Мы вышли вместе. У входа я, конечно же, обнаружил Толика и Нолика, вежливо их поприветствовал, но знакомить с Шолоро не стал. Нечего.
Весь следующий день я думал о ней. И, странное дело, девочка в белых джинсах почти вытеснила из моего сознания цыганку в зеленой кофте и стоптанных туфлях. Такая Шолоро была мне ближе, понятнее, что ли. Современница. Нормальная девчонка. А то... смотрит, глаза загадочные, как вода в заброшенном колодце. И что-то такое она про тебя и про всех знает, будто стояла у истоков жизни...
Я поверил в Шолоро. Пять лет института и два года интернатуры. Времени вагон. Она будет здесь, рядом. Я смогу спокойно, без горячки, семь лет наблюдать ее. Девочка не капризная, способная. Поработаем.
Андрюша сегодня какой-то странный: тихий, напуганный, все роняет, постоянно путается под ногами. Потом выяснилось, что он видел чудной сон. Пригрезилось ему, что он динозавр. Андрюша с полчаса расписывал мне все прелести и недостатки динозаврового житьишка. Когда я отсмеялся, то разъяснил ему сон: включилась генетическая память. Андрюша поверил и повеселел. Интересно, что видит во сне Шолоро?
И я спросил ее об этом. Шолоро сидела на стуле посреди лаборатории, оглядываясь опасливо и удивленно. Иногда глаза ее расширялись, останавливаясь на каких-то особенно экзотичных посудинах и панелях. А муляж человеческого черепа, непочтительно засунутый Андрюшей под стол, привел ее в состояние священного трепета.
- Какие тебе снятся сны, Шолоро?
Она задумалась, потом улыбнулась смущенно:
- Мне трудно рассказать. Я лучше покажу.
- Как это?
- А вот...
Она встала. Раскинула руки, медленно запрокинула голову. Глаза закрыты. Тело напряглось, спина изогнулась, словно мучительно резались крылья... Резко свела руки, разжав ладони, обращенные к нам...
И я задохнулся. Незнакомый, пряный и плотный, насыщенный запахами неведомых трав и цветов, соленый и влажный ветер хлынул в легкие. Слух отказался принять первый удар звуков. Потом я узнал: это шумит море, это... шуршат под ветром жесткие листья пальм, это кричат птицы, а это... Что это? Звенят колокольчики... И наконец я увидел... Полоса пенного прибоя, изогнутые легкой дугой стволы пальм, растрескавшаяся стена древнего храма, застывшая пластика многоруких идолов, злобно таращащих свои раскосые глаза... У стены храма - девушка. Ее поза повторяет грациозные изгибы каменных фигур. Она и сама кажется изваянием, но струится с ее плеч живой огненный шелк, чуть дрожит в волосах гирлянда орхидей, нежно поют колокольчики, припаянные к браслетам. Неуловимое движение - изогнулись пальцы рук, сверкнул лукавый горячий глаз, развернулась стопа, открывая выкрашенную хной маленькую ступню. И девушка поплыла на пятачке утрамбованной земли, подчиняясь ритму колдовской, мучительной, тягучей мелодии. Апсара то срывалась в исступленную пляску, в которой и сама становилась неразличимой, похожей на пламенный вихрь, то замирала томительно, фиксируя позу, удерживая равновесие на самых кончиках пальцев ноги, в положении, казалось бы, невозможном.
Танец завораживал. И вдруг прервался этот рассказ на незнакомом мне языке: руки танцовщицы не закончили фразу - сорвался браслет и рассыпались колокольчики...
Я очнулся. Долго привыкал к такой знакомой до мелочей лаборатории. Шолоро смирно сидела, сложив руки на коленях. Лицо ее было совершенно спокойным. Андрюша раньше меня справился с удивлением. Он сварливо заявил:
- Предупреждать надо. А если бы я своего вчерашнего динозавра в лабораторию притащил?
За что я ценю Андрюшу, так это за несокрушимое присутствие духа. Когда Шолоро ушла, я спросил у него:
- Ну, понял теперь?
- Да понял, чего не понять. Хорошо наведенная галлюцинация.
- Пресловутый гипноз?
- Ага.
- Ерунду говоришь.
- Почему ерунду? Я могу и чепуху.
- А почему чепуху?
- А вот почему.
И, с трудом перегибаясь в талии, Андрюша поднял с пола что-то эфемерное, белое. Я рассмотрел поближе. Это был всего-навсего маленький цветок. Бело-зеленоватый, в крапинку, с длинными, спирально завитыми лепестками. Запах какой-то необычный, сырой, грибной будто. В общем, совсем пустяковый цветок индийской орхидеи.
Андрюша запустил зубы в яблоко и мечтательно сказал:
- Завтра увольняюсь. Сегодня даже.
- Бежишь? А я тут один разбирайся? Или, может, сделаем вид, что ничего не было?
- А чего было-то? Ты мне цветочек под нос не тычь - я тут десять лет работаю, всякого навидался. Цветочек тоже галлюцинация.
Тогда я подошел к блестящему шкафу, где хранились у нас медикаменты. Взял ребристый пузырек пси-храна, едкие пары которого способны устранить любую галлюцинацию. Зажмурился и понюхал. Б-р-р-р! Открыл глаза: беленький цветочек все так же сиротливо лежал на чашке Петри.
- Андрей, не уходи. Ты мне нужен. Как противовес. Понимаешь, я человек суеверный. Для чистоты опыта необходимы твое душевное здоровье и полное отсутствие воображения.
Андрюша решил не увольняться, но выпросил за это два отгула.
Через десять дней Шолоро уже работала в детской больнице нянечкой. А еще через две недели мне позвонил заведующий отделением этой больницы и принялся распространяться насчет рыбалки и футбола. Я его немного знал веселого, умного и доброго Володеньку Зайцева. Поэтому попросил не темнить. Володя темнить прекратил и предъявил два требования: во-первых, объяснить ему, как. она это делает, а во-вторых, сказать ей, чтобы она этого не делала. Я бросил все и примчался в больницу.
Расстроенный Володя рассказал, что вот уже целую неделю у всех пациентов его отделения ничего не болит. Было несколько странно видеть врача, огорченного тем, что его подопечных не мучают боли. Но Володя прав: при отсутствии симптомов невозможно поставить диагноз. Володя старательно мял чуткими пальцами пузики своих пациентов и спрашивал: "Здесь болит? А так? А вот здесь?" И детишки, глядя на дядю доктора светлыми глазенками, чистосердечно сознавались - нет, не болит.
Вызвали Шолоро. Она была очень трогательной в белом халатике и туго повязанной косынке. Сцепив за спиной руки, Шолоро упрямо твердила:
- Но им же было больно!
Зайцев очень обстоятельно растолковал Шолоро, что такое боль, и даже припомнил красивую фразу: "Боль - сторожевой пес здоровья". Наконец объединенными усилиями мы ее уговорили. И тогда Володя попросил:
- Покажи хоть, как ты это делаешь.
Шолоро внимательно посмотрела на Володю:
- У вас же ничего не болит.
Тогда вмешался я:
- У меня голова болит. Из-за тебя, между прочим.
Девушка подошла, заглянула мне в глаза, что-то ей там не понравилось. Она положила на мою голову прохладные мягкие руки, ловко прижала пальчиками пульсирующие жилки на висках. И я ощутил блаженное состояние истекающей боли. Именно истекающей. Боль уплывала тоненьким мутным ручейком.
Володя тяжело вздохнул и сказал:
- Непонятно, но здорово.
Так мы обрели неожиданного союзника.
Долгие дни, месяцы отделяют посев от жатвы. За тысячелетия люди привыкли, принимали как закономерность время между действием и результатом. Но всякое ли время? Легко принимаем мы сезонный и годовой циклы. Вывезем удобрения на поля, задержим снег, вспашем, посеем доброе зерно, выполем сорняки - получим урожаи. Трудом и терпением приумножим стадо скота. И так далее.
Нужны большие усилия, выделение каких-то этапов работы, если задача решается десятилетиями или дольше. Мы не ставим такую цель: "освоить ближний космос", а приветствуем каждый полет, гордимся подвигом каждого космонавта.
А если работа охватывает тысячелетия? Скажем, стоит задача: превратить человека в космическое существо. Превратить космос в человеческий дом. Можем ли мы работать во имя такой, невероятно общей задачи? Или будем дробить ее на тысячи этапов, среди которых непременно окажется и то, что мы делаем сейчас, вся наша промышленность, наука, искусство? И от чего вести счет началу звездного пути - от каменного топора или формулы Герона?
И все ли в нашем развитии - даже если отбросить очевидные уродства вроде милитаризма - гладко укладывается в логику прогресса? Не обманываем ли мы себя, полагая, что цивилизация, средство скорейшего решения социальных задач, является и целью человеческого существования?
Как бы мне хотелось заглянуть на десятилетия вперед, подсмотреть, какой станет Шолоро, и прав ли я, так положившись на силу и доброту разума.
Шолоро засела за учебники. Ее не приходилось заставлять. Если и есть в чем моя заслуга, так это в том, что я разбудил в ней любознательность.
Училась она обстоятельно. В школе получила много, но все же окружающий мир у Шолоро был несколько иным, чем у меня или, скажем, Володи. И теперь она спрашивала о вещах, которые вроде бы и объяснять не надо. В общем, "педагоги" - я, Володя, Андрей - доходили порой до веселого бешенства.
Заниматься в общежитии тяжело, поэтому Шолоро часто сидела над книгами у нас в лаборатории. По выходным прибегала ко мне, в два приема сочиняла какое-нибудь потрясающее блюдо, и, пока я истреблял его, влезала с ногами на диван и замирала над книгами. Причем не всегда над учебниками. Она раскопала на стеллаже ворох цветастых томиков с грифом ."НФ", и я не смог запретить ей такое чтение, хотя время было дорого. Только и оставалось, что объяснить терминологию, рассказать, где чистый бред, где - с проблесками научной мысли, а где и совсем почти готовая гипотеза.
Шолоро читала быстро. У нее оказалась цепкая память и способности к беспристрастному анализу. Донимать нас вопросами она перестала, но вполне еще могла поинтересоваться, почему стрелки часов движутся слева направо или почему у пианино клавиши в линию, а не полукругом.
Мы пока что ищем методику количественных измерений. Честно говоря, бредем, как в темном лесу. Я рисую график и вспоминаю еще один сеанс, показанный нам Шолоро.
...Жуткий, полный боли и отчаяния крик. Кричит женщина. Она извивается на иссохшей земле, колотит худыми руками по пыльной дороге. Жалко мотается на слабой шее растрепанная голова, бьются на ключицах мониста.
Появляется, словно "вплывает в кадр", грузноватый, седой мужчина в синих штанах и долгополом кафтане, За коротким голенищем сапога, кнут. На лице - пыль и кровь, запекшаяся маска страдания. Глаза полны слез. Не мигает, не отводит взгляда.
И вот - вся картина в целом. На краю оврага-. цветная оборванная толпа цыган. Голосят дети, плачут женщины. Молодой цыган сидит на земле, сжимая ладонями голову. Между пальцами вязкими толчками пробивается кровь.
В овраге солдаты. Они сваливают в огромную кучу нищенские цыганские кибитки. Миг - и взвилось пламя. Толпа гудит и стонет, и я ясно различаю два речевых рисунка в их жалобах и проклятиях.
...Прошла зима. Шолоро похудела, выглядит усталой и хрупкой. У нее изменилось лицо: стало тоньше, светлее и спокойнее.
Было решено, что в мае она уйдет из клиники. Шо-. лоро никогда не жаловалась, но от Володи я приблизительно знал, каково ей приходится в больнице. Как к ней относятся анестезиологи. Какие невероятные слухи разнесли по городу нянечки. Но главное - как тяжело ей выносить человеческую боль, ей, умеющей мгновенно ее снять. Однажды она сказала:
- Знаешь, какие у матерей глаза? Лучше бы я ничего не умела. Один раз всего и разрешили. Мальчика оперировали, ему наркоз нельзя. Я возле него села, и мы полночи разговаривали. Я ему и показала кое-что. А в больнице меня боятся. Почему они меня боятся?
Лето выдалось сырое и холодное. Но сколько же роз было в садах тем летом! Обламывались ветви, и плыли розы по нашей маленькой, занесенной песком речушке. И груды влажных роз оставили выпускники мединститута у подножия памятника погибшим коллегам. А Шолоро положила букет ромашек. И ушла на первый экзамен, даже не оглянувшись на нас. Мы самоотверженно прождали ее три часа. Я волновался, как отец, ей-богу. На скамейках институтского парка расположилась пестрая группка цыган, и какой-то пацаненок посмышленее, забравшись на старую акацию, заглядывал в открытые окна аудитории.
Шолоро, конечно же, получила пятерку. И за два последующих экзамена тоже.
Ранним летним утром бежала Шолоро на последний экзамен. В безлюдном еще парке дворники поливали газоны. По теплым бетонным дорожкам носился веселый щенок сеттер, рыжий и ушастый. Он гонял сердитую пчелу.
На вымытых бетонных плитах, уже подсохших, маленькая девочка в розовом платьице с кружевами рисовала мелом большое солнце.
Шолоро сбегала по широким ступеням. Второпях оступилась, и неловко упав, больно ушибла лодыжку. Шолоро охнула, зажмурилась, застонав от боли. Мгновенно брызнули слезы. Она присела, потерла быстро опухающую ногу.
- Тетя, тебе больно?
Шолоро подняла голову. Рядом стояла девочка в розовом платьице. Она серьезно смотрела на Шолоро, отряхивая выпачканные мелом ладошки.
- Больно, маленькая. Но сейчас пройдет...
- Да, пройдет. Только нужно сделать вот так...- девочка присела возле Шолоро, пухлыми, нежными пальчиками обхватила ушибленную лодыжку. Резкая боль почти мгновенно свернулась, затихла и змейкой соскользнула с ноги, сошла синеватая опухоль... Не веря себе, Шолоро осторожно пошевелила ногой. Чудеса...
Девочка улыбнулась и сказала доверительно:
- Я всегда так делаю, когда ударюсь. А бабушка говорит: надо йодом, чудес не бывает.
- Маленькая, как тебя зовут?
- Ася...
- Асенька, а где ты живешь?
- Во-он там, за мостиком мой дом.
- Асенька, дружочек, я вот тебе тут напишу телефон, ты можешь мне позвонить? Или пусть мама позвонит. Только обязательно!
- Я умею позвонить. А мы с тобой теперь дружить будем?
- Обязательно. Мы с тобой теперь будем дружить долго-долго! А это твой щенок?
- Да, это Роб. А можно, ты с ним тоже будешь дружить?
- Да, миленькая. Конечно, вон он какой славный. Вы здесь часто гуляете?
- Каждое утро. Бабушка идет за молоком, а мы тут гуляем.
- Я приду завтра утром, Асенька. До свидания! До завтра!