Увидев меня, она села на скамейку и, откинувшись назад, долго смотрела на луну. Из леса донесся тоскливый крик.
— Как человек, — сказала она.
Я молчал. По лицу было видно, что она счастлива: глаза сияют, как звезды первой величины, губы улыбаются.
— Андрей, ты заметил, что деревья в лесу ночью кажутся в два раза толще?
— Ты даже это заметила?
Она взглянула на меня, улыбнулась.
— Почему бы тебе не поухаживать за Нонной? Ты ей нравишься…
— Мне нравишься ты, — сказал я.
— Я тебе очень сочувствую, Андрей… Мне тоже нравится один человек, а вот нравлюсь ли я ему — не убеждена.
— Нравишься.
— Ты добрый, — улыбнулась она.
На душе у меня было пусто. И этот теплый весенний вечер, майские жуки, шумящая береза — все это показалось неестественным, как декорации в театре. А я актер, с треском проваливший свою роль.
Снова в лесу крикнул филин. И как мне послышалось, очень сочувственно. А Оля сидела рядом, смотрела на звезды и улыбалась. Я понимал, что мне лучше всего встать и уйти. На старый сеновал. Закутаться с головой в тулуп и лежать. Можно пойти в клуб. Ребята найдут выпить, позову Нонну и буду бродить с ней по темным улицам и изливать свою горечь…
— Ты целовалась с ним? — спросил я.
— Не говори глупости… Посмотри, какая удивительная луна сегодня. А звезды смеются…
— Надо мной, — сказал я.
— Хочешь, поцелую?
— Как сестра или как мать?
— Напрасно стараешься — сегодня ты меня не разозлишь.
— А что, если я дам ему в морду?
— Вот что: уходи!
— Ладно, — сказал я, поднимаясь.
Она тоже встала. Я приблизился к ней и стал смотреть в глаза. Она спокойно выдержала мой взгляд. Припухлые губы чуть улыбались. Я вдруг вспомнил азиатскую пустыню, которую исколесил с экспедицией. Возьмешь в ладонь желтый песок, сожмешь кулак — и песок, просачиваясь сквозь пальцы, медленно уходит. Нечто подобное я испытывал сейчас, глядя в Олины глаза.
— Ты мне нравишься, Андрей, — сказала она. — Если бы ты стал ухаживать за Нонной, я, наверное, ревновала бы… Ну, поцелуй же меня!
Я ошеломлен. С минуту стою как чурбан.
— А как же он? — задаю я глупый вопрос.
Обеими руками она отталкивает меня и говорит:
— Этот мир населен мужчинами-дураками… Ты ведь любишь меня. Ну вот, я рядом. Я хочу, чтобы ты меня поцеловал… Не спрашивал ни о чем, а поцеловал!
Мне показалось, что она сейчас заплачет. Но я не мог ее поцеловать. Какой-то бес сидел во мне.
— Ты ведь была с ним, — хриплым, незнакомым голосом сказал я.
— Я люблю его, — шепотом сказала она. — Тысячу лет!
Я все-таки разозлил ее. Она метнула на меня полный презрения взгляд и побежала по тропинке к крыльцу. Отворив дверь, обернулась.
— Но я с ним еще не целовалась, дурак, — сказала она. — Ни разу.
Хлопнула дверь, и стало тихо. Звезды над головой смеялись. Хохотали до упаду. Послышался негромкий треск. Или жук стукнулся о ствол, или вылупился на свет божий запоздалый березовый лист.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Лунный свет нашел щель в крыше. Голубоватый луч блуждал по темному сеновалу. Где-то в углу, под полом, попискивали мыши. Сашка уже давно спал, а ко мне сон не приходил.
Послышались чьи-то шаги, голоса. Один певучий, девичий, другой медлительный, басовитый. Настя со своим кавалером. Гришка называл его Длинным.
Они сели на доски. Это совсем близко от сеновала. Парень кашлянул, потом спросил:
— Отелилась твоя Машка-то?
Настя засмеялась.
— Опять про коров? Эх ты, Вася…
Помолчав, парень обиженно сказал:
— Про коров нельзя, про трактор тоже… Про что же говорить?
— Ты лучше помолчи.
Парень долго молчал, потом сказал:
— Опять приходил Тимофеич… Зовет в колхоз. Может, согласиться?
— У самого голова на плечах.
— У вас, Насть, много не заработаешь… А на мелиоративной станции я больше сотни заколачиваю.
— То про коров, то про деньги…
Парень кашлянул и снова замолчал. Послышался шорох, скрипнула доска.
— Убери ручищу-то! — сказала Настя.
— Уж и обнять нельзя?
— Шел бы ты, Вася, домой…
— Городских-то много понаехало… Приглянулся небось кто-нибудь?
— Потише не можешь? — зашептала Настя. — На сеновале двое спят…
— Насть, пойдем за амбары, а?
— Чего я там потеряла?
— Неласковая ты стала… Настюха!
— Не лапай, говорю!
Но Вася, очевидно, не внял ее словам, потому что скоро раздалась звонкая затрещина. После чего парень обиженно заметил:
— Что за привычка драться?
— Видал, как ихние девчонки танцуют? — сказала она. — По-стильному. А наряды какие?
— Ты все равно красивее… Насть, пойдем, а?
— Ты на чем прикатил-то?
— На велосипеде…
— Садись на него и — до свидания! Пусти, говорю!
— Насть?
— Ну, что Насть? Что?
Доски заскрипели, зашуршала трава. Настя убежала домой. Я слышал, как щелкнула щеколда, потом скрипнула дверь в сенях. Ушла и не попрощалась. Да-а, плохи Васины дела!
Парень с минуту подождал, но ничто не нарушало ночную тишину. Он выругался и затопал по тропинке к калитке. Звякнул велосипедный звонок, скрежетнула цепь. А потом стало тихо. И я наконец уснул.
День стоял жаркий. Пока разгружали машину, железная кабина нагревалась. Крепыш, Малыш и Долговязый обливались потом, ворочали тяжелые мешки с зерном. Я принимал их внизу и сваливал на краю поля. Неподалеку тарахтел трактор с сеялкой. К блестящим гусеницам пристали коричневые комья земли. Желтое пшеничное зерно текло в узкие бороздки и тут же засыпалось землей.
Трактористу тоже жарко. Он разделся до пояса, а голову прикрыл носовым платком, завязанным по краям в узелки. Лицо у тракториста сонное, на лбу слиплись волосы.
Разгрузив машину, я мчался к складу, где меня ждали ребята с приготовленными мешками отсортированной пшеницы. Я обслуживал сегодня три бригады. Иногда по пустынной лесной дороге мы встречались с ЗИЛом. Шофер, белобрысый парнишка лет восемнадцати, широко улыбался и приветливо поднимал руку. У нас все еще не было времени остановиться и поболтать, как это делают настоящие шоферы, работающие на одной трассе.
Студентки перебирали картофель у овощехранилища. Проезжая мимо, я увидел Олю. Она была в синей косынке. Смуглые, красивые руки до локтей испачканы в земле.
На небе ни облака. Деревья стоят неподвижные, ни один лист не шелохнется. Посредине дороги замешкалась ворона. Большая и нахальная. Я подъехал вплотную, и только тогда, несколько раз подпрыгнув, она лениво взлетела. В черном клюве что-то белое. Уж не кусок ли сыра послал вороне бог?
До Бодалова шесть километров. Я чуть не уснул за рулем. Дорога однообразная, жарко. Пожалел, что не захватил транзистор. Включил бы и слушал себе музыку и последние известия. И мой друг Гришка что-то не появляется.
Я бы с ним не заснул. Он заменил бы и музыку, и последние известия. Наверное, пропадает на речке.
У околицы я нагнал Биндо и Клима. Они отступили на обочину и посмотрели на меня. Когда успели познакомиться?
Я посмотрел в зеркало: они, оживленно разговаривая, шагали по дороге. Молчаливый бородач Клим даже руками размахивал.
У правления меня встретил Венька. Он только что вернулся из бригады с председателем, которого студенты прозвали Клевер Тимофеевич. Венька загорел, клетчатая рубашка потемнела под мышками.
— Ты сейчас умрешь, — сказал он, размахивая свернутой в трубку газетой.
Я вылез из раскаленной кабины, поднял капот. Надо воды в радиатор залить.
— Я думал, тебе интересно, — сказал Венька и повернулся ко мне спиной.
— Что-нибудь про нас? — спросил я.
Венька улыбнулся и протянул газету. Я бросил ее на сиденье, — потом почитаю. Но Венька смотрел на меня и ухмылялся.
— Ты хоть разверни, — сказал он.
Я развернул газету, и, мой рот сам по себе открылся: на третьей полосе — портрет Марины. Она улыбается как кинозвезда. Очерк Г. Кащеева «Женщина в белом халате».
— Твоя Марина теперь знаменитость, — сказал Венька.
Я сложил газету и запихал в карман. Признаться, мне было не очень приятно. По-видимому, Марина заслуживает, чтобы о ней писали. Она хороший врач, я это знаю. Но пусть бы кто-нибудь другой, а не Глеб.
— А этот Кащеев — парень не промах, — сказал Венька.
— Зарабатывает на моих знакомых… Про Диму написал, теперь вот про Марину.
— Я не об этом, — сказал Венька.
— Хочешь, попрошу, про тебя напишет? Молодой, энергичный инженер внедрил одно рационализаторское предложение…
— Два, — сказал Венька. — Еще съемник маховика.
— Напишет, — сказал я.
— Я согласен, — улыбаясь, сказал Венька. — Пускай зарабатывает и на мне…
Это был сегодня мой последний рейс. Сгрузив мешки с зерном, я порожняком возвращался в Крякушино.
Он отступил с дороги и помахал рукой. Я остановился. После нескольких неловких попыток он отворил железную дверцу и забрался в кабину.
— Денек-то какой сегодня, а? — сказал он.
От него пахло хорошим одеколоном. Щеки гладко выбриты. Щурясь от солнца, он смотрел на дорогу.
— Жарко, — согласился я.
— Я, кажется, начинаю понимать рыбаков, — сказал он. — Такая природа, воздух, вода… По-моему, не важно, ловится рыба или нет, но сам факт, что человек наедине с природой, — это замечательно.
— Станьте рыбаком, — сказал я.
— Не хватает терпения! — засмеялся он. — Как-то прошлым летом ездил на озеро с ректором нашего института. Это настоящий фанатик. Он забывает все на свете, когда садится в лодку. Может сутки просидеть с удочкой и не вспомнит про обед. А я так и не проникся почтением к этому благородному занятию.
Я вспомнил, что в первый раз здесь, в Крякушине, увидел его в шерстяном тренировочном костюме, и спросил:
— Вы спортсмен?
— Когда-то серьезно занимался легкой атлетикой… — ответил он. — А сейчас тренирую институтскую команду гимнасток.
— Оля тоже в вашей команде? — спросил я.
Он взглянул на меня и, чуть помедлив, ответил:
— Вы имеете в виду Олю Мороз? Она способная спортсменка. Уже в этом году получит первый разряд. Разумеется, если будет систематически тренироваться. А вы ее знаете?
Я сбоку посмотрел на него: симпатичное лицо, нос с горбинкой. Такие носы римскими называют. Руки тонкие и белые, но сильные. Этими руками он подхватывает девушек, упражняющихся на снарядах. И Олю подхватывает. И ей это приятно. Под его руководством она и мастером спорта станет…
— Вы бы посмотрели, как она выполняет вольные упражнения с обручем, — сказал он. — Это великолепно.
— Не видел, — сказал я.
— Вы Олю давно знаете? — помолчав, снова спросил он.
— Мы вместе росли, — почему-то соврал я. А почему, и сам не знаю.
— Друзья детства, — улыбнулся он.
— Я, чего доброго, женюсь на ней, — сказал я. — Вот вы, ее преподаватель, тренер… советуете на ней жениться или нет?
Он сбоку посмотрел на меня.
— Так уж и жениться… — сказал он. — Потом, она сейчас вряд ли захочет выйти замуж… Во-первых, ни к чему ей, студентке, эти пеленки-распашонки…
— А во-вторых? — спросил я.
— Вы не обидитесь?
— Не стесняйтесь, — сказал я.
— Оля умная, тонкая девушка… Я убежден, она станет прекрасным педагогом… У нее широкий круг интересов.
— Спорт, например? — сказал я.
— Не только спорт… Она играет на рояле, очень начитанна…
— Мне такая жена подходит, — сказал я.
— А вы подходите ей? — спросил он. — Все-таки вы шофер… Наверное, еще и десятилетку не закончили? Я, конечно, понимаю, это ничего не значит. Вы еще молодой человек и при желании тоже сможете получить высшее образование. Но вот этот разрыв в культуре и образовании… Она все-таки из интеллигентной семьи. Я убежден, что люди, желающие связать свою жизнь, должны интеллектуально соответствовать друг другу.
— Я буду стараться, — сказал я. — Соответствовать…
— У нее острый язык… Она вспыльчивая, немного экзальтированная. Очень тонко чувствует, ее легко обидеть одним неосторожным словом…
— Вы всех своих студенток так хорошо знаете? — спросил я.
— Такая уж у меня профессия, — сказал он. Но я по лицу видел, что он смутился.
— Ей кто-то другой нравится, — доверительно сообщил я. — А кто — не говорит! Эх, если б я узнал…
— Любопытно, — сказал он.
— Я бы по-шоферски монтажкой отметелил! — сказал я. — Наверное, какой-нибудь паршивый женатик кружит голову девчонке… Попадись он мне — отбивную бы котлету из него сделал!
— Опасный вы человек, — улыбнулся он.
— Вы не знаете случайно, кто там в институте может за ней ухлестывать? Я бы его по-шоферски… Монтажкой!
— Не знаю, — сказал он. — Вот уж чего не знаю…
До деревни мы доехали молча.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Над Крякушином прошла гроза. Первая весенняя гроза с молнией и громом. Когда жара растопила беловато-мутную смолу на соснах и сделала дорожную пыль горячей как зола, горизонт стал наливаться синевой. Стало тихо и тревожно. Казалось, остановилось время. Птицы умолкли. Перестали трещать кузнечики, муравьи наперегонки бросились к своему дому. Небольшое розоватое облако на миг остановилось над деревней, а потом будто пришпоренное унеслось прочь. И эту напряженную тишину вдруг прорезал тягучий удар в колокол. Это мой приятель Гришка, забравшись на пожарную каланчу, ни с того ни с сего дернул за веревку. Когда дребезжащий звук замер, вдалеке слабо громыхнуло. Синева все сгущалась, заволакивала горизонт, и вот уже стали заметны зеленоватые трещины молний.
И будто после шока вдруг все живое засуетилось, забеспокоилось. Над избами низко пролетели две сороки. Они громко верещали. Курицы суетливо собрались вокруг петуха. Вдоль изгороди галопом промчался розовый поросенок. За ним с хворостиной гналась девочка в коротеньком платье.
Вот уже туча заняла полнеба. Громовые раскаты все громче и яростнее. Деревья встрепенулись, отряхнули пыль с листвы и с нарастающей силой зашумели. По улице прокатилась гремучая пустая консервная банка. Рыжий щенок, что забился под крыльцо, проводил ее взглядом, но догонять не стал. Банка, подпрыгнув, нырнула в крапиву и затихла. Порыв ветра взъерошил на крыше большой риги солому. Погас в небе последний солнечный луч, и стало темно.
Огромная зеленоватая молния расколола небо сразу в нескольких местах. На мгновение стало тихо, затем оглушительно грохнуло. Первые капли косо стеганули по речке и уткам, которые, не испугавшись грозы, остались в воде. Когда еще сильнее грохнуло, утки как по команде нырнули. Огнистые стрелы, вылетая из черного брюха тучи, жалили землю. Я видел, как стрела коснулась вершины дерева и ствол, вспыхнув, раскололся. С крыши хлынули тугие струи воды. Капли с шумом ударялись в широкие лопушины и отскакивали. На дорогах и тропинках зазмеились, запенились ручьи.
Пронеслась шальная гроза над деревней, сорвала крышу с амбара, опрокинула ветхий плетень и свалила в лесу огромную ель. На обугленном расщепленном стволе, словно слезы, выступили крупные капли смолы. Другой острый конец ствола с вершиной воткнулся в муравейник, и ошалевшие муравьи, позабыв страх, забегали по стволу взад и вперед, спасая свое имущество.
Хлесткий весенний дождь вымыл дома, заборы, прибил на дороге пыль. Лес стал мокрым и блестящим. На каждом листе, на каждой травине висела маленькая капля. И когда налетал ветер, капли срывались и вразнобой падали на землю. Грозовые облака торопились, догоняли тучу, ушедшую дальше. Туча спешила и даже не оставила после себя радуги.
Все живое снова зашевелилось, закопошилось. С неба на землю ринулись ласточки. Черно-белыми зигзагами заметались они над самыми лужами, хватая невидимых глазом мошек. Из скворечников на ветви высыпали и загалдели скворцы. Большая серая кошка сидела на крыльце и, умильно жмуря глаза, старательно умывалась.
Сашка Шуруп сидит на влажных досках и перебирает струны гитары. Белая челка слиплась. Сашка попал под дождь, рубаха и штаны мокрые. Наклонив набок голову, Сашка улыбается и негромко поет:
Снятся людям иногда
Голубые города.
Кому Москва, кому Париж…
Я люблю слушать, когда он поет. Но сегодня Сашка поет не для меня. Он поглядывает на дверь. Там, в доме, Настя. Наконец-то все ее коровы благополучно отелились, и она снова живет в своем доме.
Я сижу рядом с Шурупом и листаю учебник «Древние государства Востока». Но книжная премудрость не лезет в голову. Воздух с запахами дождя и соснового бора распирает грудь. А тут еще неподалеку засвистел соловей. Солнце мирно опустилось за лес. Небо высокое и чистое. Свистит, щелкает соловей. Сашка кладет ладонь на струны.
— У него лучше получается, — говорит он.
Я не возражаю. Сашку я слышу часто, а вот соловья давно не слыхал. К речке спускается негустой кустарник, среди которого белеют несколько берез. Где-то в ветвях одной из них прячется соловей. Еще два или три соловья пробуют состязаться с ним, но скоро, посрамленные, умолкают.
На крыльцо выходит Настя в синем, горошком, платье. Я вспоминаю берег речки, баню и ее, рослую и статную, появившуюся в облаке горячего пара…
Сашка, прищурив глаза, долго смотрит на нее. Трогает струны и напевает:
Я в тебя не влюблен,
Я букетов тебе не дарю,
На крылечко твое, на окошко твое не смотрю,
Я с тобой не ходил любоваться луной
И нечаянных встреч не искал…
Настя садится на перила и задумчиво смотрит на клен, который ощупывает своими длинными ветвями крышу. Платье приподнялось, и видны ее круглые белые колени. Настя вышла босиком. Мизинец на левой ноге обвязан бинтом.
— Что тебе спеть, Настя? — спрашивает Сашка.
Она улыбается и говорит:
— Хочешь, спою?
Сашка гладит гитару и выжидающе смотрит на нее. Настя, задумчиво улыбаясь, к чему-то прислушивается, словно песня у нее внутри.
Отчего у нас в поселке у девчат переполох,
Кто их поднял спозаранок,
Кто их так встревожить мог?
Голос у нее густой, приятный. Сашка сразу же подобрал аккорды. Я с удовольствием слушаю Настю. Вот она умолкла и, взглянув на меня, засмеялась:
— Тебе на голову спускается паук.
Перекинула ноги через перила и соскочила в траву. Подошла и, касаясь лица полной грудью, стала перебирать мои волосы. Шуруп отвернулся и ударил сразу по всем струнам.
— Вот он, — сказала Настя, протягивая мне маленького паучка. Я подставил ладонь. Паучок забегал по ней.
— Что с ним делать? — спросил я.
— Съешь, — посоветовал Шуруп.
— Жди письма, — сказала Настя. — Такая примета.
Она все еще стояла рядом и смотрела на меня. Глаза у Насти светлые, брови густые. В глазах смех и грусть.
— Пошли спать, — сказал Шуруп. Он положил гитару на доски и уныло смотрел на нас.
— Тут разве заснешь, — сказал я.
Сашка положил гитару на плечо и пошел на сеновал. Немного погодя что-то грохнуло в стену. Это он в сердцах запустил ботинком.
— Ну чего ты, залетка, — певуче сказала Настя. — Иди спать, только гляди не проспи весну.
Сказала и легонько толкнула меня в грудь. Я поймал ее за руку и потянул к себе. Настя на мгновение прижалась ко мне, ее рыжие волосы мазнули по лицу. Я почувствовал, как крепко и горячо ее сильное тело. Она оттолкнула меня и взбежала на крыльцо.
— Настя! — позвал я.
На сеновале кашлянул Сашка.
— Спой еще, — попросил я.
Она остановилась на крыльце. Над кленом взошла луна. Колеблющаяся тень коснулась Настиного лица. Широкая голубоватая полоса перечеркнула ступеньки. Там, где лунный свет упал на платье, отчетливо обозначились горошины.
— Теперь его время петь, — сказала Настя и кивнула на рощу, где заливался соловей.
Она отступила в сени, и ее не стало видно. Я взбежал на крыльцо, шагнул в темноту и наткнулся на кадку с водой. Настя тихонько засмеялась и сказала:
— Соловьи всю ночь поют…
И, отворив дверь, исчезла в избе.
А полная луна все плывет по небу. И смутные тени порой набегают на ее сияющий лик.
Мерцает листва на березах. Тень от плетня косой решеткой опрокинулась на желтую тропинку. У калитки маячит чья-то фигура. Уж не Вася ли прикатил на велосипеде? Я долго вглядываюсь в лунный сумрак и наконец узнаю столб от ворот.
Мигают яркие звезды. Я смотрю на небо, ищу комету. Вот уже много-много лет я ищу среди небесных планет и светил свою комету. Хвостатая комета с малолетства занимает мое воображение. Много летает комет в межзвездном пространстве. А я вот до сих пор ни одной не видел. Видел, как звезды падают, видел спутники, а хвостатая ведьма-комета не показывается мне на глаза.
А соловью наплевать на небо и на звезды. Он, поди, их и не видит. Соловей свистит, щелкает, пускает звучные трели. То грустная его песня, то радостная. Соловей пленяет соловьиху. И удивляется: чего она ждет? Почему не откликается? Разве есть еще на свете соловей, который поет лучше…
— Андрей! — сквозь сон слышу я. Тихий и очень знакомый голос. Я открываю глаза и снова крепко закрываю. Нет, не может быть… Это мне снится.
— Проснись же, Андрей!
Я сажусь и тру кулаками глаза. В углу сопит Шуруп. Иногда он причмокивает. Дверь сеновала отворена. В дверном проеме темная фигура. Она не шевелится.
— Ты?! — говорю я.
Темная фигура отступила в тень. Схватив рубашку и штаны, я выскакиваю на двор. На мокрой лужайке голубое сияние. Это луна купается в туманной росе.
Оля стоит под яблоней и смотрит, как я поспешно одеваюсь. Она закутана в капроновый плащ, копна волос пронизана серебристым светом. Оля серьезная и грустная.
— Андрей, я к тебе по делу, — говорит она. — Увези меня, пожалуйста, в город, домой… Увези, Андрей!
— В город? — спрашиваю я. Спросонья я плохо соображаю.
— Заведи, пожалуйста, свою машину и увези… Ну, проснись же наконец! — говорит она.
— Я рад, что ты пришла, — говорю я. Подхожу к ней и крепко обнимаю за плечи.
— Где твоя машина? Здесь? — спрашивает она.
Такой растерянной я никогда ее не видел.
Я хочу ее поцеловать, но она отрицательно качает головой. Я не слушаю ее и еще крепче прижимаю к себе. Она молча вырывается и, разбрызгивая по лужайке голубые огоньки, бежит к калитке. Я смотрю ей вслед, а затем бросаюсь за ней, догоняю. Мы оба тяжело дышим. Впереди мерцает желтый огонек.
Это электрическая лампочка на столбе.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Ты очень внимательный, Андрей, — говорит она. — Ты обо всем спрашиваешь… Интересуешься. Зачем я тебя разбудила? Ты уж прости… Я очень соскучилась по своей мамочке. Иногда вдруг людей неудержимо тянет домой… Ты мужественный человек, Андрей, и тебя никогда к мамочке не тянет. Ты борешься с любыми невзгодами один на один. А я — девчонка. Слабый пол… Я даже могу заплакать, мне это ничего не стоит…
Она смеется надо мной, но это смех сквозь слезы. Опять чего-то я не понял.
Я так обрадовался, что она пришла. И вот снова в дураках. Она ушла в себя, как улитка в раковину.
— Ладно, — говорю я, — поехали… В город, в Париж — куда хочешь!
— Я раздумала, Андрей, — говорит она. — Я уже не хочу к мамочке… Я завтра буду сажать картофель. И ты будешь привозить его на своей машине.
Я хватаю ее за руку и тащу прочь от дома. В ворохе темных волос белеет лицо с большими, полными лунного блеска глазами.
— Отпусти меня сейчас же! — спокойно и холодно говорит она.
И я останавливаюсь. Она вырывает руку. Высокая, гибкая, с растрепавшимися волосами, стоит она напротив, и из-под распахнувшегося плаща белеют длинные красивые ноги.
— Я хочу спать, — устало говорит она.
Мы молча идем по дороге. Она впереди в туфлях. Я, немного отстав, босиком. Ноги зарываются в холодную пыль. У дома старухи она останавливается.
— Ты прости, что я тебя разбудила.
Я себя чувствую последним дураком.
— Какой ты смешной был, — говорит она, — когда прыгал на одной ноге по этой мокрой лужайке…
Она поднимается на скрипучее крыльцо. Дверь не заперта. Я стою под березой и чего-то жду. Хрипловатый петушиный крик выводит меня из мрачной задумчивости.
Я смотрю на небо — там, где должно взойти солнце, играют желтые зарницы. Скоро рассвет.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Я сижу на досках, положив тяжелые, как поленья, руки на колени. Председатель раздобыл в РТС еще один трактор и пересадил меня с машины на него. В первой бригаде почему-то затянули сев, и я должен был срочно заделывать эту брешь. Два дня с утра до вечера таскал мой колесный «Беларусь» сеялку и две бороны. Вот только что засеяли последний гектар.
Завтра утром трактор заберут. Нам его дали ровно на два дня. Председатель долго объяснялся мне в любви и даже хотел пол-литра выставить, но я отказался.
На крыльцо вышел Клим с ружьем. На охоту собрался, что ли? Остановился на лужайке и задрал нечесаную бороду. Я тоже взглянул на небо. Над деревней кружил ястреб. Распластав мощные, с бахромой на концах, крылья, он спокойно парил в синеве. Вечернее солнце позолотило перья. Красив и величествен был ястреб. Клим поднял ружье и стал целиться. Помешал ему ястреб? Меня утешало, что на такой высоте дробью не достать птицу. Клим целился долго и тщательно. И когда ждать стало невтерпеж, грохнул выстрел.
Казалось, ястреб замер в воздухе. Все так же распластаны его красивые крылья, загнутый клюв смотрит вниз. Но вот птица покачнулась, взмахнула крыльями. Дернулась было в сторону, но одно крыло задралось, другое подломилось, стало вялым, и вот уже падает вниз растрепанный ком перьев. Ястреб глухо стукнулся о дорогу.
Клим удовлетворенно хмыкнул, прислонил ружье к плетню и отправился за добычей. Из ствола курился синий дымок. У моих ног валялся обожженный газетный пыж. Я взглянул на притихшее и сразу осиротевшее небо. Я не знаю, может быть, ястреб и вредная птица, но вот не стало его, и что-то в природе нарушилось. С чувством утраты я поднялся с досок и, забыв про ужин, который готовила тетя Варя, зашагал к озеру. Мне не хотелось встречаться с Климом. Поэтому я перемахнул через невысокую изгородь и пошел по огородам напрямик.
Я думал, мне первому пришла мысль выкупаться в озере, но еще издали услышал голоса, громкие всплески. Это купались наши ребята. На траве возле черных коряг как попало брошена одежда. Человек пятнадцать, не меньше, барахталось в воде. В сторонке, у поваленного в воду дерева, плавал Венька. На кустах развешаны выстиранные трусы, майка, носки. На плоском камне желтеет обмылок.
— Хор-рошо! — крикнул Венька.
Я поспешно стал раздеваться. Весь день припекало солнце, и на лопатках, наверное, соль выступила.
Я стоял в воде и озирался. С непривычки на теле выскочили мурашки. Шуруп незаметно подкрался сзади и обдал холодными брызгами.
— Вень, утопим его? — сказал я, бросаясь вслед за Сашкой.
Мы втроем поплыли к небольшому, заросшему осокой и камышом острову. Шуруп плавает хорошо, он ушел вперед. Я за ним, а Венька отстал. Я слышу, как он отфыркивается.
Остров маленький. На бугре растут сосны. Белеют среди красноватых стволов тонкие березы. У берега круглое угольное пятно — след рыбацкого костра.
Мы развалились на траве. С того берега доносятся голоса ребят. Они вылезли из воды и одеваются. Лесное эхо далеко разносит звонкий металлический стук. Это колхозный кузнец от души бьет тяжелым молотом по наковальне.
Шуруп вдруг ни с того ни с сего разражается громким хохотом. Скулы у него почернели и облупились, желтые волосы стали белыми. Сашка загорел и осунулся.
— Чего ты так развеселился? — спрашивает Венька. Он лежит на спине, и глаза прикрыты редкими ресницами. На длинном Венькином лице блаженство. Он устал, пока плыл до острова — это почти километр, — и теперь отдыхает.
— В детстве моя мама уронила меня на пол, — говорит Сашка, — и с тех пор я такой жизнерадостный…
— Они только что две бутылки распили, — говорит Венька. — Оттого он и жизнерадостный.
— Мы тебя звали, — говорит Сашка.
— Где они эту самогонку достают? — удивляется Венька.
— За хорошую работу передовикам выдают, — ухмыляется Шуруп. — Вместо премии.
— Скорее бы отсюда сматываться, — говорит Венька. — Надоело все…
— Мне здесь нравится, — говорю я.
— Мне бы за чертежом сидеть, а я здесь в дерьме ковыряюсь.
— Ты не ковыряешься, — говорит Сашка. — Ты руководишь.
Это верно. Вениамин все больше с председателем и доцентом разъезжает на газике по бригадам. А на погрузке или в поле его что-то не видно.
— Посмотри, — Венька показывает руки. — Видишь мозоли?
— Не вижу, — говорит Шуруп.
— Я вчера полдня сеялку ремонтировал.
— Ну и как? — спрашиваю я.
— Я ведь инженер, а не слесарь…
— Зайцев за полчаса отремонтировал, — говорит Шуруп. — Инженер только разобрал… И деталь какую-то потерял.
— Я толковал с председателем, — говорит Венька. — Посадим картошку, и по домам… Самое большее еще неделя осталась.
Сашка одним сильным рывком сразу встает на ноги. Он умеет разные акробатические штуки делать. Например, пройтись на руках, крутнуть сальто или кульбит.
— Чьи это голубые трусы висят на кустах? — спрашивает Сашка.
— А что? — приподнимается на локтях Венька.
— Симпатичный теленок приканчивает их… — спокойно говорит Сашка.
Венька вскакивает с травы. И верно: на том берегу черный с белыми пятнами теленок жует Венькины трусы, которые тот выстирал и повесил сушиться.
— Пшел вон, проклятый! — вопит Венька, бегая вдоль берега. Теленок и ухом не ведет. Он жует трусы и невозмутимо помахивает жиденьким хвостиком. Мух отгоняет.
— Плакали твои трусики, — говорит Сашка. — Телята еще рубахи уважают. Нейлоновые. И носки.
Венька бросается в воду.
— Ты его не бей, — кричит вдогонку Шуруп. — Он еще маленький…
Венька отчаянными саженками плывет к берегу.