Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы встретились в Раю

ModernLib.Net / Отечественная проза / Козловский Евгений Антонович / Мы встретились в Раю - Чтение (стр. 18)
Автор: Козловский Евгений Антонович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Арсений окинул взглядом подводную часть айсберга современной советской литературы, мысленно приплюсовав кусок с кухни, и нашел, что часть хиловата: она компоновалась преимущественно из каверн, наиболее крупной из которых представлялся поэтический диван-кровать, но попадались и твердые включения: монолиты, например, хорошо промерзших экскрементов, вроде Ивана Говно - студента сценарного факультета ВГИКа, ученика (как он сам рекомендовал себя) и последователя Василия Шукшина. Лицо Говно выражало крайнюю степень восхищения собою и на скандинавский манер окаймлялось рыжей бородкою, удивительно аккуратно подстриженной и ухоженной, прямо-таки символом разделенной к самому себе любви, и еще более удивительно к лицу не шедшей. Произведения Ивана посвящались полным тихой ностальгической грусти, умиления и одновременно - восторга воспоминаниям о родной деревеньке, а сквозным образом являлась могилка с покосившимся от ветхости (нет, не крестом!) обелиском под пятиконечной звездочкою; в могиле крепко и спокойно, поскольку за сына ей волноваться нечего, спала его, Ивана Говно, бедная мать. Арсений не понимал, что, собственно, удерживает Ивана, так по своей родине тоскующего, от скорейшего возвращения на нее и зачем Иван носит фирменный четырехсотрублевый джинсовый костюм.
      Но следовало отдать подводной части справедливость: встречались в ней и твердые включения вполне чистого, зеленоватого льда, спрессованного навалившейся на них тяжестью, льда, равного которому по незамутненности Арсений в надводной части не знал и который, возможно, и сверкнул бы под солнцем, если б ко времени более чем проблематичного переворота не был разъеден теплыми подводными течениями, что температурой, цветом и запахом точнее всего напоминают мочу.
      Тихий, незаметный Черников, например (слушать его приходилось, придвигаясь вплотную), оставил в свое время и университет, и Литинститут, ни разу не попытался прорваться в официальную литературу и вообще играть в игры с государством и, холостяк, вот уже добрый десяток лет жил в какой-то клетушке на зарплату не то лифтера, не то дворника, не то чуть ли не мусорщика; подпольная психология не могла не отразиться на опусах Черникова, которые, некогда небезынтересные, все явственнее несли на себе следы распада личности их автора. Петр Каргун, человек, напротив, громкий, от природы здоровый, всегда капельку пьяный, инженер по профессии, сочинял сюрреалистические рассказы, смонтированные из осколков будничной жизни, идеологических фетишей и порождений собственной дикорастущей фантазии столь органично, что даже оторопь брала от дуновения его самородного таланта. В произведениях Каргуна Ленин выпивал из горла на задворках Казанского вокзала с Конем Чапая; старая эсерка, ныне - туалетная уборщица с Пресни, которую в финале, усадив в телегу, повезет народ от Лубянки на Красную площадь, казнить, - летала верхом, продев его сквозь анус и влагалище, на змее-Витеньке, третьем секретаре Фрунзенского райкома партии, над Москвою и в Мексику, к Троцкому; император Нерон, играя ногою на арфе, приказывал Любови Яровой стать мальчиком, - всего, впрочем, и не перечесть. Но, обремененный многочисленной семьею, пуганый, Каргун и помыслить не смел ни о снятии со своих текстов копий, ни о заграничных публикациях, - потому над текстами не работал. К тому же Каргун постепенно спивался, и его фантазии все меньше могли заинтересовывать непсихиатров.
      Остальная же - основная - масса льда была белесовато-мутна, расколота трещинами и трещинками - в разной, конечно, степени и по разным причинам, но одну, по крайней мере, причину непрозрачности Арсению справедливым казалось выделить в качестве общей: мало кому из подпольных (подводных) литераторов хватало воли зарабатывать на жизнь - подобно Черникову или Каргуну - во внеидеологической сфере: юморист Кутяев, тискающий свои рассказики, похожие на Арсениево ?Стекло?, везде куда возьмут; Пэдик с его репортажами в ?Комсомольскую жизнь?; Юра Жданов, сценарист ?Новостей дня?; Эакулевич; сам Арсений; Арсениев тезка, наконец - немолодой, глуховатый преподаватель марксизма, автор вот уже более тридцати лет сочиняемых рифмованных максим...
      В одной из этих последних, помеченной шестизначной датою Арсениева рождения, так что Арсений при желании мог отнестись к максиме, как к гороскопу, было сказано:
      060945
      Согласно Богом созданному ГОСТу,
      который действовал от сотворенья света,
      поэт никак не может быть прохвостом,
      прохвост никак не должен быть поэтом.
      Но в наш лукавый век нам стало не до ГОСТа:
      сам Бог не отличит поэта от прохвоста.
      123.
      Арсений взглянул на стопку листов, посвященных литобъединению Пэдика. Глава явно превосходила первоначально предположенные, отведенные ей размеры. Я понимаю, подумал он. Роман перегружается подробностями и персонажами, движется слишком медленно, словно блокадный мальчик в хлебной очереди. Так нельзя!
      Потом достал чистый лист и написал: я понимлю: роман перегружается подробностями и персонажами, движется слишком медленно, словно блокадный мальчик в хлебной очереди. Так нельзя! - и приступил к следующей главке.
      124. 20.36 - 20.52
      Владимирский меж тем завершил свою развернутую метафору, и все бы в ней казалось хорошо, кабы не раздражала уверенность критика в скорейшем и непременном перевороте айсберга, ибо исходила от человека, прочно закрепившегося на одном из достаточно теплых (если так можно выразиться в столь прохладном контексте) местечек его нынешней верхушки. Додумал ли Владимирский все до конца на случай переворота?
      Обсуждение, подхлестываемое Пэдиком, покатило дальше. Одна из джинсовых птах заявила, что ей очень понравилось, жизненно, другая что вокруг и так слишком много неприятного, чтобы еще читать об этом и в книгах. Яша горбатый появился из тьмы прихожей и завел обычную свою песенку: ты извини, старик, но это не литература. Это - извини графомания. Ты понимаешь, что такое стиль? Ты знаешь, сколько Толстой, например, работал над каждой фразою? - а ты хочешь так, с наскоку, чохом... (Как же интересно, Толстой успел девяносто томов написать? вставил Арсений.) И потом - все это очень вторично, старик, эклектика. Ну, посуди сам... Ладно, неожиданно оборвал обычно деликатный автор. Ты пришел к середине, да и слушал вполуха! Как знаешь, старик. Я понимаю, правда глаза колет, невозмутимо отозвался Яша и снова исчез: в направлении, надо думать, Кутяева и его спутниц. Мальчик с иголочки от выступления воздержался, а прыщавая поборница чистой любви начала так: когда я в последний раз лежала в кащенке, у нас случилась история, очень похожая на...
      Арсений встал и потихоньку вышел за дверь. Случай со Ждановым вероятно, не без воздействия только что прочтенного ?Страха загрязнения? - представился вдруг обезоруживающе ясным: блокадный мальчик неистребимо чувствует вину за гибель человека, с которым пожалел поделиться довесочком, и всю жизнь, не допуская губительного для психики осознания, пытается вину эту избыть в своих писаниях, оправдать перед собою и окружающими поступок, вернее непоступок, недостойный человека - нечеловеческими условиями существования. Сказать Юре об этом было нельзя, говорить о другом - не имело смысла.
      Арсений заглянул на кухню, поздоровался с Тамарою, выпил стограммовый стаканчик омерзительного клейкого портвейна и вышел на площадку покурить. Снова вспомнилась зажигалка, а вместе с нею и деньги, и Лика, и Юра Седых, и весь бестолковый, бесконечный день. Хочу или не хочу? Сигарета догорела, но возвращаться в комнату не потянуло: не интересовало даже, каких вершин критической мысли достигнет на сей раз Пэдик, подстегнутый присутствием маститого конкурента. Прикурив от предыдущей сигареты следующую, Арсений вышел в лоджию. Внизу, уменьшенная пятнадцатиэтажной перспективою до размеров спичечного коробка, поблескивала под мощным голубоватым фонарем канареечная машина Эакулевича. Арсений прикрыл глаза и всеми мышцами тела вспомнил уютное автомобильное кресло, почти достоверно, галлюцинарно ощутил под рукою гладкий прохладный шарик рычага переключения передач, услышал вкусный шум покрышек, соприкасающихся с дорогой на скорости сто сорок километров в час. Машину мечталось очень. Может, чем ждать, все-таки перекупить у Люси?..
      Красный огонек сигареты, беспомощно переворачиваясь, медленно полетел вниз и, когда столкнулся с твердой поверхностью асфальта, рассыпался едва различимыми с высоты искрами. Что, не понравилось? вздрогнул Арсений от неожиданного ждановского голоса из-за спины. А я тут читал недавно старикам. Ну, тем, кто все это пережил, - на них очень подействовало. И ребята хвалили. И Владимирский. А что касается Яшки ты ж его знаешь. Арсений обернулся: перерыв? Угу. Курят, и Юра кивнул на площадку сквозь застекленную дверь. На стариков это, в самом деле, должно подействовать: им тоже есть в чем оправдываться. Во всяком случае, выжившим, подумал Арсений, а вслух сказал: видишь ли, мне кажется, разные истории только тогда становятся литературой, когда приоткрывают самую главную мировую тайну: человек может, человек должен приподниматься над собою, над своей животной, крысиной сущностью. Другими словами, когда они приоткрывают в человеке Бога... Ну? вопросительно произнес Юра, демонстрируя междометием свое покуда непонимание и приглашение продолжать, хоть Арсению и показалось, что непонимание снова, как и в самом отрывке, - насильственное. О чем ты написал? О поведении стаи животных? Оно достаточно подробно освещено в специальных трудах. О том, что человек в некоторых обстоятельствах звереет? Это общее место. Я тебе больше скажу: он звереет и в куда менее экстравагантных обстоятельствах. Он чаще всего целую жизнь проживает по звериным законам. Что, вообще говоря, куда страшнее. Но тоже - общее место. Не способность же человека быть скотом вселяет в нас определенную надежду! Вот если бы твой мальчишка отдал доходяге свой собственный довесочек... Ты просто не знаешь, что такое голод! взорвался Юра. Такого произойти не могло! Никто никому не отдал бы свой довесочек! Действительно, не знаю. И блокады не пережил. Может, ты и прав... Разумеется, прав! крикнул Юра. Но в рассказе - или что там у тебя? Арсений почему-то тоже уже кричал, - глава из романа? так вот: в романе! мы же говорим не о физиологическом очерке и не о мемуарах - о Литературе! - в романе мальчик должен был довесочек отдать. Мог тут же пожалеть о содеянном. Мог броситься к доходяге и попытаться вырвать хлеб у того изо рта, из пищевода, из желудка. Мог пнуть доходягу ногой. Но сначала - отдать! На худой конец пусть мальчишка, как и у тебя, по правде, что ли, ничего не отдает, но тогда он обязан почувствовать, что катастрофа произошла по его вине, что самый главный, что единственный убийца - он. Мальчик не имеет права ссылаться на других, на ситуацию, а только ощущать единоличную, индивидуальную ответственность за все, что происходит вокруг.
      Юра молча слушал, пытаясь сделать вид, что речь все еще идет о литературе. И когда твой мальчишка шагает домой, продолжал разволновавшийся Арсений, этот не отданный доходяге кусок не лезет в глотку. Ну, там не знаю - выбрасывает мальчишка хлеб или нет. Может, просто начинается приступ рвоты - рвоты этим хлебом. Понимаешь? Вот что тогда станет главным, а лишние подробности сами собою превратятся в ненужные и уйдут. Рассказ стянется сюда, к центру, сделал, наконец, и Арсений вид, будто говорит только о литературе. А то, знаешь, пока как-то скучновато, затянуто...
      Предположим, я вымараю вот этот абзац, помнишь? обрадовался Юра повороту разговора, который сам так неосторожно и завязал, но от необходимости отвечать спас Арсения появившийся в лоджии Пэдик: все, ребята, кончайте. Пошли. Ты будешь читать что-нибудь? Буду. Стихи? Арсений кивнул. Новые? старые? Успокойся, Паша, Я сам все скажу.
      125. 20.56 - 21.01
      Арсений стоял под Яшкиным портретом, держа в чуть подрагивающей руке пачку испечатанных листков, что утром получил у машинистки. Он так и не научился справляться с охватывающим в подобных ситуациях волнением: пересохшее горло, кровь, прилившая к лицу, - хотя давно уже ходил в классиках и дважды - за прозу и за стихи - лауреатах. Впрочем, рыжая девочка, не желающая до самого светла иметь дело с унитазом, тоже была увенчана Пэдиковыми лаврами. В глубине души Арсений надеялся, что волнение не связано, ну - почти не связано с присутствием на ЛИТО Владимирского, но крупица истины в корреляции на критика, вероятно, все же заключалась, и Арсений, уловив ее, выругал себя: пес! с-сволочь! плебей! рабья душа! Рабы не имеют права писать стихи! Во всяком случае - читать их вслух!
      Очистившийся ото всего земного, суетного и ставший куда крупнее, чем был при жизни, хотя художник и подчеркнул его маленький рост, Яшка глядел из-за Арсениева плеча саркастично, вполне в духе внутреннего монолога нашего героя, - и грустно. Лермонтов, начал, наконец, Арсений, незадолго до гибели составил первый и единственный собственноручный сборник. Туда вошло всего сорок стихотворений, - то, что казалось автору лучшим или наиболее важным. ?Парус?, например, не вошел. Мне кажется, каждый из нас в определенный момент жизни должен сам отобрать свои сорок стихотворений. Я думаю, всем ясно, что речь идет не о сопоставлении талантов. Для меня этот момент наступил сегодня - когда в ?Молодой гвардии? готовится к печати другая моя книжка. Как вы понимаете, отбор стихотворений для нее происходил по принципиально иным соображениям: безоговорочно отметались стихи с политикой, эротикой, Богом, смертью, с элегическими - будь это хоть картины природы - настроениями: вкус редактора преобладал над вкусом моим. Даже в таком - клянусь вам! - совершенно безобидном, безо всякой задней мысли написанном пейзажном стихотворении, как:
      Сегодня наступила осень.
      Сентябрь явился на порог
      и шапкой туч ударил оземь,
      открыв высокий чистый лоб.
      В прозрачной луже, точно в Лете,
      осенний лист запечатлен,
      а воздух - как конец столетья:
      весь - ожиданье перемен,
      даже в нем редактор обнаружил подтекст и крамолу и начисто стихотворение отверг. Это у них называется неконтролируемые ассоциации. Оба сборника так вышло - пересеклись только в одной точке, на одном, вероятно - худшем, стихотворении. Я не умею взглянуть со стороны, разные ли люди писали эти разные книжки или один человек, не понимаю, имеет ли хоть какие-то индивидуальные черты автор молодогвардейского сборника. Сейчас я представляю на ваш суд мои сорок стихотворений. Те, которые кажутся мне лучшими или наиболее важными. Для любителей смотреть стихи глазами я приготовил пять экземпляров, завершил вступление Арсений и передал сидящим тоненькие пачки бумаги, соединенные в верхних левых углах огромными уродливыми скрепками. Потом откашлялся в кулак, собрался:
      С бородой как с визитной карточкой
      я пришел в незнакомый дом.
      Волны дыма стол чуть покачивали,
      а бутылки со Знаком качества
      наводили на мысль о том...
      Глава двенадцатая
      ЗЕРКАЛО В ПРОСТЕНКЕ
      Стихи на случай сохранились,
      Я их имею; вот они...
      А. Пушкин
      126. РАННИЕ СТИХИ
      * * *
      С бородой как с визитной карточкой
      я пришел в незнакомый дом.
      Волны дыма стол чуть покачивали,
      а бутылки со Знаком качества
      наводили на мысль о том,
      что веселье - порядком пьяное,
      что не слишком мудр разговор.
      И, шипя об огрызок яблока,
      сигарета гасла, и въябывал
      в магнитоле цыганский хор.
      Постепенно и я накачивался,
      я поддерживал каждый тост,
      а соседка - девица под мальчика
      ела кильку, изящными пальчиками
      поднимая ее за хвост.
      А потом мы с соседкой болтали, и
      я не помню, когда и как...
      в ванной, кажется... как же звали ее?
      У нее была теплая талия
      и холодный металл на руках,
      у нее были пальцы ласковые,
      лепетала: кто без греха?!
      Утром впору было расплакаться:
      только запах кильки на лацкане
      югославского пиджака.
      ОРФЕЙ
      Нынче в ад попадают проще:
      фиг ли петь - пятак в турникет
      и спускаешься в Стиксовы рощи
      к пресловутой подземной реке.
      Вот перрона асфальтовый берег,
      вот парома электрор°в.
      Закрываются пневмодвери,
      и Харон говорит: впер°д!
      Понимая, как это дико,
      я, настойчивый идиот,
      тупо верю, что Евридика
      на конечной станции ждет.
      Я сумею не обернуться,
      не забуду, что бог гласил,
      только в два конца обернуться
      мне достанет ли дней и сил?
      Разевается дверь, зевая,
      возникает передо мной
      ?Комсомольская-кольцевая?
      вслед за ?Курскою-кольцевой?.
      Мне не вырвать ее отсюда,
      не увидеть ее лица,
      и ношусь, потеряв рассудок,
      по кольцу - до конца - без конца.
      ПОЭТ
      Ну что вы все глядите на меня?
      А разве мог я поступить иначе?
      Извольте: я попробовал, я начал:
      во рту ни крошки за четыре дня,
      и никакой работы! Деньги значат
      гораздо больше, чем предположить
      умеем мы, когда живем в достатке.
      Я заложил последние остатки
      добра, когда-то нажитого. Жить
      во-первых - жрать! А если корки сладки
      все принципы - пустая болтовня.
      Ну что вы все глядите на меня?
      Я сделал что-то страшное? Продался?
      Но я остался тем же: те же пальцы
      и тот же мозг! Так в чем моя вина?
      Ведь мы меняем кожи, а не души!
      Ужам - и тем дозволено линять!
      В конце концов, могу я быть послушен
      наружно только, и оставить детям
      правдивый очерк нашего столетья
      (пусть - поначалу - тайный)? Разве лучше,
      себя тоской и голодом замучив,
      навек задуть ту искорку огня,
      которая подарена мне? Кто-то
      остаться должен жить, чтобы работать?!
      Ну что вы все глядите на меня?
      КОНЦЕРТ ДЛЯ ФОРТЕПИАНО С ОРКЕСТРОМ
      Я не моту не выйти на эстраду,
      а выйти на эстраду - не могу...
      В концертном фраке, хоть персона грата,
      я беззащитней птицы на снегу.
      Я знаю все заранее. Я ясно,
      отчетливо предчувствую беду:
      сейчас гобой настройку даст; погаснет
      последний шум; я встану и пойду;
      пойду, стараясь не задеть пюпитров,
      пойду подробно: не паркетом - льдом,
      и подойду к роялю; тихо вытру
      платком уже вспотевшую ладонь;
      рояль молчит; он, кажется, покорен
      (я наблюдал за ним из-за кулис);
      я стану; в обязательном поклоне
      я гляну в зал, но не увижу лиц;
      я долго не смогу усесться; свора
      оркестра станет в стойку на прыжок,
      и над оркестром, как ученый ворон,
      раскинет крылья фрака дирижер;
      почувствовав спиной его фигуру
      в холодной, леденящей тишине,
      я брошу пальцы на клавиатуру...
      Но та, мертва, не отзовется мне.
      Как подходил когда-то Каин к брату,
      так я к роялю: идолу, врагу...
      Я не могу не выйти на эстраду,
      а выйти на эстраду - не могу.
      ПОРТРЕТЫ
      Все чаще я гляжу на старую картину,
      что чудом до меня дошла сквозь три войны:
      на ней изображен сидящим у камина
      мой родственник: мой дед с отцовской стороны.
      Устроясь в глубине удобных мягких кресел,
      полузакрыв глаза и книгу отложив,
      он смотрит на огонь и, вероятно, грезит
      о чем-то, что прочел, о чем-то, что прожил.
      Должно быть, он сидит в своей библиотеке:
      по стенам стеллажи шпалерами из книг,
      и даже слышно мне: идут в минувшем веке
      напольные часы: тик-тик, тик-так, тик-тик...
      Нет в дедовом лице ни жесткости, ни злости:
      спокойные и чуть усталые черты.
      На столике лежит кинжал слоновой кости,
      чтоб в книгах разрезать пахучие листы.
      И тут же на столе - журнальная подшивка,
      коробка с табаком, букетик поздних роз
      и для набивки гильз мудреная машинка:
      мой дед не выносил готовых папирос.
      Мы в возрасте одном, и я похож на деда
      фигурою, лицом и формой бороды,
      и иногда, скользнув глазами по портрету,
      друзья мне говорят: Арсений, это - ты.
      Ну да! Конечно - я: с моею вечной спешкой,
      пропахший табаком болгарских сигарет,
      всегда бегущий и повсюду не успевший,
      стремящийся к тому, чего в помине нет.
      И ежели меня запечатлеет кто-то,
      то вряд ли изберет модерный стиль ?ретро?,
      а, бросив холст и кисть, отшлепает мне фото:
      С газетою в руках на лестнице метро.
      АРГОНАВТЫ
      Они плывут. Веками - вс° в пути.
      И неисповедимы их пути.
      Арго так легок, что не канет в Лету.
      А вечерами юный полубог
      выходит посидеть на полубак
      и выкурить при звездах сигарету.
      Они плывут. Колхида и руно,
      и гибель их - все будет так давно,
      что даже мысль об этом несерьезна.
      Волна качает люльку корабля,
      а им ночами грезится земля,
      достичь которой никогда не поздно.
      * * *
      Я ехал на восток, и солнца стоп-сигнал
      на кончике руля дрожал и напрягался.
      Я не хотел менять ни скорости, ни галса,
      а солнечный огонь слепил меня и гнал.
      Превозмогая мрак, холодный ветер, дождь,
      он за моей спиной висел метеозондом,
      но он же обещал: спеши! за горизонтом,
      надежду потеряв, свободу обретешь!
      Мне ветер в уши пел, услужливый фискал,
      но я и не мечтал о сказочной принцессе.
      Цель моего пути была в его процессе.
      Она годилась мне. Я лучшей не искал.
      Начало позабыв, не зная о конце,
      я чувствовал почти восторг самоубийства,
      хоть и не видел, как багровый зайчик бился,
      мотался на моем обветренном лице.
      А мотоцикл дрожал. Горбатая земля
      клубилась подо мной
      в Эйнштейновом пространстве.
      Я ехал на восток, и муза дальних странствий
      чертила алый круг на зеркале руля.
      127. СТИХИ К ВИКТОРИИ
      * * *
      Водка с корнем. Ананас.
      Ветер. Время где-то между
      псом и волком. А на нас
      никакой почти одежды,
      лишь внакидочку пиджак.
      И за пазухою, будто
      два огромные грейпфрута,
      груди спелые лежат.
      * * *
      Голову чуть пониже,
      чуть безмятежней взгляд!..
      двое в зеркальной нише
      сами в себя глядят.
      Может быть, дело драмой
      кончится, может, - нет.
      Красного шпона рамой
      выкадрирован портрет.
      Замерли без движенья.
      Точно в книгу судьбы,
      смотрятся в отраженье,
      и в напряженье - лбы.
      На друга друг похожи,
      взглядом ведут они
      по волосам, по коже,
      словно считают дни,
      время, что им осталось.
      И проступают вдруг
      беззащитность, усталость,
      перед судьбой испуг.
      Рама слегка побита,
      лак облетел с углов:
      ломаная орбита
      встретившихся миров.
      Гаснут миры. Огни же
      долго еще летят.
      Двое в зеркальной нише
      сами в себя глядят.
      * * *
      Я не то что бы забыл
      воды. По мере того как театрик становился театром, Хымик чувствовал никогда я и не ведал:
      нет ни в Библии, ни в Ведах
      слова странного: Амыл.
      За окошком свет зачах,
      обрываются обои,
      навзничь мы лежим с тобою,
      только что не при свечах.
      Город медленно затих,
      время - жирным шелкопрядом.
      Мы лежим с тобою рядом,
      и подушка на двоих.
      Привкус будущей судьбы,
      запах розового мыла
      от гостиницы ?Амыла?
      две минуточки ходьбы.
      СОНЕТ
      Мы так любили, что куда там сутрам,
      любили, как распахивали новь.
      На два часа мы забывались утром
      и пили сок - и снова за любовь.
      Но седина коснется перламутром
      твоих волос, и загустеет кровь.
      Я стану тучным и комично мудрым.
      Мы будем есть по вечерам морковь
      протертую, конечно: вряд ли нам
      простой продукт придется по зубам,
      вот разве что - хорошие протезы.
      Что заплутал, я чувствую и сам,
      но не найду пути из антитезы
      к синтезы гармоничным берегам.
      * * *
      Я позабыл тебя напрочь, мой ласковый друг:
      как бы ни тщился, мне даже лица не припомнить,
      а в пустоте переполненных мебелью комнат
      зеркало в зеркале: мячик пространства упруг.
      Времени бита нацелена точно: она
      не промахнется, удар будет верным и сильным.
      В комнатах эховых, затканных сумраком синим,
      мячик взорвется. Но дело мое - сторона.
      Дело мое - сторона, и уж, как ни суди,
      я не причастен к такому нелепому миру.
      Мне уже тошно глядеть на пустую квартиру
      и безразлично, что будет со мной впереди.
      Времени бита нацелена - это пускай;
      мячик пространства взорвется - и это не важно.
      Я позабыл тебя, вот что, любимая, страшно.
      Я же просил, я молил тебя: не отпускай!
      * * *
      Оркестр играет вальс. Унылую аллею
      листва покрыла сплошь в предчувствии зимы.
      Я больше ни о чем уже не пожалею,
      когда бы и зачем ни повстречались мы.
      Оркестр играет вальс. Тарелки, словно блюдца,
      названивают в такт. А в воздухе густом,
      едва продравшись сквозь, густые звуки льются,
      вливаются в меня... Но это все потом.
      А будет ли потом? А длится ли сегодня?
      Мне времени темна невнятная игра.
      И нет опорных вех, небес и преисподней,
      но только: час назад, вчера, позавчера.
      Уходит бытие сквозь сжатые ладони,
      снижая высоту поставленных задач,
      и нету двух людей на свете, посторонней
      нас, милая, с тобой. И тут уж плачь - не плачь.
      Ссыпается листва. Оркестр играет. Тени
      каких-то двух людей упали на колени.
      128. СТИХИ К ЮЛИИ
      * * *
      О льняное полотно
      стерты локти и коленки,
      и уже с тобой по стенке
      ходим мы давным-давно,
      как старуха и старик,
      чтоб не дай Бог - не свалиться.
      Ну а лица, наши лица
      все написано на них!
      Эти черные круги
      под счастливыми глазами...
      Вы не пробовали сами?
      Вот же, право, дураки!
      ЗАВТРАК В РЕСТОРАНЕ
      Под огромными лопастями
      вентиляторов, мнущих дым,
      полупрошеными гостями
      в ресторане вдвоем сидим.
      Потолок оснащен винтами
      и поэтому верит, псих,
      что расплющит стены, достанет
      до людей и раздавит их.
      Он в безумье своем неистов,
      собираясь работать по
      утонченной схеме убийства,
      сочиненной Эдгаром По.
      * * *
      Минорное трезвучие
      мажорного верней,
      зачем себя я мучаю
      так много-много дней,
      зачем томлюсь надеждою
      на сбыточность чудес,
      зачем болтаюсь между я
      помойки и небес?
      Для голосоведения
      мой голос слишком тощ.
      Минует ночь и день, и я,
      как тать, уйду во нощь
      и там, во мгле мучительной,
      среди козлиных морд,
      услышу заключительный,
      прощальный септаккорд.
      И не хуя печалиться:
      знать, где-то сам наврал,
      коль жизнь не превращается
      в торжественный хорал,
      коль так непросто дышится
      и коль, наперекор
      судьбе, никак не слышится
      спасительный мажор.
      129. СТИХИ К НОННЕ
      * * *
      Мне б хотелось, скажу я, такую вот точно жену.
      Ты ответишь: да ну? дождалась! Ни фига - предложеньице!
      Тут я передразню невозможное это да ну,
      а потом улыбнусь и скажу: может, вправду поженимся?
      Почему бы и нет? Но ведь ты бесконечно горда,
      ты стояла уже под венцом, да оттуда и бегала.
      Выходить за меня, за почти каторжанина беглого,
      неужели же да? Ах, какая, мой друг, ерунда!
      Ну а ты? Что же ты? Тут и ты улыбнешься в ответ
      и кивнешь головой, и улыбка покажется тройственной,
      на часы поглядишь: ах, палатка же скоро закроется!
      Одевайся! Беги! Мы останемся без сигарет.
      * * *
      Берегись, мол: женщину во мне
      разбудил ты! - ты предупредила.
      Если б знал ты, что это за сила,
      ты бы осторожен был вдвойне!
      Берегись? Тревожно станет мне,
      но с улыбкой я скажу, беречься?
      ведь беречься - можно не обжечься,
      а какой же толк тогда в огне?
      * * *
      В ночь карнавальных шествий,
      масочных королев,
      Ваше Несовершенство,
      я понесу ваш шлейф.
      Сделаю вид, как будто
      Вы недоступны мне,
      робким и страстным буду
      (на шутовской манер).
      А на рассвете липком
      Вас, одуванчик мой,
      сумрачный сифилитик
      стащит к себе домой.
      ПИКОВАЯ ДАМА
      Ты госпожа зеленого стола.
      Ты выстрелов не слушаешь за дверью.
      Твой серый взгляд холоден, как скала,
      и, как скала, всегда высокомерен.
      Но будет день! Удача неверна,
      удаче не пристало гувернерство,
      и незаметно от тебя она,
      тебя не упреждая, увернется.
      Тогда-то ты (я этого дождусь!)
      с отрепетированностью кульбита
      уверенно произнесешь: мой туз.
      И вдруг услышишь: ваша дама бита.
      COMMEDIA DEL ARTE
      В перегаре табачном и винном,
      в узких джинсах с наклейкою ?Lee?
      обреченно сидит Коломбина
      с негром глянцевым из Сомали.
      А в мансарде, за столиком низким,
      обломав о бумагу перо,
      пишет страстные, грустные письма
      одуревший от горя Пьеро.
      Наверху одинока, беспола,
      от московского неба пьяна,
      в чуть измятом жабо ореола
      забавляется зритель-луна.
      * * *
      Моей души бегонии и розы
      дремучей ночью, словно дикий тать,
      я поливаю медным купоросом,
      чтобы не смели больше расцветать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34