножко как в Гейдельберге, только пешеходной зоны между ними нет. Здесь, в Цюрихе, много белого: лебеди, которые у берега Цюрихского озера поджидают старушек с их пластиковыми пакетами, полными не съеденного за воскресенье хлеба, накрытые скатертями столики повсюду перед кафе и облака, проплывающие высоко в синем небе над озером.
      Так вот, сегодня утром я пошел прогуляться по Привокзальной улице и заодно поглазеть на витрины. Я часто слышал, что улицы в Цюрихе на удивленье чистые и аппетитные, и должен сказать, что это правда. Так бы и проглотил все до последнего кусочка, до последней лакомой крошки, и хотя я жратву как таковую ни во что не ставлю, здесь мне как будто постоянно хочется есть. В деликатесных лавках вкусно пахнет, в цветочных — тоже, и люди вокруг настроены дружелюбно.
      Самое клевое в Швейцарии — что здесь на дверях учреждений написано "Толкать от себя", а не "Открывается вовнутрь", что здесь ничего не бомбили и, может, еще то, что асфальт, по которому проложены трамвайные линии, не был разломан на куски в годы войны и до сих пор сохраняет следы людей, ходивших по нему десятки лет назад. Деревья здесь тоже классные, они шелестят на ветру, а пиво имеет совсем непривычный для меня вкус.
      Гуляя, я покуриваю сигареты, но здесь курение почему-то кажется не вполне уместным. "Порш" я два дня назад припарковал у Цюрихского аэропорта. Ключ от машины положил в отделение для перчаток, а сам доехал до центра на такси. Я думаю, что сделал все правильно. Я даже протер тряпочкой руль, хотя понимал, что это полный идиотизм.
      Мне вдруг приходит в голову, что нужно отвыкать от курения. Я достаю из кармана начатую пачку сигарет и, проходя мимо уличного кафе, кладу ее на столик. После этого я чувствую себя намного лучше, но уже через десять минут начинаю жалеть, что не оставил ни одной сигареты про запас. Я поворачиваю обратно и возвращаюсь к тому уличному кафе, но пачки на столике уже нет.
      За столиком теперь сидят двое молодых бизнесменов, они попивают пиво, смешанное с каким-то красным тоником (хотя до полудня еще далеко), и один из них определенно курит мои сигареты. Эти хмыри одеты в дорогие, но не сшитые на заказ костюмы и, как каждый второй из теперешних банковских служащих, имеют при себе мобильники.
      На какой-то краткий момент, действительно очень краткий, я впадаю в дикую ярость, собираюсь подойти и вырвать мою пачку, но потом решаю не связываться, так как не знаю, какова будет реакция этих швейцарцев. Я ведь не могу доказать, что пачка моя. Я хочу сказать, на ней же не написано мое имя.
      Словом, я отворачиваюсь от них и иду в другую сторону. Солнце светит так ласково, что злость моя как-то сама собой рассеивается. Я перехожу по мосту через реку и направляюсь к первому попавшемуся киоску. Там покупаю новую пачку сигарет и немецкую газету, хотя вообще газет никогда не читаю. Не могу сказать, почему я ее купил. Может, потому, что Германия для меня вдруг перестала существовать.
      Это как если бы вся огромная страна просто-напросто испарилась; и хотя здесь, в Швейцарии, люди тоже говорят по-немецки, а на рекламных щитах повсюду написаны немецкие фразы, мне уже кажется, будто Германия — не более чем мое представление о ней, будто она — большая машина по ту сторону границы, машина работающая и даже выдающая какую-то продукцию, которая, однако, на фиг никому не нужна.
      Я сажусь со своей газетой за столик уличного кафе, зажигаю сигарету и выпускаю изо рта дым, очень медленно. И тут неожиданно у меня получается колечко дыма, потом еще одно, потом третье.
      Я ощущаю маленький выброс адреналина в кровь, радуюсь как ненормальный и выдуваю в воздух еще одно колечко. Это и правда до обалдения просто. Нужно только воспользоваться своим языком, то есть слегка подвигать им у передних зубов, не высовывая изо рта.
      Кельнер подходит к столику и спрашивает, что я хотел бы заказать, и я прошу принести мне стакан пива, смешанного с красным тоником, как я видел в другом уличном кафе. Он не понимает, о чем идет речь, и я выпускаю еще одно колечко дыма, и тут до него доходит, что я имел в виду. Пиво с гранатовым сиропом, так это называется. Особого рода коктейль panache(с ударением на первом a).
      Напиток приносят. На вкус он такой, каким и должно быть пиво с сиропом. Пожалуй, чересчур сладкий, но фокус тут в том, что сироп скапливается на дне стакана и нужно все время размешивать его соломинкой, а иначе так и будешь пить один сироп. Я раскрываю газету и просматриваю пару статей о новых театральных постановках в Мюнхене, потом перелистываю страницы обратно, чтобы взглянуть на самый первый разворот. И тут я наталкиваюсь на статью о сыне миллионера, который утонул во время вечеринки на Боденском озере.
      Я не могу оторвать глаз от страницы с многократно мелькающим на ней именем Ролло. Ролло, которого нашли рано утром, в восемь часов, благодаря тому, что его пиджак запутался в ветвях склонившегося к самой воде дерева. Ролло, в чьем желудке обнаружили повышенную дозу валиума и огромное количество алкоголя. Ролло, устроителя этой вечеринки, который так старался угодить всем своим гостям. Ролло, молодого наследника миллионного состояния, чей отец в данный момент находится в Индии, а мать проходит курс лечения в психиатрической больнице под Штутгартом.
      Красный сироп комом застревает у меня в горле. Я думаю о машине Ролло, которая стоит у аэропорта, о том, как долго ей еще придется там проторчать. Это первое, что приходит мне на ум. Потом я вырываю из газеты страницу со статьей, складываю ее и сую в карман пиджака. Потом кладу десятифранковую купюру на стол, под пустой стакан из-под пива, встаю и шагаю вниз по улице, вдоль реки.
      Маленький переулок выводит меня к Нидердорфу, я сворачиваю направо и оказываюсь на площади, между старинными домами и каменной церковью. Мне хочется — может быть, из-за Ролло, — зайти внутрь, но, увы, большая входная дверь заперта, потому что это протестантская церковь, а такие церкви, в отличие от католических, не всегда бывают открыты.
      Я со всех сторон исследую пологий холм, вымощенный булыжниками, и эти подъемы и спуски приятно утомляют меня. Слева и справа в старых домах располагаются книжные лавки и магазины электротоваров, и еще я вижу порнокинотеатр. Наверху в стене дома выложена надпись "1561", а внизу крутят порнофильмы. В Германии такое сочетание выглядело бы намного хуже. А тут, в Швейцарии, смотрится пристойно.
      Я думаю о том, что Швейцария — это большой Нивелирланд, та часть Германии, в которой все не так плохо. Возможно, мне стоило бы здесь поселиться, думаю я. Здешние мужчины определенно привлекательнее, чем немцы. А у женщин такие прикольные вздернутые носики, и они все одеваются на японский манер. Все здесь кажется мне более честным, и ясным, и, главное, более очевидным. Может быть, Швейцария действительно есть решение всех проблем.
      Единственное мое воспоминание о Швейцарии связано с автомобильной поездкой, которую я когда-то совершил вместе с отцом. Мне тогда исполнилось шесть или, может, семь лет, и мы ехали вдоль Женевского озера, в Женеву. Дорожные указатели были зелеными, а не голубыми, как в Германии, и с правой стороны мелькали виноградники, а слева, ниже автострады, в воду гляделись старинные замки. Я сидел за спиной отца и смотрел в окно, и при этом играл своей вязаной шапкой с кисточкой. В какой-то момент мне стало скучно, я взял шапку и, нагнувшись вперед, натянул ее отцу на голову, на глаза, — это при скорости 120 км. Машина вильнула раз, другой, и я получил жуткий нагоняй. Что было дальше, не помню, но, во всяком случае, обошлось без аварии.
      Мне вдруг захотелось вернуться в отель. На улице жарко, и я с нетерпением думаю о прохладе моего номера, о кондиционере и о том, что в вестибюле куплю себе чего-нибудь выпить. Да, выпить нужно непременно. Я, значит, бегу назад по переулку, сворачиваю налево, потом направо, выхожу к берегу реки и поднимаюсь на мост. Пара флагов с гербами полощется на ветру. Гербы мне незнакомы, но они клевые. На них — быки и какие-то бело-голубые узоры. Наверное, это гербы швейцарских кантонов.
      Теперь лебедей под мостом стало еще больше. Когда наступает вечер, они, возвращаясь с озера в устье реки, скапливаются здесь. Погода по-настоящему летняя. Собственно, можно ходить в одной рубашке — так потеплело за последние два дня.
      Пока я бегу назад к Привокзальной улице, я думаю о горах, которые начинаются сразу за Цюрихским озером. Там наверху и надо жить, на альпийском лугу, в каком-нибудь маленьком деревянном доме, у холодного горного озера, питаемого талыми водами. Может быть, нам с Изабеллой Росселини и ни к чему жить на том самом острове, может, мне, и ей, и нашим детям вполне хватило бы такой маленькой хибары.
      Сейчас, когда приближается лето, на лугу жужжали бы пчелы, и я с детьми совершал бы прогулки в лесную зону, бродил бы с ними под темными сводами деревьев, и мы бы разглядывали муравейники, и я бы мог делать вид, будто все-все знаю. Я бы им все объяснял, и детям не у кого было бы спросить, так ли это на самом деле, потому что, кроме нас, там наверху никого бы не было. Я бы всегда был прав. Все, что бы я ни захотел рассказать, было бы для них правдой. И тогда для меня появился бы смысл все вокруг примечать.
      Я бы им рассказал о Германии, большой северной стране, об этой гигантской машине, которая сама себя строит, — там, на равнине. И о тамошних людях я бы им рассказал: об избранных, которые живут внутри машины, и должны ездить на хороших авто, и принимать хорошие наркотики, и пить хороший алкоголь, и слушать хорошую музыку, — тогда как вокруг них все делают то же самое, но только чуточку хуже. И о том, что избранные могут жить только благодаря своей вере в то, что делают это чуточку лучше, чуточку последовательнее, чуточку более стильно, чем другие.
      Я бы им рассказал о немцах: о национал-социалистах с чисто выбритыми затылками; о конструкторах ракет, которые носят в нагрудных карманах своих белых халатов сразу по нескольку авторучек. Я бы им рассказал о тех, кто обслуживает пусковые установки, о бизнесменах в плохо сидящих костюмах, о профсоюзных боссах, которые всегда голосуют за СДПГ, как если бы от этого и вправду что-то зависело, и об автономистах, которые организуют благотворительные кухни, но выступают против того, чтобы работягам давали чаевые.
      А еще я бы им рассказал о мужчинах, которые летают в Таиланд, потому что хотят хоть ненадолго ощутить себя могущественными и любимыми, и о женщинах, которые летают на Ямайку, потому что им хочется того же. Я бы им рассказал о кельнерах, студентах, водителях такси; о нацистах, и пенсионерах, и пидорасах; об агентах, выдающих ссуды для индивидуального строительства, и о специалистах по рекламе; о диджеях и тех, кто продает "экстази"; о бездомных бродягах, и футболистах, и адвокатах.
      Однако все это было бы, собственно, чем-то таким, что уже принадлежит прошлому, — все эти мои рассказы в горах, на берегу озера. Может, мне и не понадобится это рассказывать, потому что большой Машины уже не будет. Она утратит в моих глазах какую бы то ни было значимость, и, поскольку я больше не стану о ней думать, она практически вообще исчезнет, и мои дети так и не узнают, что когда-то существовала Германия, и будут свободны — на свой лад.
      Я пересекаю вестибюль отеля, прохожу мимо стенда с газетами и сажусь в кресло. Ко мне подходит кельнер, и я заказываю виски с содовой, прошу вписать стоимость в мой счет, потом выпиваю свой дринк. На столике стоит серебряная плошка с солеными орешками, но я их не беру. Легкой фортепьянной музыки, которую можно услышать в вестибюле чуть ли не каждого отеля, здесь нет. Я думаю, это значит, что отель действительно хороший.
      Я сижу еще некоторое время и заказываю второй стакан виски с содовой. Я где-то читал, что могила Томаса Манна находится недалеко от Цюриха, на холме над Цюрихским озером. Томаса Манна я тоже проходил в школе, но его книги доставляли мне удовольствие. Я хочу сказать, что они были действительно хорошими, хотя я прочитал только две или три. А не такими идиотскими, как произведения Фриша, или Гессе, или Дюрренматта, или кто там еще значился в программе.
      Я прошу портье вызвать мне такси, и когда автомобиль подъезжает, сую ему в руку пять франков. Он открывает для меня дверцу, я сажусь и говорю шоферу, что хотел бы попасть в Килхберг, на тамошнее кладбище.
      Пока мы выезжаем из города, водила трындит что-то о налогах, и поскольку сам он явно родился в Тичино , не замечает, что я не швейцарец. Он поносит власти, но не совсем всерьез, а так, как если бы просто хотел поболтать. Я поддакиваю ему и время от времени вставляю какую-нибудь фразу, хотя меня это не интересует. Впрочем, его разглагольствования мне не мешают.
      Мы объезжаем озеро слева. У здешних улиц удивительные названия. Одна, например, называется Myphenquai, "Набережная мифов", и я думаю о том, как очаровательно и старомодно звучат здесь слова — как если бы швейцарцы обращались с немецким языком совсем иначе, чем мы (исходя из его сокровенной сути, хочу я сказать).
      В этот момент мне приходит в голову, что я оставил куртку Александра в отеле, потому что весь день погода была очень теплая. Но сейчас уже вечер, и мне следовало бы захватить куртку с собой. Я быстро соображаю, не попросить ли водителя вернуться назад, в отель, чтобы я взял куртку, но он продолжает рассуждать о налоговых декларациях, на своем красивом итальянско-швейцарско-немецком диалекте, и потому я решаю оставить все как есть. Мы проезжаем мимо старых фабричных зданий, и справа от дороги я вижу шоколадную фабрику "Линдт". Вдруг начинает пахнуть густой коричневой шоколадной массой, которая варится в гигантских металлических котлах.
      Потом мы сворачиваем направо и едем вверх по холму, по направлению к Килхбергу. Я закуриваю сигарету. Водитель бросает неодобрительный взгляд в зеркальце заднего обзора, но я делаю вид, будто не замечаю этого, хотя наши взгляды на секунду пересеклись. Если это такси для некурящих, он должен был так и сказать, а не смотреть с осуждением в свое зеркальце. Мы проезжаем через маленькое село, огибаем слева церковь, водитель останавливается и говорит, что кладбище прямо за ней.
      Я даю ему его прайс, захлопываю дверцу машины и по узкой гравиевой дорожке иду к воротам кладбища. Солнце уже зашло. Всерьез наступил вечер. Воздух с каждой минутой делается более прохладным.
      С кладбища хорошо видно все Цюрихское озеро. Какая-то старушка на костылях ходит между рядами могил, а потом перед одной из них останавливается. Один костыль она кладет на траву, а на другой опирается обеими руками. Она стоит, скособочившись. Где-то лает собака.
      Трудно найти на кладбище определенную могилу, если ты не знаешь, где именно ее искать. Я когда-то видел фотографию нужной мне могилы. Там должна быть большая серая каменная плита, на которой выгравированы имена Томаса Манна, и, естественно, Кати Манн, и еще кого-то из членов их семьи.
      Я бегаю вокруг, пытаясь отыскать эту плиту, но мне мешают быстро надвигающиеся сумерки. Тогда я начинаю искать старушку с костылями, потому что она наверняка сможет мне сказать, где точно находится могила, но старушка тоже куда-то пропала. В конце концов я беру свой коробок спичек и жгу спички одну за другой, у каждого надгробия. Спички быстро кончаются, тогда я хватаю с какой-то могилы маленький пластмассовый надгробный фонарик, зажигаю в нем свечку и продолжаю метаться между рядами захоронений. Я наклоняюсь к надгробиям, стараюсь разобрать надписи. Все бесполезно. Я больше ничего не вижу. Свечка дает слишком мало света. Как ни трудно с этим смириться, но я чувствую, что мне не найти долбаной могилы Томаса Манна.
      Уже почти ночь. Я сажусь на край какой-то могильной плиты, чтобы наконец спокойно выкурить сигарету. Та самая собака, которая давеча лаяла, бродит вокруг относительно недавних могил, там, где цветы посвежее. Это большой черный пес. Я почти не вижу его. Собственно, я вижу только тень пса — перемещающуюся тень. Зато я слышу, как пес обнюхивает землю, слышу шорох цветов, раздвигаемых его мордой. Потом наступает тишина. Пес присаживается и какает прямо на одну из могил. Я абсолютно в этом уверен клянусь!
      Я нарочно шаркаю ногами по гравию, чтобы его спугнуть, но он не уходит. Он спокойно, не отвлекаясь по пустякам, какает. Тогда я беру надгробный фонарик, зажигаю от него сигарету, а сам фонарик швыряю в том направлении, где сидит пес. Свечка на лету гаснет, я слышу звук падения, но уверен, что не попал в идиотского пса.
      В этот момент мне приходит в голову мысль, что пес, может быть, накакал на могилу Томаса Манна, я вскакиваю и бегу туда, куда бросил фонарь. Пластмассовый фонарик валяется на земле, однако черный пес исчез. Я подхожу к надгробию, ощупываю надпись пальцами, но на ощупь, по крайней мере, непохоже, чтобы там было выгравировано имя Томаса Манна. Жаль. Спичек у меня больше нет, а то бы я охотно посмотрел, кто там похоронен.
      Поскольку стало по-настоящему холодно, я застегиваю мой твидовый пиджак на все пуговицы, сую руки в карманы брюк, снова прохожу через кладбищенские ворота и начинаю спускаться с холма вниз, к озеру. Я думал, что путь будет короче. Дорога, как мне кажется, все время петляет, уводя меня не туда, куда нужно.
      Время от времени мимо проносится какой-нибудь автомобиль, ослепляя меня фарами, и я заслоняю глаза рукой. Справа внизу я вижу маленькую железнодорожную станцию, перехожу через рельсы. Потом, миновав пару магазинов и сельскую пивнушку, выхожу наконец на шоссе — и я у озера. Вдалеке, на другом берегу, мерцают огни.
      Некоторое время я просто сижу у кромки воды. Справа от меня пристань для прогулочных пароходов, но в такой поздний час никакие пароходы, конечно, уже не ходят. У причала в весельной лодке сидит какой-то человек и курит. Каждый раз, когда он затягивается, на конце его сигареты вспыхивает красная точка, которая отражается в озере. Я довольно долго — минут десять наблюдаю за тем, как он курит, как стряхивает пепел и как столбики пепла с шипением падают в воду. Когда он кончает курить, я к нему подхожу.
      Лодка слегка покачивается на мелких волнах. Я говорю: добрый вечер; человек поднимает голову и смотрит на меня. Я расправляю плечи, чтобы казаться более уверенным в себе, и спрашиваю, не отвезет ли он меня на другую сторону озера, за двести франков. Он несколько секунд обдумывает мои слова и потом говорит: да, могу отвезти.
      Я спускаюсь в лодку и сажусь на деревянную скамью, а он вставляет весла в такие металлические фиговины, не знаю, как они называются, и отчаливает. Скоро мы будем на середине озера. Уже скоро.

Послесловие переводчика

      О Кристиане Крахте, авторе "Faserland", известно очень мало. Он родился в 1966 г., в Швейцарии, детство провел в США, Канаде и на юге Франции, какое-то время жил где-то в Центральной Америке, кажется, в Венесуэле, а сейчас — в Бангкоке. "Faserland" — его дебютная книга, впервые опубликованная в 1995 г. и переиздававшаяся уже пять раз. Критики встретили ее по-разному: кто-то возмущался, кто-то находил "вполне нормальным скучным повествованием от первого лица" (отзыв в еженедельнике "Штерн"), многие отмечали пристальность авторского взгляда, своеобразие стиля, сопрягающего в себе юмор и меланхолию. Грегор фон Реццори, например, писал: "Такой точности восприятия мира, который сплошь состоит только из фирменных товаров, такой трезвости взгляда посреди пустоты, такого неприятия коллективных банальностей при сохранении тонкости распознающих способностей — всего этого, да притом в столь кристально-чистом отображении, мне еще никогда не доводилось встречать. Поздравляю автора и издателя!"

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9