Я чувствую себя говенно. Бог мой, как же мне хреново! Но худшее еще впереди: рядом с кухней я замечаю открытую дверь, дверь в погреб, и — сам не знаю зачем — спускаюсь по ступенькам вниз. Внизу гораздо прохладнее, чем наверху, сыро и пахнет гнилью.
В углу погреба, у ящика с винными бутылками, полулежит Надя. Одной рукой она опирается на ящик, а другой крепко сжимает шприц. Шприц торчит из ее щиколотки, прямо над краем туфли. Рядом с ней развалился Нигель. Его правое плечо перетянуто кожаным жгутом, и из ранки на сгибе локтя тоненькой струйкой сочится кровь.
Я просто не верю своим глазам. У меня такое чувство, будто внутри у меня что-то непоправимо вышло из строя, будто я навсегда утратил центр равновесия. Будто вообще никакого центра больше нет. Нигель, кричу я. Дерьмо собачье. Нигель! Он не отвечает. Я спрашиваю: ты что, бля, вообще не хочешь со мной знаться? И он говорит, спокойно так говорит: разве мы знакомы?
Он улыбается и закатывает глаза — остаются только белки, — и его лицо принимает совершенно умиротворенное выражение, потом он роняет голову на грудь, и волосы падают ему на лоб. На его бежевых брюках — пятно засохшей блевотины. Надя выдергивает иглу из своей лодыжки, поднимает глаза и начинает жалобно постанывать — но и она тоже меня не видит. Внутри шприца, который она держит в руке, сквозь светлую жидкость пробивается тонкая красная ниточка.
Я закрываю глаза и бегу вверх по ступенькам, пару раз падаю, больно ушибая колени. Но я не хочу, не могу открыть глаза. Наверху, в холле, опять играет та же спокойная джазовая музыка. Стэн Гетц, проносится у меня в голове, это Стэн Гетц. Был такой CD, где он играл вместе с Аструд Джильберто. Называлось все это
Walkman-Jazz. Или не CD, a пластинка? Существовали ли вообще в то время CD-диски? На пути к выходу я сбиваю пару пустых бутылок, потому что глаза у меня все еще закрыты, и они разбиваются вдребезги на каменном полу, и кто-то кричит мне вслед нечто неразборчивое, и кто-то другой смеется, и когда я оказываюсь на улице, по ту сторону двери, все вдруг делается желтым, хотя глаза я так и не открыл, и в тот же миг сознание мое отключается.
За минуту перед тем, как упасть, я думал не о Нигеле и не о Наде. Я думал о том, что не знаю, какие перемены ждут нас в ближайшие годы. Раньше все было обозримо, предсказуемо. Но теперь я просто не знаю, что на нас надвигается. Будут ли и дальше распространяться пестрые тренировочные костюмы, сочетающие в себе лиловый, светло-зеленый и черный цвета? На Востоке все носят такие, и люди там терпеливее, невозмутимее и вообще гораздо симпатичнее, чем у нас. Может быть, Восток заполонит Запад своей невозмутимостью и своими тренировочными костюмами. В таком исходе было бы нечто утешительное, думаю я, действительно нечто утешительное, потому что одетый в лиловое нелепый ост-менш мне в миллион раз милее, чем какой-нибудь наглухо отгородившийся от внешнего мира западный неврастеник, с чавканьем пожирающий за столиком в торговом пассаже своих любимых устриц. А огромные массы немытого народа с Востока — из Молдавии, с Украины, из Белоруссии непременно хлынут к нам. В этом я уверен.
Шесть
Как именно я выбрался из Гейдельберга и в конце концов оказался в Мюнхене, для меня остается загадкой. Может, я сел на поезд, но эта поездка изгладилась из моей памяти, от нее не осталось вообще никаких следов. В поезде я, наверное, ехал с молодыми ребятами, которые хотели попасть на рейв, сборище неформалов на лугу в окрестностях Мюнхена. Думаю, я оплатил им такси от вокзала до этого луга.
Как бы то ни было, я сижу на лугу, поблизости от пирамидообразной палатки. Вокруг меня — сотни рейверов, а может быть, тысяча или даже больше. Все они не в лучшей форме, и похоже, что большинство успело ширнуться или чем-нибудь закинуться.
На заднем плане — импровизированная танцплощадка. Рядом с ней на нескольких поставленных друг на друга больших ящиках водружен стробоскоп. Аппарат то гаснет, то вспыхивает, и тогда все погружается в этот прикольный, не существующий на самом деле свет. Зубы, белые рубашки, джинсы — все светится как бы собственным сиянием, а в действительности потому, что попадает под луч прожектора. Но самого света, света как такового, не видно.
Я, значит, сижу на лугу, и Ролло сидит рядом со мной, и мы наблюдаем за тусой. Ролло — мой старый друг. Сейчас, в этот момент, я снова все вспоминаю: в Гейдельберге Ролло неожиданно воздвигся надо мной в садике того дома. Ролло тоже был в числе приглашенных и видал, как я выбежал из дверей и хлопнулся в обморок; он подошел и стал бить меня по щекам. Он привел меня в чувство, потом поднял на руки и отнес в свою машину, и вместе мы доехали до Мюнхена. Неслучайно на той тусовке, в Гейдельберге, мне казалось, что я вижу кое-какие знакомые лица.
Всю дорогу я прокимарил на переднем сиденье, а Ролло, наверное, в это время гнал по шоссе как ненормальный — судя по тому, что сейчас еще не очень поздно. Думаю, он спас меня от больших неприятностей, но я не благодарю его — это было бы слишком напряжно. То есть, я хочу сказать, он это действительно сделал, но высокие слова тут на фиг не нужны.
Ролло раньше жил на Боденском озере, тогда я с ним и познакомился незадолго до того, как меня вышвырнули из залемской школы. Теперь он живет здесь, в Мюнхене, и время от времени тусуется на рейвах, чтобы словить кайф. Как классно, что он был и на той стремной тусовке в Гейдельберге! Я даже не знаю, почему вдруг вообразил, что скорее всего приехал сюда на поезде. Шиза какая-то!
Мы выпиваем по банке унылого на вкус пива. Поскольку мы одеты цивильно, то есть не носим бутсы в стиле техно, оранжевые майки и бундесверовские штаны, поскольку наши черепушки не обриты наголо, в носах не болтаются кольца, а на загривках нет вытатуированных драконов, рейверы бросают на нас исподтишка испытующие подозрительные взгляды. Но это, собственно, очень клево — то, что ты можешь так провоцировать других одним своим внешним видом, — и Ролло говорит, что местные шизы, видимо, принимают нас за сотрудников Отдела по борьбе с наркоманией.
К нам то и дело подваливают какие-то хиппи в вышитых жилетках из овчины и предлагают чай.
Chai, как они говорят. Я нахожу все это очень прикольным. Здесь во множестве водятся такие дятлы, которых вообще невозможно принимать всерьез, но в определенном смысле они все в своем праве — в гораздо большей степени, чем Ролло или я.
Я еще не знаю, почему это так: что они в своем праве, а мы — нет. Может, мы уже слишком стары для подобных развлечений, но мне сразу приходит в голову мысль, что здесь есть и такие, кому явно за сорок. Там и сям пасутся даже мамаши со своими несмышлеными киндерами.
Через некоторое время один хиппи притусовывается к нам. Он, очевидно, просек, что мы не имеем отношения к ловле нарков, не потащим его в тюрягу и не будем шмонать, если он откроет крошечную серебряную коробочку, которая висит у него на груди на кожаном шнурке.
Собственно, он тоже никакой не хиппи. Я хочу сказать, что он хотя и носит кольца в ушах, джинсовую жилетку и кордовые штанцы и ходит без шузов, только в дырявых носках, но на настоящего хиппи не похож — так, серединка на половинку. Он даже обрил себе голову, чтобы его не причисляли к длинноволосым. Он рассказывает о каких-то диджеях: о Моби из "DJ Hell", местного мюнхенского заведения, о Морице из гамбургского "Purgatory"
, который будто бы гоняет лучшее в Германии "intelligent techno" — уж не знаю, что это значит. Он тараторит без умолку, но, поскольку он так дружелюбен с нами, Ролло и я в принципе ничего не имеем против его болтовни.
Дальше наш новый френд сообщает о том, что некие Феликс и Давид в этом гамбургском "Чистилище" намалевали на потолке красной краской фразу, от которой он тащится каждый раз, как ее видит. Эта фраза, поясняет он, звучит — без всякого обмана — так: "Чистая правда". Печально, думаю я, если фраза подобного рода может кого-то так сильно зацепить; но Ролло говорит, что его это нисколько не удивляет. Ролло вообще крутой циник.
Хиппи достает нас еще какое-то время, а потом ненадолго сматывается чтобы принести кое-что, как он говорит. Я курю, и мы с Ролло беседуем, и потом возвращается этот чудак — с рюкзаком. Прикол в том, что рюкзак выглядит как мягкая игрушка. Хиппи и в самом деле гладит рюкзак, прижимает его к себе, а потом протягивает нам, чтобы мы пощупали. На ощупь рюкзак какой-то шизоидный и совсем мягкий. Я хочу сказать, что к этой долбаной штуковине приделаны всамделишные уши — такие большие обвислые уши, наподобие заячьих, — и весь рюкзак обтянут бежевым плюшем, уже довольно грязным.
Ролло и я переглядываемся. Мы оба ненадолго берем рюкзак в руки, а Ролло даже пару раз его поглаживает. Хиппи улыбается нам, потом достает из кармана штанов пару таблеток, протягивает каждому из нас по одной и говорит: угощайтесь.
Ролло, который не привык ни у кого одалживаться, шарит в кармане пиджака, достает две таблетки валиума
, протягивает их хиппи и говорит, чтобы тот попробовал, эти гораздо лучше. Парень запихивает таблетки себе в рот, даже не взглянув на них. Это выглядит невероятно прикольно. Ролло и я делаем вид, будто кладем в рот таблетки, которые дал нам хиппи. Я не решаюсь признаться Ролло в том, что не далее как позавчера, в Гамбурге, и в самом деле проглотил одну такую херовину.
Музыка на танцплощадке чересчур громкая. Позади нас, в пирамидальной палатке, звучит более тихая музыка, и ритм у нее совсем не резкий — в ней даже есть что-то, вызывающее ассоциации с небесными сферами. Она напоминает мелодии Андреаса Фолленвайдера или музыку из фильма "Koyaanisqatsi", который я недавно смотрел по телеку. Впрочем, через полчаса я выключил телевизор, потому что фильм был просто невыносимый. Я имею в виду, что там вообще ничего не происходило. Камера проплывала над разными ландшафтами в непрерывно убыстряющемся темпе, и по сути фильм представлял собой не что иное, как растянутый до бесконечности скучный музыкальный клип. Трудно поверить, что кто-то может всерьез смотреть такую шнягу на протяжении двух часов. Разве что Александр, вместе со своей Варной.
В общем, мы встаем, и хиппи говорит, что он, пожалуй, потанцует, и мы желаем ему хорошо повеселиться и говорим, что сами пока побродим вокруг. Этот тип скипает на танцплощадку. Но я почему-то уверен, что нынешней ночью мы еще где-нибудь с ним пересечемся.
Картинка в целом смотрится очень странно. В определенном смысле все это похоже на средневековье. Пара каких-то завороченных фриков расхаживает на ходулях, их головы покачиваются на высоте трех метров от земли. Один весь в черном, с черным капюшоном, другой — в длинном красном одеянии. Его лицо вымазано красной краской, и на голове тоже капюшон. Время от времени они наклоняются и раздают клубящимся бумажные цветы. Если прищурить глаза, легко вообразить, что один из них — Смерть, а другой — Дьявол. Или что они — Чума и Холера. А цветы, которые они раздают, — возбудители заразы.
Теперь, когда я задумался об этом, могу сказать, что все на сегодняшней тусовке напоминает мне картину, которую я видел когда-то в Испании, в музее. "Сады земных наслаждений" Иеронима Босха. Вообще я не любитель смотреть картины в музеях, но эта меня просто потрясла. На ней было множество всяких вещей, к примеру, люди внутри шаров, парящих в воздухе: монашенки, любовные пары и другие типы, у которых сперва отрубают руки и отрезают языки, а уж потом низвергают их в ад.
Я всегда представлял себе, что средневековье повсюду выглядит именно так — особенно на Северонемецкой низменности, которая простирается от Кассельских гор до Фландрии. Для меня средневековье всегда ассоциировалось исключительно с Западной Европой. Всех этих зверств на Востоке просто не было. Я хочу сказать, что когда я мысленно рисую в своем воображении кроваво-красный горизонт и черные контуры огромных пыточных колес на фоне неба, и к этим колесам привязаны люди, над которыми кружат вороны, то подобные сцены всегда имеют место где-нибудь около Люттиха
, или Аахена, или Гента. Такого средневековья никогда не было, к примеру, в Варшаве или в Вене. Как и такого светлого неба не бывает на Востоке, этот блеклый свет есть нечто специфически германское.
Я бы хотел поговорить об этом с Ролло, но не думаю, что его интересуют подобные вещи, и потому предпочитаю молчать. Он и в самом деле покачивает ногой в такт звучащему сейчас техно. Я имею в виду, что в топоте танцующих есть нечто общее с движениями средневековых кающихся — тех, что бичевали себя и сами себе наносили увечья. Здесь и там все в конечном итоге сводится к ритму, но он приобретает столь абсолютный характер, что вне этого подчиненного ритму мира ничего более не существует.
Я упоминаю об этом только в той связи, что Александр мне как-то написал: рейв в Германии есть современное дополнение к чему-то, что он назвал Рагнарёком. Рагнарёк — конец мира в германском варианте. Так он говорит. Я еще об этом как следует не думал, но не сомневаюсь, что теория Александра соответствует действительности на все сто.
Ролло и я допиваем свое пиво. У нас больше нет никакого желания сидеть здесь и глазеть на оттягивающихся рейверов. Поэтому мы поднимаемся, и Ролло направляется к некоему типу, который выглядит как точная копия этого долбаного Курта Кобейна — те же длинные светлые космы и такой же пижамообразный прикид. Я поневоле иду следом за Ролло. "Кобейн", чувствуется, витает где-то в облаках. Мне вообще непонятно, зачем Ролло с ним заговорил, но тут я вижу, как Ролло, не прерывая разговора, незаметно подбрасывает в его картонный стаканчик с чаем те две таблетки, которые нам давеча дал бритоголовый хиппи. Грандиозный трюк!
Потом мы идем к машине Ролло. По пути видим того самого хиппи бритоголового и в рваных носках. Он лежит, раззявив рот, на лугу, рядом с чьим-то припаркованным авто, и спит глубоким послевалиумным сном. Плюшевый рюкзачок он крепко прижимает к себе. Ролло усмехается и говорит: что ж, теперь он получил ее, свою чистую правду. Я думаю, что шутка вышла херовая: этот бедолага может вообще больше никогда не проснуться. Мне и раньше несколько раз приходило в голову, что Ролло способен на довольно скверные выходки.
Он открывает свой бежевый "порш", и мы забираемся внутрь. Это 912-я модель выпуска 1966 года, но тем не менее "порш", то есть машина, которая не вызывает никаких вопросов (и к тому же самая красивая на всем этом рейве). Внутри, правда, ты чувствуешь себя не как в "порше", а как в каком-нибудь "фольксвагене-жуке". Кожа сидений поизносилась, и все какое-то недоделанное, нескладное — в современных автомобилях такого вообще не увидишь.
Я закуриваю сигарету, опускаю оконное стекло, и мы трогаемся с места, выезжаем с луга обратно на проселочную дорогу, потом на шоссе и потом мчимся к Мюнхену.
Уже час ночи, и мы сперва заезжаем к "Шуману", но уже через пять минут выскакиваем оттуда, потому что в одном углу Максим Биллер опять устроил свои посиделки, а в другом бывший главный редактор некогда знаменитого журнала "Quick" страдает в одиночестве над бутылкой "Сингл Молт". Он пьет не просыхая с тех самых пор, как "Quick" прекратил свое существование.
Лучше уж отправиться в "Ксар". "Ксар" — это такой бар в центре города, где, как правило, сидят и пьют пиво более или менее приличные персонажи. Я когда-то там был, и бар мне совсем не понравился, и я тогда здорово насосался. Это было еще в те времена, когда я охотно ходил в "P-1".
Мы, значит, стоим в "Ксаре", болтаем, пьем пиво и прочее, и вдруг я вижу, что в углу сидит этот тип и орет на кого-то. Я имею в виду Уве Копфа, ответственного за полосу в газете или кто он там еще. Он лыс как колено, и это ему идет, потому что он крутой наци.
Я слышал, что он руководит военно-спортивной (гомосексуальной) группой где-то во франконских лесах и что его подопечные целыми днями учатся стрелять холостыми патронами и разъезжают на джипах, а по вечерам в какой-нибудь лесной хижине "старики" понятно каким способом посвящают молодых новобранцев во все тонкости национал-социализма.
Этот тип, значит, сидит в углу, а поскольку я уже имел удовольствие познакомиться с ним на одной вечеринке и закончилось это тем, что он швырнул мне в лоб зажигалку с нацистской символикой, у меня не возникает ни малейшего желания мелькать в облюбованной им части заведения.
Поэтому я мигом допиваю свое пиво и отправляюсь в "буфетную". Ролло все равно разговорился с кем-то другим. Я, кстати, должен пояснить, что только в мюнхенских барах имеются такие "буфетные" — не знаю, как они называются на самом деле. Там можно купить сигареты, но не в автоматах, как в Гамбурге или Франкфурте, а непосредственно у продавца, который весь вечер торчит за прилавком. Да, и там есть не только сигареты, но и огромный выбор мармеладок в виде медвежат, вампиров, змей и лягушек с белым брюшком, которое всегда мягче и хуже на вкус, чем зеленая спинка.
За прилавком в этой маленькой комнатке стоит Ханна. Перед ней — коробки со сладостями, сигаретами, бутербродами и пакетиками всевозможных чипсов. Ханна — настоящая куколка, хотя так усердно выщипывает свои брови, что над глазами у нее остались только тонкие ниточки.
Кажется, она меня не узнаёт, хотя раньше мы с ней часто болтали в "P-1". Я бы охотно и сейчас с ней потрепался — хотя бы потому, что тогда у меня был бы повод не уходить из буфетной и не рисковать тем, что в главном помещении бара я нарвусь на кошмарного Уве Копфа. Потому что в одном я уверен твердо: от этого мудака можно ждать любой пакости.
Ханна вообще никак не реагирует на мое присутствие. Но мне в кайф за ней наблюдать. Как она тихонько сует тому или другому из своих знакомых пару мармеладных змеек, за которые не берет деньги, — это у нее получается так мило.
Я соображаю, как лучше с ней заговорить. Но, собственно, мне и не особенно хочется. Я хочу просто стоять здесь и смотреть на нее, как она возится со своим товаром, как ее тонкие пальчики с обкусанными ногтями принимают мелкую денежку за конфеты, как она улыбается всем и каждому — даже дуракам, и задницам, и занудам. Таким особенно. Ханна настолько доброжелательна и вежлива с ними, что мне больно на это смотреть. Я закуриваю сигарету и держу горящую спичку так, чтобы она осветила мое лицо. Но Ханна все равно меня не видит.
Я еще некоторое время наблюдаю за ней, а потом появляется Ролло и говорит, что повсюду меня искал. При этом он так прикольно моргает — я прежде видал подобный бзик у одной телки. Была такая Она, которая начинала моргать как ненормальная всякий раз, когда что-то ее расстраивало. Но Ролло-то сейчас ничем не расстроен. Он гонит телегу о каком-то пивняке, однако я не въезжаю в тему. Часто бывает так, что я вообще не могу врубиться в то, что говорит Ролло. Потом он подходит к Ханне, целует ее в правую и в левую щечку, но в этот момент за моей спиной, в баре, начинается что-то вроде разборки.
Кто-то орет во всю глотку, и я думаю, что наверняка тут не обошлось без Уве Копфа. Он определенно швырнул свою зажигалку в лоб еще кому-нибудь, кто оказался круче его самого, и теперь надо ждать крупных неприятностей.
Ролло говорит, что бары, где случаются подобные драчки, не место для мыслящих людей, и я отвечаю: да, согласен, — хотя на самом деле охотно остался бы и посмотрел, как вздуют этого Уве Копфа. Мы берем свои пиджаки, Ролло подмигивает Ханне, и мы с ним через коричневую дверь выходим на улицу.
Потом садимся в его тачку и едем к нему домой. По пути я запихиваю в рот пару зеленых мармеладных зверушек, которых Ханна сунула в карман Ролло. Они приторно сладкие и липнут к зубам. Я открываю окно и выбрасываю надкусанную зверушку на мостовую. Потом закуриваю сигарету.
Квартира Ролло находится в Богенхаузене
, и она просто гигантских размеров. Я думаю, в ней не меньше девяти комнат. Каждый раз, когда тебе кажется, что здесь ты уже все видал, всплывает еще что-то неожиданное. На стенах висят пейзажи девятнадцатого века, и повсюду рассредоточены предметы мебели, которые не очень подходят друг к другу. Например, тут есть такая китайская тахта для курильщиков опиума, которая, вероятно, делалась в расчете на двух персон, и Ролло всегда валяется на ней и читает триллеры Кена Фоллета и Джона Ле Kappe. Других книг он не признает — не потому, что ему их не осилить, а потому, что его интересуют только триллеры и романы о тайных агентах.
Эта китайская опиумная тахта, как рассказывал Ролло, происходит из Циндао, который раньше назывался Цзяочжоу и принадлежал Германии
. Прадед Ролло занимал высокий пост в тамошней администрации, а еще раньше служил на каких-то тихоокеанских островах, которые тогда тоже относились к германским владениям. Насколько я помню, на архипелаге Бисмарка. Ну так вот, на этой тахте лежал еще прадед Ролло, и я думаю о том, как он мог выглядеть, этот прадед, носил ли он постоянно белые костюмы и как часто должен был менять свои рубашки (из-за жары). Я спрашиваю себя, жил ли он одиноким затворником, или был светским львом, или пописывал скверные стишки — и проявлял ли жестокость по отношению к своим китайским подчиненным.
Во всяком случае, я легко могу себе все это представить, особенно когда закрываю глаза, и образ Ролло, лежащего на тахте в своей мюнхенской квартире, постепенно сливается в моем сознании с образом его прадедушки, который скончался где-то на гигантских просторах германской колониальной империи, в болоте, от тяжелой лихорадки.
И тогда я думаю, как классно было бы, если бы и я завел себе вещи наподобие этой тахты, которая вызывает бесконечное множество ассоциаций и сама древесина которой служит подтверждением тому, что все в нашем мире имеет свое четко обозначенное место. Хотя, по сути, такая вещь была бы для меня только лишней обузой.
Ролло, значит, сидит на этой опиумной лежанке и потом вдруг приглашает меня на вечеринку, которую он устраивает завтра в Меерсбурге, по случаю своего дня рождения. Я чувствую себя довольно неловко, потому что ничего об этом не знал — не знал о его дне рождения, хочу я сказать. В конце концов, я встретился с ним в том доме совершенно случайно. Но Ролло не был бы Ролло, то есть самым гостеприимным человеком в мире, если бы не нашел миллион аргументов и не убедил бы меня, что все в порядке, что он страшно рад возможности пообщаться со мной и что завтра утром мы вместе поедем в его авто туда, на Боденское озеро.
Потом мы включаем телек, но там ничего нет, потому что уже очень поздно, и тогда Ролло показывает мне комнату, где я могу переночевать. Я раздеваюсь и ложусь в постель, но мне не спится, и я иду на кухню, чтобы выпить стакан воды.
По пути к себе я заглядываю через полуоткрытую дверь к Ролло и вижу, что он все еще сидит на тахте и читает книгу. Я не могу разобрать, что это за книга. Скорее всего, Джон Ле Kappe. Ролло не замечает меня, я возвращаюсь в свою комнату и быстро засыпаю.
Семь
Итак, пока мы едем по этому бесконечному немецкому автобану в Линдау, в направлении Фридрихсхафена, и здесь, естественно, уже настоящее лето, то есть, я хочу сказать, слева и справа от шоссе цветут яблони, и зеленеют лужайки, и поля уже приобрели такой насыщенный салатный оттенок, что он воспринимается чуть ли не как излишество природы. Ролло рассказывает мне о берлинских автономистах
, которые покупают во Франкфурте подержанные "фиаты" первой модели, переправляют их на паромах в Северную Африку, перегоняют через Сахару в Дуалу (это порт на побережье Камеруна) и там продают, взвинтив цену как минимум в пять раз, но потом — я перехожу к сути — всех этих деятелей неизменно находят в Сахаре, изрешеченных пулями и, конечно, без всяких автомобилей.
Какие-то номады — туареги, или бойцы Полисарио, или бог весть кто еще подкарауливают этих бедолаг в песках. Они перегораживают шоссе канистрами с бензином, расстреливают автономистов, которые настолько тупы, что останавливаются перед препятствием, а машины просто забирают себе. Такое случалось уже неоднократно, рассказывает Ролло, и в тот момент, когда я себе это представляю, я даже не знаю, кто выглядит прикольнее — мертвые автономисты с их свалявшимися лиловыми хайрами и кольцами в носах, которые, лишившись своих долбаных шузов от Док Мартинса, постепенно иссыхают в песках пустыни, или туареги в ярко-синих тюрбанах и тех же самых шузах от Док Мартинса, которые набились, как сельди в бочку, в кабину "фиата" и теперь гонят его через Сахару. Наверное, они уже вставили кассету в плеер, хлопают в ладоши и от души веселятся под оглушающие звуки
Ton Steine Scherben, или
The Clash, или чего-то еще, что автономисты обычно берут с собой в пустыню.
Воображаю, как парни из
The Clashпоют "Сандиниста" или "Испанские бомбы в Андалусии", именно такого рода левацкие песни, а туареги жарятся в долбаном тесном "фиате", который несется по раскаленной пустыне, и кто-нибудь из них то и дело стреляет в воздух из окна, и как все они совершенно ошизели от радости. Ведь у автономистов в их автомобилях, как правило, бывает припасен еще и солидный запас травки, и бутылка "Джек Дэниэлса" — это, конечно, жуткая гадость для краснорылых свиней, но тем не менее берлинские автономисты ею не брезгуют. У них явно было не все в порядке с головой, но теперь они так и так скопытились и лежат себе на обочине дороги, и солнце шелушит кожу на их изможденных физиономиях вечных неудачников, и коршуны, уловив запах мертвечины, выклевывают им глаза. Стремный конец!
Ну вот, Ролло рассказывает мне все это, а я пытаюсь переварить услышанное, одновременно курю сигарету и поглядываю в окно. В какой-то момент мелькает щит с надписью "Линдау" — значит, мы уже на Боденском озере.
Я достаточно хорошо знаю это озеро, потому что, как уже говорил, учился в Залеме. Собственно, в Германии нет ничего более кайфового, чем Боденское озеро. Повсюду множество цветов, возле автозаправочных станций маленькие дети играют с пластмассовыми экскаваторами, и весной здесь очень комфортно, а летом — по-настоящему жарко. Здесь даже встречаются взаправдашние пальмы вы только представьте себе: пальмы посреди Германии.
Дорога идет вдоль берега. Оба окна в кабине открыты, и едем мы очень медленно — со скоростью около сорока км/час; за нами уже образовался небольшой затор, но никто не решается просигналить водителю "порша", даже если тот мешает движению.
То и дело к нам в кабину просачиваются запахи жареного сала (из открытых окон домов), свежескошенного сена и бензина. Я думаю о том, что эти запахи с детства знакомы всем, кто родился и вырос в Германии. К таким запахам относится, конечно, и аромат только что смолотого кофе, но в нашей семье раньше никогда не пили кофе, поэтому этот запах не пробуждает у меня никаких воспоминаний.
Ребенком я всегда пил за завтраком чай "Лапсанг Сушонг" или "Эрл Грей", с большим количеством молока и сахара, с кукурузными хлопьями, и еще Бина делала для меня тосты, аккуратно обрезая края, потому что я не любил корочки. Чай с молоком и сейчас всегда напоминает мне о коровах, я даже с наслаждением выкупался бы в этой жидкости, потому что она так чудесно пахнет родным домом и надежностью, — но, к сожалению, по обочинам шоссе запах чая с молоком встретишь нечасто.
Ролло не учился в Залеме — в отличие от Александра, другого моего друга. Ролло отдали в вальдорфскую школу, здесь, на Боденском озере. Дело в том, что его родители — натуральные хиппи. Такое нередко случается с очень богатыми людьми: им вдруг приходит в голову притусоваться к хиппарям. Наверное, это объясняется тем, что все другое в жизни они уже видели и испытали и могут купить что угодно, но потом внезапно обнаруживают в себе пугающую пустоту, которую можно заполнить только одним способом, внутренне отказавшись от бессмысленного разбазаривания денег, — хотя, естественно, даже приняв такое решение, они продолжают интенсивно и в больших количествах разбазаривать свои деньги. Нечто подобное произошло и с Нигелем. Это я и имел в виду, когда говорил об обшарпанной пластине со звонком у его входной двери, да и о барбуровской куртке тоже.
Ну вот, а маленький Ролло должен был играть с медными палочками и в танце изображать собственное имя — в той вальдорфской школе — и даже не мог забиться куда-нибудь подальше, когда его доставало все это благонамеренное кривлянье, потому что, как известно, в вальдорфских школах не поощряется желание ребенка остаться хоть ненадолго в одиночестве. Но самое худшее, как я теперь думаю, заключалось в тех танцевальных интерпретациях собственного имени. Потому что легко себе представить, как можно изобразить в танце имя "Ролло". А ведь Ролло никогда не был толстяком. В итоге у него и поехала крыша.
Отец Ролло — самый уважаемый член одного южноиндийского ашрама в окрестностях Бангалора
. Самый уважаемый потому, что ежегодно тратит на содержание тамошнего гуру и всего ашрама огромные денежные суммы — около 500000 марок. И поскольку он делает это уже на протяжении почти двадцати лет, у ашрама вообще нет никаких материальных проблем.
Ролло как-то рассказывал, что там есть не только водопровод с горячей и холодной водой, который уже проведен во все дома поселка, но и видео-медитационный центр, и компьютерный зал, а здание, где размещается вегетарианская кухня, даже названо именем отца Ролло. Детская больница, средства на строительство которой гуру заимствовал все из того же источника, названа, однако, не в честь отца Ролло, а в честь самого гуру, чье имя я забыл.
Всякий раз, как отцу Ролло случается посетить те места, для него устраивают грандиозный вегетарианский банкет — на три дня и три ночи, но без всякого алкоголя. Вы только представьте себе, как это происходит. Все обращаются с ним, как с благородным меценатом, каким он, конечно, и является, — но только ему, естественно, хочется совсем другого; однако все заранее предрешено, гуру, ашрам и все селение зависят от него и искренне его любят, а в результате ему так и не удается предаться медитации, поразмышлять, погрузиться в себя или сделать еще что-то, ради чего, собственно, люди и приезжают в ашрамы. Это огорчает его, но, как я говорил, выпутаться из сложившейся ситуации он уже не в силах. Нелепая и печальная история. А впрочем, как посмотреть. Он сам заварил эту кашу и теперь, естественно, ее расхлебывает.