— Я все время думал… И вот решил: пойду и все им расскажу. А там как хотят.
Мне наконец все стало ясно. Сначала я хотел отговорить Мишку от этой затеи, но потом раздумал. Дело не в том, что Мишка испугался, — Корнея не стало, Петрухи тоже. Мишка мог спокойно поразмыслить обо всем. Я понял друга. Мишка решил по-честному рассчитаться с прошлым. Он никогда не был вором, я это все время чувствовал. Корней зажал его в кулак… И еще одно я понял в эту ночь: Мишка наконец простил меня. Правда, я не считал себя перед ним виноватым, и не раз говорил это Мишке. Теперь он сам все понял.
— Дай лапу, — сказал Мишка. — И не забывай солдата Швейка.
— Убирайся, — сказал я. — И быстрее.
Мишка сильно встряхнул мою руку, взял со своей кровати подушку и напялил мне на голову.
— Завтра же вернешься, дурак, — сказал я.
— Не ори, — прошептал Мишка. — Спят ведь.
На цыпочках он пошел к двери. Дверь тихо заскрипела, и мой кареглазый друг, бравый солдат Швейк, по доброй воле зашагал туда, куда иного и на аркане не затащишь.
10
Я не видел Климыча, но затылком чувствовал, что он стоит за спиной. Наблюдает. Я провел напильникам по болванке еще несколько раз и спросил:
— Опять напортачил?
Климыч указательным пальцем почесал под носом. У него были маленькие седые усики. Аккуратные, как у профессора.
— Металл — это не сосновая палка, — изрек Климыч. — Так-то, брат. — Вздохнул, вскинул на лоб очки в никелированной оправе и пошел дальше. К другому студенту.
Климыч был преподавателем техникума по производственной учебе. Нормально, как все люди, он не мог разговаривать. Мог только изрекать. Какие-то лишь ему доступные истины. Скажет — как отрежет. И отойдет в сторонку, почесывая свои профессорские усики. А ты думай-гадай, чти это значит. Кое-какие изречения Климыча мы сообща разгадали. Например, если он сказал: «Копейка рубль бережет», — значит, задание выполнено, деталь найдет свое применение в народном хозяйстве. Если Климыч изрек: «Круглое катай, квадратное бросай», — значит, твои дела плохи. Не получится из тебя настоящего металлиста, а так себе, шаляй-валяй. Каждую субботу Климыч вместе с отцом Бутафорова — электриком Палычем — уезжал на рыбалку. У них была своя деревянная лодка, снасти. Все это они сами сделали. Возвращались вечером в воскресенье, — всегда с рыбой. Что и говорить, рыбаки были отменные. Иногда с ними уезжал на рыбалку Николай. А больше Климыч с Палычем никого не брали. Бутафоров рассказывал, что за весь день они иной раз и пятью словами не обмолвятся. Понимают друг друга без слов. Настоящая рыбалка, дескать, не располагает к пустому разговору. Рыба любит тишину.
Я отпустил тиски, достал болванку. Из нее должна была получиться деталь к фрезерному станку. Климыч нарисовал ее на доске и указал размеры. У меня что-то не так получалось. Я подошел к Геньке Аршинову и попросил штангенциркуль. Он торчал у Геньки из нагрудного кармана, как у заправского мастера.
— Умеешь обращаться? — спросил Генька.
Этот циркуль он притащил из дому и не расставался с ним даже в столовой. Такой циркуль был только у него и у Климыча.
— Попробую, — сказал я.
Измерив болванку, я понял, почему Климыч сказал, что металл — это не сосновая палка: я немного перестарался и сточил с одной стороны шесть лишних миллиметров. Заготовка была испорчена; все нужно начинать сначала.
— Запорол? — спросил Генька.
— У меня ведь штангеля нет, — сказал я.
— Ты керном разметь, — посоветовал Генька.
Я и без него знал, что делать. Я бы и эту деталь не испортил, просто забылся, — водил рашпилем, а сам думал о Мишке. Вот уже третий день от него нет никаких известий, как в воду канул. На другой же день я пошел в милицию, но ничего путного не добился. Никто не пожелал мне сказать, где Мишка Победимов и что с ним. Хотел зайти к начальнику, но он куда-то срочно выехал. Я пристал к дежурному. Сунул ему в нос свое удостоверение. Сказал, что меня сюда направила комсомольская организация. Дежурный полистал какую-то тетрадку, посмотрел на меня и сказал:
— Гражданин, идите домой. Когда нужно будет — мы сообщим в техникум.
— В тюрьме? — спросил я.
— Идет следствие, — сказал дежурный. — Когда закончится…
— Выпустят?
— Гражданин, идите домой, — сказал милиционер. — Мешаете, понимаете, работать.
Тут зазвонил телефон, и дежурный, показав мне глазами на дверь, стал с кем-то разговаривать. Делать было нечего, я ушел.
В техникуме никто толком не знал, что с Мишкой. Спрашивали меня, но я не хотел особенно распространяться на этот счет, думал, что все обойдется и Мишка не сегодня-завтра придет. Но дни шли, а Швейк не возвращался. Больше скрывать было нельзя. Я решил посоветоваться с Бутафоровым. Как только закончились занятия, пошел его разыскивать. В аудитории Николая уже не было. Оказывается, их группу сегодня на час раньше отпустили, он ушел домой. Я слышал, что Николай живет на Дятлинке, но где — не знал.
Ловать занесло снегом. Над прорубями курился пар. От домов к реке ниточками тянулись тропинки. Посредине реки какой-то чудак в полушубке сидел на ведре и дремал с короткой удочкой в руке. У висячего канатного моста на коньках катались ребятишки. Рожицы красные, штаны в снегу, под носами блестит. Я подошел к ним и спросил, где живут Бутафоровы. Мальчишка в танкистском шлеме подкатил ко мне и, шмыгнув носом, показал на ободранный дом, в котором жила Рысь.
— Их хата, — сказал он.
— Тут живет… девчонка одна.
— Динка? — спросил мальчишка. — А как же, живет… Вон она катается, — кивнул он на другой берег, где носились по льду ребята постарше.
Я долго смотрел в ту сторону. Рысь каталась хорошо. Она была в рыжей лыжной куртке, шароварах и без шапки. Легко, словно стриж, чертила лед.
— А как ее фамилия? — спросил я.
Но мальчишки уже и след простыл.
Поднимаясь на крыльцо, я услышал аккордеон. За дверью кто-то наигрывал вальс «Дунайские волны». Я вошел. Играл Николай. Он сидел у окна, играл и смотрел на Ловать, которая белела внизу. Птичье крыло спустилось ему на глаза. Пальцы легко касались клавиш. Я стоял молча и слушал. Я любил этот вальс.
Бутафоровы занимали в ободранном доме большую квадратную комнату. Рядом была еще одна комната с отдельным входом. Там, по-видимому, жила Рысь с теткой. Больше в доме не было квартир. Вдоль стен стояли четыре кровати, в углу — ножная швейная машина, прикрытая кружевной накидкой. Рядом этажерка с книгами. В комнате чисто. Пахнет глаженым бельем.
Николай вдруг перестал играть, схватил с подоконника нотную тетрадь, заглянул в нее и стал настойчиво повторять одно и то же место.
— Заклинило? — спросил я.
Николай отбросил волосы с глаз, взглянул на меня.
— Чего стоишь? — сказал он. — Садись, — кивнул на стул.
— Сыграй еще что-нибудь.
Николай сыграл какой-то быстрый фокстрот и поставил аккордеон на подоконник.
— Поиграй еще, — попросил я.
— Не умею, — сказал Николай. — Фокстрот и вальс выучил, и баста. Больше ничего не получается. — Он взъерошил волосы, улыбнулся: — А люблю, понимаешь…
— Мне и так никогда не научиться, — сказал я, вспомнив ехидные слова Рыси насчет слуха.
— Захочешь — научишься, — сказал Николай. — У меня тоже особого таланта нет… Здесь главное — техника. — Немного подумав, он прибавил: — Я так думал… А стал играть — почувствовал, что техника — это еще не все. Талант нужен. Я знаю одного баяниста, — и нот в глаза не видел, а послушал бы, как играет! Мне и за сто лет так не научиться.
Я взял аккордеон, поставил на колени, чуть дотронулся до клавиш. Резкий протяжный звук вырвался из нутра инструмента. Я всегда завидовал ребятам, умевшим на чем-нибудь играть. Глядя на их пальцы, которые сами прыгали по клавишам или, играючи, перебирали струны, я с горечью признавался себе, что так не смогу. Идет гармонист по улице, а за ним толпа. Девушки, парни. Куда завернет гармонист — туда и они. А устанет, присядет отдохнуть, — живо все соберутся вокруг него, как цыплята возле курицы. Сколько раз я замечал в глазах девчат восхищенный огонек, когда они смотрели на гармониста, хотя он и не был парнем первый сорт. Завораживает музыка девичье сердце.
В Куженкине один раненый офицер, возвращаясь с фронта домой, подарил мне немецкую губную гармонику. Целый месяц я прятался от всех на чердаке и разучивал на слух песни. А когда мне показалось, что кое-что получается, я собрал ребят и единым духом проиграл им весь свой репертуар. Я дул в гармонику и смотрел на приятелей, но их лица оставались равнодушными; никого не тронула моя музыка. Я далеко запрятал подарок офицера и больше никогда не брал в руки губную гармошку.
Николай убрал аккордеон в большой черный чехол и задвинул под кровать.
— Я играю, когда дома никого нету, — сказал он. — Ругаются…
Я все рассказал про Мишку. Он молча слушал, ни разу не перебил. Когда я умолк, Николай отвернулся к окну. Его серые глаза прищурились.
— Он бы мог и не ходить туда, — сказал я. — Добровольно.
Николай прижал нос к стеклу:
— Динка что делает… Мальчишку носом в сугроб тычет! Ты погляди, ему с ней не справиться.
— Его теперь из техникума шугнут. Генька Аршинов…
— Что Генька? — сердито заговорил Николай. — Генька — это еще не комсомол. А из техникума за такие дела гнать надо. И не только его. Тебя тоже.
— Пожалуйста, — сказал я. — Не заплачу.
— Знал, что Мишка ворует, и молчал!
— Я говорил ему…
— Говорил! Надо было по морде надавать!
— Мишка так, сбоку припека. Что Корней скажет, то Мишка и сделает.
— Много они… награбили?
— Начальник говорил, тысяч на тридцать. Так это Корней. А Мишка…
— Что Мишка? Такой же ворюга, как и твой Корней.
— Корней не мой…
— Водку с ним пил? Пил! Деньги от него брал? Брал!
— Не ори, — сказал я. — Я и сам орать умею.
Николай вскочил с подоконника и заходил по комнате. Пол скрипел, этажерка шаталась.
— Вот так жук в зеленых обмотках…
— Пока, — сказал я, поднимаясь.
Николай подошел ко мне. Остановился и, покачиваясь на носках, спросил:
— А куда он деньги девал?
— Ты же знаешь Мишку. У него деньги не задерживаются. Гол как сокол. Сапоги купил да флакон одеколону «Гвоздика».
Николай уселся на подоконник, покачал головой.
— Влепят ему самое малое пару лет, — сказал он.
— Человек все понял… Сам пришел. Надо же учитывать?
— Учтут… И все-таки посадят.
— Будь здоров, — сказал я.
Разозлил меня Бутафоров. И без него на душе кошки скребут. Ну что он может сделать для Мишки? Как суд постановит, так и будет, И зачем дурака понесло в милицию?
Я уже порядочно отошел от дома, когда вспомнил про Рысь. Повернулся и зашагал обратно. Не доходя до реки, увидел ее. Рысь сама ковыляла навстречу. Конек у нее был только на одной ноге, другой она держала за ремешок. Рысь шла, и конек покачивался у нее в руке. Она меня не видела. Лицо у Рыси было расстроенное, одна щека горела, — наверное, мальчик, с которым она дралась, приложился. Я вдруг смутился. Что ей сказать? И вспомнил: месяц назад в метель она сорвала с моей головы шапку и не отдала. Я с неделю ходил без шапки, даже насморк схватил. Куркуленко наконец сжалился и выдал новую, с вычетом из стипендии.
Я стащил с головы шапку и затолкал в карман. Скажу Рыси, что пришел за шапкой.
Увидев меня, Рысь замедлила шаги, а потом совсем остановилась. Большущие зеленоватые глаза ее смотрели на меня виновато.
— За шапкой? — спросила она.
— В больнице с месяц провалялся, — соврал я. — Тиф.
— Тиф? — Рысь сочувственно покачала головой. — Брюшной?
— Ага. Брюшной. Чуть не помер.
— Бедненький… Тебя вошь укусила?
— При чем тут вошь? Простудился.
Глаза у Рыси стали веселыми:
— А вот и врешь! От простуды тиф не бывает. Тебя огромная вошь укусила!
— Гони шапку, — сказал я.
— У меня ее нету. — Рысь махнула коньком. — Она там.
— Где?
— Там, — Рысь показала на Ловать. — Ее ветер унес… Я утром чуть свет встала и побежала на речку. Искала-искала — не нашла. Метель ночью была. Укатилась твоя шапка куда-то.
Рысь не изменилась. Только чуть-чуть повыше стала, и вьющиеся белокурые волосы отросли. Теперь она больше походила на девчонку. А глаза такие же кошачьи. Озорные глаза. И смотрели они на меня с любопытством и насмешкой.
— Черт с ней, с шапкой, — сказал я. — Другую достал.
— Зачем тебе шапка? — Рысь совсем близко подошла ко мне. Осторожно дотронулась рукой до моих волос и сказала: — Тебе идет без шапки.
Я взглянул ей в глаза: смеется? Но глаза у Рыси были серьезные и немного грустные.
Она отвернулась, чиркнула коньком по утоптанному снегу и вздохнула.
— Уроки нужно делать, — сказала она. — Не хочется.
— Не делай, — посоветовал я.
— Вызовут… Меня всегда вызывают, если не выучу. Закон.
— Тогда выучи, — сказал я.
Рысь взяла меня за руку и показала на разрушенную часовню, что стояла на берегу у кладбища.
— Кто там сидит на крыше? — спросила она.
У часовни и крыши-то не было. Сколько я ни пялил глаза на развалины — ничего не увидел.
— Никого там нет, — сказал я. — Выдумываешь.
— Там живут два голубя. Серый и белый. Как ты думаешь, холодно им?
— Летели бы в жаркие страны, — сказал я.
— Они любят друг друга. Им вдвоем тепло.
Рысь смотрела на часовню. И глаза были грустные. А я смотрел на Рысь. Ветер ворошил на ее голове тугие белые пряди. На губах девчонки появилась улыбка. Рысь повернулась ко мне, хотела что-то сказать и… ничего не сказала. Глаза стали острыми, насмешливыми.
— Ты знаешь басню «Вороне бог послал кусочек сыра»? — спросила она. — Мне нужно перевести ее на немецкий язык… Ты знаешь немецкий?
— Французский знаю, — сказал я. — Немецкий — это чепуха.
— Как по-французски ворона?
— Ворона?
— Ворона.
— Не знаю, — засмеялся я. — Слов десять запомнил…
— А Лев Толстой уйму знал языков… И читал и говорил свободно.
— То Лев Толстой…
— Я бы захотела — выучила немецкий…
— Главное — захотеть, — сказал я. — Льва Толстого никто не заставлял. Он сам. Захотел и выучил.
— Я знаю, почему он учил иностранные языки.
— Легко давались…
— И еще потому, что ему было скучно в Ясной Поляне, — заявила Рысь.
— Мне тоже скучно, — сказал я, — а французский идет туго.
— Ты наврал, что болел? — помолчав, спросила Рысь.
— Болел… У меня жуткий насморк был.
— Ты чихал, а тебе все говорили: «Будь здоров!» Да?
— Сначала говорили, а потом надоело. Я чихал по двадцать раз подряд.
— Я бы столько не смогла, — вздохнула Рысь.
У меня замерзла голова. От холода, вероятно, и все мысли разбежались. Но вытаскивать из кармана шапку на глазах у Рыси не хотелось. А потом она сказала, что мне без шапки идет… Ради этого можно немного померзнуть. Мне интересно было разговаривать с ней. Я смотрел на нее с удовольствием и мог слушать сколько угодно. Эта девчонка не уставала удивляться, смеяться, сердиться. И всё это она делала искренне.
— Иди переводи свою ворону, — сказал я. — И сыр, который ей бог послал.
Рысь протянула мне конек с оборванным креплением:
— Свяжи… Если б ремень не лопнул, он бы меня, убейся, не догнал.
— Кто «он»? — спросил я.
— Да Ленька из нашей школы… У него беговые.
Я подул на пальцы и стал связывать ремни. Кожа затвердела на морозе, и дело подвигалось с трудом. Из-за какого-то Леньки я должен потеть. Рысь стояла и смотрела. Кое-как я связал ей ремень.
— Драться с Ленькой не будешь — выдержит, — сказал я, возвращая ей конек. И вспомнил, что уже нечто подобное говорил ей там, на танцах, когда у нее каблук отвалился. Рысь шлепнулась в снег и в два счета прикрутила ремень к ботинку.
— Ты мастер на все руки, — сказала она и, помахав мне рукой, заскользила к реке.
— А как же ворона? — спросил я.
— Не улетит! — крикнула Рысь. — А с Ленькой мы не деремся. Он за мной бегает…
Я видел, как она врезалась в кучу ребят. Двое погнались за ней, но Рысь припустила вдоль берега по ледяной дорожке, и мальчишки, сначала один, потом другой, отстали. А она, круто затормозив, развернулась и понеслась обратно.
— Опять стихи сочиняешь? — услышал я голос Бутафорова. — И без шапки? Просторнее мыслям…
— Дышу воздухом, — сказал я, вынимая из кармана шапку. — У вас тут такой воздух…
Бутафоров подозрительно посмотрел на меня, ухмыльнулся:
— Давай не вкручивай… Воздух! Ждешь?
— Тебя, — сказал я. — Знал, что придешь.
— Я бы на твоем месте попробовал…
— Что?
— Стихи сочинять…
— Стихи потом, — сказал я. — Пошли Мишку выручать.
11
После Нового года начались метели. Холодный ветер дул без передышки. Весь снег унесло за город. Мостовая оголилась. Обледенелые булыжники тускло поблескивали. Небо плотно затянули облака, и солнечный луч неделями не мог прорваться сквозь эту серую пелену. О лыжных прогулках нечего было и думать: кругом мерзлая земля и грязный лед. Ловать тоже вымело начисто. Стального цвета лед был исчиркан коньками вдоль и поперек. Ребята распахивали пальто, и ветер, надувая полы, как паруса, гонял конькобежцев по реке. Ветер гудел в ушах и днем и ночью. В аудиториях звенели стекла. Чугунка накалялась докрасна, но тепло было только тем, кто сидел рядом. Когда кончался уголь, кто-нибудь из нас вставал, брал корзину и выходил на улицу, — там у стены лежала черная гора угля. Мы привыкли к холоду и не обращали на него внимания. Преподаватели читали лекции в зимних пальто, снимали только шапки. Мы тоже сидели за столами в шинелях. Француженка простудилась и теперь без всякого нажима говорила в нос не только по-французски, но и по-русски.
Я почти рассчитался за седьмой класс. Осталось слить конституцию и географию, — это пустяки. У второкурсников начались практические занятия, и часть аудитории пустовала. Вагонники работали в депо, а паровозники раскатывали на локомотивах. В феврале и у нас начнется практика. Внеочередная. Будем кочегарить на паровозах. Две недели. Генька Аршинов не мог дождаться этого дня. Он уже приготовил себе кочегарское обмундирование: старый лыжный костюм. От фуражки оторвал козырек, получился берет.
— В берете удобнее, — сказал Генька.
А почему удобнее, не смог объяснить. Нарочно он это, для форсу. Мне тоже было любопытно проехать на паровозе. В вагонах и на вагонах довелось немало поездить, а вот на паровозе — ни разу. Но козырек от кепки я отрывать бы не стал.
За учебным столом все еще пустовало Мишкино место. Суд назначили на конец января. Бутафоров был у следователя, встречался с Мишкой, но ничего утешительного не узнал. Победимов сидел в КПЗ. Его обрили наголо, настроение было паршивое. Мишка попросил учебники за седьмой класс. Я отнес ему. Разговаривали мы и с начальником техникума. Сначала он рассвирепел: «Исключить! Это техникум, а не воровской притон!» Но потом отошел и согласился подождать до суда. В общежитие пришло письмо из деревни Осенино. От Мишкиной сестренки. Я по почерку определил. Детский почерк. Письмо я положил в тумбочку. Я верил, что Мишка вернется.
И он вернулся. За полмесяца до суда. Суд состоялся раньше, чем мы ожидали. Мишке дали два года условно. Совсем другой вернулся Мишка. Худой, бледный. Карие глаза смотрели на мир виновато. Мишке казалось, что все знают, что он из тюрьмы, что он вор. Пришел он после обеда. Я лежал на койке и учил географию. Я не видел, как Швейк подошел ко мне. Услышал скрип пружин: он сел на край кровати.
— Вот и я, — тихо сказал Мишка. — Пришел.
Я швырнул на подушку географию и стал тормошить друга, хлопать по худым плечам. Я говорил ему, что все кончилось хорошо и мы снова будем спать рядом. Скоро практика. Мы попросимся на один паровоз, будем водить тяжелые составы. Мимо леса, мимо дола… Мы увидим разные города… Мишка слушал меня и молчал. А может быть, и не слушал. Думал о своем. Он даже ни разу не улыбнулся. Сидел скучный, словно и не рад был, что его выпустили. На коленях у Мишки лежала стопка книг, перевязанная ремнем.
— Мне разрешат сдать за седьмой? — спросил Мишка.
— Тебя никто не исключал, — сказал я.
— Это хорошо, если разрешат сдать… — Мишка вздохнул. — Сегодня можно?
— Горит, что ли?
— Горит…
Мы пошли с Мишкой к завучу. Завуч выслушал Победимова, не стал ни о чем расспрашивать. Только сказал: «Тэк, тэк».
— Можно? — спросил Мишка.
— Иди, сдавай, — сказал завуч и тут же выписал направление в школу.
Мишка сдал в три дня все экзамены, получил новенькое свидетельство. Пришел в общежитие и стал собирать пожитки.
— Исключили? — спросил я.
Мишка не ответил. Подошел к зеркалу, потрогал короткий ежик черных волос:
— Отрастут через месяц.
— К пингвинам?
— В Донбасс, — сказал Мишка, немного оживляясь. — Чтобы твой паровоз задымил, подавай уголь, верно? Вот я и буду обеспечивать тебя угольком… В общем, до свидания, Максим… «До свиданья, друг мой, до свиданья, милый мой, ты у меня в груди…» Говорили, что это последнее стихотворение Сергей Есенин кровью написал. Вскрыл вену и написал. Мишка достал из мешка знакомую книжку Есенина и протянул мне.
Я проводил Победимова до вокзала. Ветер дул нам в лицо. Мишка шагал впереди, повесив нос. Лицо серьезное, решительное. На плече тощий вещевой мешок. Там сухой паек на три дня: хлеб, масло, банка консервов и зеленые обмотки. Их-то зачем потащил он в Донбасс? Мишку никто не исключал из техникума. Он сам себя исключил. Еще там, в тюрьме. И бесполезно было его отговаривать.
— Домой, в деревню, заедешь? — спросил я.
Мишка отрицательно покачал головой. Немного помолчав, ответил:
— Приеду в отпуск… А сейчас не стоит.
— Деньги-то есть?
— На первое время хватит… Игорь Птицын долг вернул.
— У меня есть триста рублей…
— Не надо.
На вокзале мы ждали недолго. Подошел скорый рижский. Сцепщик нырнул под вагон. Начищенный зеленый СУ отвалил от состава и покатил на стрелку, а оттуда в депо. Из депо, пуская пары, пришел сменный паровоз. Прицепился к составу, громыхнув автосцепкой, и нетерпеливо запыхтел, дожидаясь свистка. Из будки машиниста с длинноносой масленкой в руках не спеша спустился плечистый парень в фуфайке и лоснящейся кепке. Подошел к колесу, откинул крышку буксы и стал лить мазут. Что-то знакомое было в фигуре парня. Когда он оглянулся, я узнал Бутафорова. И Мишка узнал его.
— Я глаза вытаращил, когда он пришел туда… — сказал Мишка. — Думал, стыдить начнет, а он… Пойдем попрощаемся.
Мы подошли к паровозу. От него веяло жаром. Слышно было, как напряженно гудел котел. Под колесами что-то шипело, наверху свистело на разные голоса. Бутафоров не удивился, увидев нас. Поставил масленку на бандаж колеса, спросил:
— Далеко?
— К шахтерам, — ответил Мишка. — На Украину.
— Если за длинным рублем погнался — не просчитайся. Там можно и пупок надорвать. Так-то, экспедитор!
— Ты за мой пуп не беспокойся, — сказал Мишка. — Выдержит. А экспедитором меня больше не называй.
Швейк стал злиться. Я перевел разговор на другое.
Из станционного помещения вышел главный кондуктор. На груди у него блестели свисток и цепочка.
Николай достал из кармана концы, вытер руки.
— Ты не серчай… Это я так. Ни пуха, парень! — Он тряхнул Мишкину руку, взял масленку и лихо, как заправский машинист, взлетел по железному трапу в будку. Высунул свое широкое лицо в окно и, свесив птичье крыло на лоб, помахал рукой:
— Привет донбасским шахтерам!
Я на ходу втолкнул Мишку в тамбур.
— Пиши, брат! — говорил я, шагая рядом с подножкой. — Обо всем пиши. Я тебе тоже накатаю.
Мишка зачем-то снял со стриженой головы железнодорожную фуражку. Он смотрел на меня, молчал и растерянно улыбался. Таким мне он и запомнился. Поезд прибавлял ход. Бутафоров не жалел пару.
Уехал Мишка Победимов в Донбасс. Рубать уголек. Выдадут Мишке негнущуюся брезентовую робу, на голову — твердую шахтерку, повесят на грудь шахтерский фонарь и скажут: «Опускайся, парень, поглубже под землю. Уголь не растет, как трава. Уголь надо добывать». И затарахтит подземный лифт, опуская Мишку на стометровую глубину…
Уехал Мишка. А я уж в который раз зашагал по знакомой дороге в город. Гололобые пни, что остались стоять на обочинах, уныло смотрели на меня и молчали. Ветер раскачивал провода. Гудели столбы. Пели изоляторы. Чуть слышно постукивали рельсы, по которым прошел скорый поезд. Стрелочник свернул флажок, подул на пальцы и ушел в свою теплую будку пить чай.
У Лазавицкого моста меня догнал трофейный автобус. Из-под капота валил дым. Я забрался в автобус. Кондуктор, румяная улыбающаяся дивчина, спросила:
— До центра?
— Дальше. За Ловать.
— Автобус идет до центра, — сказала дивчина.
Но автобус не дотянул и до центра. Не успели мы отъехать от Карцева, как в моторе что-то громко застучало. Автобус стало трясти, как в лихорадке. Я думал, он развалится. Но это продолжалось недолго. Машина охнула и остановилась. Шофер даже не вылез из кабины. Он откинулся на спинку сиденья, полез в карман за папиросами. Лицо у него было равнодушное.
— Приехали, — сказал он, закуривая. — Станция Березай…
Пассажиры без лишних слов гуськом пошли к выходу. Я, как капитан тонущего корабля, покидал автобус последним. Проходя мимо шофера, посоветовал:
— Когда заштопаете в моторе дырку — поезжайте на Сенную.
— Жареные пироги даром дают? — спросил шофер.
— Там ларек есть «Утиль», — сказал я. — Металлолом тоже принимают.
Шофер вынул изо рта папироску и зашевелился на сиденье, собираясь с мыслями. Я не стал ждать, пока он раскачается, выскочил на дорогу и захлопнул дверцу. Стоило такую рухлядь из Гамбурга тащить!
Это была улица Энгельса. Я вспомнил про инженера Ягодкина. Порылся в кармане, нашел адрес.
Я не рассчитывал застать Ягодкина дома. На мой стук сразу отозвались. Отворила дверь немолодая женщина в фартуке. От нее так и пахнуло горячей плитой.
— Ягодкин живет… — начал я.
— Эта дверь, — показала женщина.
Я постучал.
— Мир входящему, — услышал я знакомый голос.
Я вошел и сначала ничего не увидел. В небольшой квадратной комнате с одним окном свирепствовал сизый табачный дым. Голая электрическая лампочка с трудом освещала круглый стол, бутылки. За столом сидели инженер Ягодкин и незнакомый мужчина лет сорока пяти. У окна стояла чертежная доска с разными мудреными приспособлениями. На куске ватмана, приколотом к доске, незаконченныый карандашный чертеж. Какой-то механизм в разрезе. Лебедка, наверное.
— Потомок длинного Константина, — представил меня Ягодкин. — Нарекли Кимом, но почему-то зовут Максимом.
Мужчина отодвинул стакан с водкой, наклонив голову посмотрел на меня. Глаза у него были усталые. Под глазами мешки. Лицо худощавое, на лобастой голове изрядно поредевшие светлые волосы. Несмотря на то, что волос было мало, они не лежали смирно. Топорщились в разные стороны.
— Интересное дело, — сказал мужчина. — Не в папу он уродился. В дядю скорее всего…
Произнес он это медленно, с удовольствием. Первое слово прозвучало с армянским акцентом: интэрэсное.
— Михаил Сергеевич, архитектор, — сказал Ягодкин. — Калечит наш город…
Мне пододвинули стул.
— Все, что найдешь на столе съедобное, уничтожай. — Ягодкин посмотрел на архитектора.Нальем ему водки?
Михаил Сергеевич поднял свой стакан, понюхал и сморщился.
— Такую дрянь пить? — сказал он.
Ягодкин посмотрел на бутылку, на меня, покачал головой:
— Не нальем мы тебе, Максим… Ни к чему это.
Они уже были навеселе. Одна бутылка стояла пустая. Вторая — лишь наполовину опорожнена. Мне пить не хотелось, и я был рад, что так вышло. Я пододвинул себе тарелку с квашеной капустой и стал есть.
Михаил Сергеевич поднял стакан и сказал:
— Я этой площади дал красивое название: «Театральная». Здесь будут цветы и фонтаны. Напротив театра установят бюст Рокоссовского. Влюбленные придут сюда. Они не посмеют не прийти. Вечером на площади загорятся матовые шары. И все, больше никаких украшений! Да, еще ступеньки… Они будут спускаться от театра к шоссе. Эта площадь будет! А потом я уеду отсюда ко всем чертям!
Михаил Сергеевич выпил, ткнул вилку в капусту, но закусывать не стал. Они заговорили о градостроительстве. Многое мне было непонятно, но я с удовольствием слушал их. Они видели город таким, каким он будет через семь — десять лет. Они проектировали этот город. Они строили. И когда начался у них спор об улице, которой еще и в помине не было, я удивился их молодой горячности. Михаил Сергеевич вскочил с места и заходил по комнате. Он был небольшого роста, но мне казался великаном. Он рукой в воздухе чертил направление улиц и проспектов, называл номера кварталов, которые появятся через три года.
Ягодкин был против стандартного домостроения.
— Нужно строить навек, а эти деревянные коробки — чепуха! — говорил он. — Это убого, понимаешь, Миша?
— Не могут люди ждать твоих каменных небоскребов, интересное дело! — сердился Михаил Сергеевич. — Ты ведь знаешь, что такое землянка… Хочешь, чтобы люди сидели там, как кроты, еще несколько лет? А стандартные дома не так уж плохи!
— Через пятнадцать — двадцать лет их на слом?
— На слом!
— И всё строить заново?
— Не всё… Постепенно заменим. Мало разве сейчас заложили многоэтажных коробок?
Я так и не понял, сумел один из них убедить другого или нет. Оба оказались большими упрямцами. Обо мне они позабыли. Позабыли и про водку. Михаил Сергеевич мерил комнату из угла в угол, размахивал руками. Ягодкин сидел на подоконнике у раскрытой форточки и курил.
— Ты сходи к ним, которые в землянках, и объясни им, что ради интересов градостроительства нужно еще с годик подождать. Да тебя, интересное дело, выбросят в дымовую трубу, — говорил Михаил Сергеевич. — Наплевать им на твои белокаменные палаты с кафельными ваннами, им подавай жилье с крышей над головой. И быстрее подавай! Нужно строить в три смены. Строить без передышки. И зимой и летом. А вы, интересное дело, свернули работы.