При этом соперничество складывалось сначала явно не в пользу Запада. Тойнби в приведенном выше высказывании напомнил, что “вплоть до ХV-ХVI вв.” Византия “опережала” Запад… Немаловажно заметить, что Тойнби, который в общетеоретическом плане так или иначе отказывается от прямолинейного понятия “прогресс”, не смог в данном случае преодолеть западный соблазн; ведь в глубоком смысле Византия не “опережала” кого-либо, а развертывала свое самостоятельное, своеобразное культурное творчество, мерить которое по шкале “прогресса” — занятие, прямо скажем, примитивное (вот выразительный пример: Франческо Петрарка и преподобный Сергий Радонежский были современниками, но решать, кто кого из них “опережал” — дело не только неблагодарное, но и просто нелепое, — хотя сопоставление этих двух личностей может многое прояснить).
Впрочем, Тойнби говорит и о своеобразии Византии, — правда, тут же толкуя его в сущности как “безобразие”. Он сопоставляет Запад и Византию в следующем рассуждении: “История отношений между церковью и государством указывает на самое большое и самое серьезное расхождение между католическим Западом и православным Востоком”; на Западе эти отношения сложились в виде “системы подчинения множества местных государств единой вселенской церкви” (пребывающей в Риме). Между тем в Византии имело место — слияние церкви и государства, слияние, которое Тойнби едва ли адекватно определил как “подчинение церкви государству”, ибо для истории Византии не менее характерно и обратное — подчинение государства церкви.
Тойнби стремится представить империю, в которой было-де установлено безоговорочное “подчинение церкви государству”, как заведомо деспотическую, всецело основанную на голом насилии. В его рассуждениях о Византии постоянно говорится о “жестком контроле”, “нещадном подавлении”, “государственных репрессиях”, даже “свирепости” и т.п. Однако, поскольку ко времени создания его историософии западные исследователи более или менее объективно осветили фактическую, реальную историю Византии, Тойнби, явно противореча своим собственным общим оценкам, говорит, например, что в Византии “использование политической власти в религиозных целях было, следует отметить, весьма тактичным по сравнению с кровопролитными религиозными войнами, которые вел Карл Великий в аналогичной ситуации”. В отличие от Византии, констатирует также Тойнби, “западное христианство… прибрало к рукам… все европейские земли… вплоть до Эльбы”. К тому же, пишет он, “на Западе безоговорочно считали, что латынь является единственным и всеобщим языком литургии… Разительным контрастом этой латинской тирании выглядит удивительный либерализм православных. Они не предприняли ни одной попытки придать греческому языку статус монопольного” (в связи с этим стоит вспомнить, что в IX веке — свв. Кирилл и Мефодий создали славянскую письменность, а в XIV веке — как бы продолжая их дело — русский святой Стефан Пермский создал зырянскую, т. е. коми).
Итак существуют два совершенно различных “представления” о Византии, одно из которых — всецело тенденциозная западная идеологема, мрачный и нередко даже зловещий миф о Византии, а другое — так или иначе просвечивающая сквозь этот миф реальность византийской истории.
Исходя из фактов, Тойнби пишет, например, что “восточно-римское правительство традиционно отличалось умеренностью”. Но он же, подвергая резкой критике византийское монашество за недостаточную “активность”, противопоставляет ему в качестве своего рода идеала западноевропейское монашество: “Франциск и Доминик вывели монахов из сельских монастырей в широкий мир… Напрасно мы будем искать какую-либо параллель этому движению в православии”.
Но ведь это “выведение” западного монашества в “широкий мир” выразилось “ярче” всего в создании доминиканцами (и, отчасти, францисканцами) “Святой инквизиции”, которая отправила на пытки и казни сотни тысяч “еретиков”! А в истории Византии действительно не было “какой-либо параллели” этому явлению.
Не менее характерна и судьба иудеев на Западе и, с другой стороны, в Византии. В западноевропейских странах в ХII-ХVI веках было уничтожено, согласно сведениям “Еврейской энциклопедии” примерно 400 тысяч приверженцев иудаизма — то есть 40 процентов тогдашнего мирового иудейства… А многие из уцелевших нашли убежище в Византии, где — несмотря на все конфликты христиан и иудеев, — ничего подобного западноевропейскому “геноциду” все же не произошло.
Речь идет, разумеется, отнюдь не о том, что Византия являла собой совершенство. Но безусловно необходимо преодолеть навязанное западной идеологией представление о Византийской империи как о неком “уродстве”. Ведь даже обладающий репутацией апологета равноценности цивилизаций Тойнби постоянно употребляет по отношению к Византии такие “термины”, как “уродование”, “искажение”, “дисгармония”, “извращение” и т.п. Ясно, что в качестве якобы беспристрастного “критерия” берется здесь цивилизация и культура Запада.
И в самом деле: Тойнби с какой-то даже наивной откровенностью утверждает, что единственным “спасением” для Византии было бы превращение ее в прямое подобие Запада. Он пишет, например, что в Византии “в VII в. появились некоторые признаки… возвращения на путь, избранный для Запада папой Григорием Великим (590-604)”. Однако “развитие вселенского патриарха в духе папства” все же не свершилось, и в результате, мол, “православное христианство выглядело болезненно дисгармоничным, что было платой за выбор неверного пути”. Вполне понятно, что на “неверном пути” нельзя было достичь никаких действительно ценных результатов…
В 1984-1991 годах в Москве вышел в свет фундаментальный (объемом около 180 авт. листов) трехтомный труд “Культура Византии”, созданный первоклассными современными специалистами России. Со всей доказательностью раскрывается здесь богатейшее, — чрезвычайно многообразное и глубоко самобытное — культурное творчество, совершавшееся в продолжение более чем тысячелетия в Византии. Но проштудировали этот труд немногие, и в сознании большинства из тех, кто так или иначе касается проблемы “византийского наследства”, по-прежнему господствует заведомо ложное и по самой своей сути негативное “мнение” об этом наследстве, — мнение, в конечном счете восходящее к идеологам Запада. Очень характерно, что в России — под воздействием западноевропейских представлений — принято относить Византию к “Востоку”, хотя Константинополь расположен западнее Киева и, тем более, Москвы…
Еще раз повторю, что нельзя, да и не к чему “идеализировать” Византию (хотя такая тенденция — правда, весьма узкая — имела место в русской мысли) и усматривать в ее истории — в противовес идеологам Запада — “превосходство” над западной цивилизацией и культурой. Речь может и должна идти только об имеющем полное право на существование своеобразии.
Если на Западе с давних времен средоточие церкви существовало (о чем говорит, в частности, Тойнби) само по себе, “отдельно”, — как специфическое теократическое государство (Stato Pontifico, — т. е. Государство Первосвященника, в Папской области, возникшей еще в VIII веке), то в Византии так или иначе сложилось единство церкви и государства. Византийскую империю вполне уместно поэтому определить как идеократическое (имея в виду власть православных идей) государство между тем Западу присуще то, что следует определить термином номократия — власть закона (от греч. номос — закон); с этой точки зрения азиатские общества уместно определить термином “этократия” — от греч. etos — обычай.
И именно об этом неприязненно и саркастически писал Гердер. В Византии, согласно его по-своему достаточно метким характеристикам, христианская идея “сбила с толку ум человеческий (“ум”, конечно, понимается в чисто западном смысле. — В.К.), — вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху… долг людей по отношению к государству путали с чистыми отношениями людей к Богу и, сами не ведая того, положили в основу Византийской христианской империи… религию монахов, как же могли не утратиться верные соотношения… между обязанностями и правами, наконец, даже и между сословиями государства?.. Здесь, конечно, произносили речи боговдохновенные мужи патриархи, епископы, священники, но к кому они обращали свои речи, о чем говорили?.. Перед безумной, испорченной, несдержанной толпой должны были изъяснять они Царство Божие… О как жалею я тебя, о Златоуст, о Хризостом.. !” 199 (великий деятель византийской церкви IV-V вв. Иоанн Златоуст).
Все это, повторю, по-своему метко и даже — не побоюсь сказать — верно. И западные государства, цель которых в конечном счете сводилась к установлению строго упорядоченных соотношений “между правами и обязанностями” и “между сословиями”, к четкому утверждению “долга людей по отношению к государству” и т.п., предстают, в сравнении с Византией, действительно как нечто принципиально более “рациональное”, всецело направленное на устроение реальной, земной человеческой жизни.
И нельзя не видеть, что большинство русских идеологов (да и вообще русских людей) ХIХ-ХХ веков относилось к “благоустроенности” западной цивилизации с глубоким уважением или даже преклонением и, более того, острой завистью. Правда, в России, не столь уж редко раздавались голоса, обличавшие “бездуховность” этой цивилизации, но можно со всей основательностью утверждать, что подобные нападки чаще всего порождало стремление противостоять господствующему в России безоговорочному пиетету перед Западом.
Между тем в западной идеологии не только царило принципиально негативное восприятие Византии (и — о чем еще пойдет речь — ее наследницы России), но и, как мы видели, отрицалось по сути дела само ее право на существование. И поглощение Византии в XV веке Османской империей Запад воспринимал как совершенно естественный итог. Гердер говорил даже об “удивлении”, вызываемым у него тем фактом, что “империя, так устроенная, не пала еще гораздо раньше” (ту же точку зрения отстаивал через полтораста лет и Тойнби, утверждая, что Византия была “тяжелобольным обществом… задолго до того, как на исторической сцене появились тюрки”, — то есть задолго до XI века!).
Как уже сказано, фактическая, реальная история Византии подчас все же заставляла Гердера и других западных идеологов впадать в прямое противоречие с утверждаемым ими мифом о ней. Так, например, Гердер, для своего времени неплохо знавший византийскую историю, признавал, что главную роль в падении Константинополя сыграли чрезвычайно динамичные и мощные западные силы — Венецианская (она, кстати, нанесла Византии наибольший урон еще во время крестовых походов) и Генуэзская республики; их атаки и грабеж (Гердер даже назвал его “позорным”) продолжались в течение нескольких веков, и (цитирую Гердера) “империя была в итоге так ослаблена, что Константинополь без труда достался турецким ордам” (вспомним, что еще Петрарка столетием ранее призывал генуэзцев и вообще Запад поскорее “выкорчевать” Византию…).
Короче говоря, Византийская империя прекратила существование не в силу некой своей внутренней, имманентной несостоятельности; она была раздавлена между беспощадными жерновами Запада и Востока: такому двустороннему давлению едва ли бы смогло противостоять какое-либо государство вообще…
Предпринятое мною своего рода оправдание Византийской империи продиктовано стремлением “противустать” отнюдь не цивилизации и культуре Запада, имеющим свою великую самобытную ценность, но навязываемой западными идеологами тенденциозной дискредитации Византии, — дискредитации, объясняемой тем, что эта сыгравшая громадную роль в истории, — в том числе и в истории самой Западной Европы! — цивилизация шла по принципиально “не западному” пути.
Кстати сказать, тот факт, что Византия сыграла грандиозную и необходимую роль в развитии самого Запада, не могут полностью игнорировать никакие ее критики. Так, по словам того же Гердера, “благодеянием для всего образованного мира было то, что греческий язык и литература так долго сохранялись в Византийской империи, пока Западная Европа не созрела для того, чтобы принять их из рук константинопольских беженцев”, и даже “венецианцы и генуэзцы научились в Константинополе вести более крупную торговлю… и оттуда перенесли в Европу множество полезных вещей”.
Впрочем, и признавая “заслуги” Византии в развитии Запада и мира в целом (эти заслуги, конечно, не сводятся к указанным Гердером фактам) западные идеологи тем не менее всегда были готовы объявить ее тысячелетнюю историю в целом “уродливой” и бесперспективной.
И это западное неприятие Византии основывалось не только на том, что она была идеократическим государством; Запад отталкивала и евразийская суть Византийской империи. Ибо даже самые “гуманистические” идеологи не были свободны от своего рода “западного расизма”. Вот выразительный пример. В 1362-1368 годах Петрарка жил в Венеции, куда пираты-купцы свозили тогда из Причерноморья множество рабов; это были, как нам известно, люди, принадлежавшие к различным народам Кавказа, половцы и — в меньшей мере — русские. Многие из этих людей (что также хорошо известно) были христианами. Но Петрарка, чей гуманизм простирался только на народы Запада (он ведь и самих греков именовал “малодушными гречишками”), писал об этих людях как о неких полуживотных: “Диковинного вида толпа мужчин и женщин наводнила скифскими мордами прекрасный город …” (Венецию). И выражал свое настоятельное пожелание, чтобы “не наполнял бы мерзкий народ узкие улицы… а в своей Скифии… по сей день рвал бы ногтями и зубами скудные травы”. 200
В Византии же никто не усматривал в людях, принадлежавших к народам Азии и Восточной Европы, “недочеловеков”, и, в частности, любой человек, исповедующий христианство, мог занять в Империи любой пост и достичь высшего признания: так, император Лев III Великий (VIII век) был сирийцем, Роман I Лакапин (X век) — армянином, а патриарх Константинопольский Филофей (XIV век) — евреем.
Между тем тот же прославленный западный гуманист Петрарка отказывал в высшем “благородстве” даже и самим грекам, утверждая, в частности, что-де “никакой самый наглый и бесстыжий грек не посмеет сказать ничего подобного”, а “если кто такое скажет, пусть уж говорит заодно, что благородней быть рабом, чем господином”…
Гердер, живший через четыре столетия после Петрарки, не был склонен к такому неприкрытому “расизму”, но, рассуждая об “омерзительной византийской истории”, он все же счел необходимым сказать, что в основу этой истории легла “та злосчастная путаница, которая бросила в один кипящий котел… и варваров, и римлян” (византийские греки называли себя “ромеями”, то есть римлянами). Таким образом, и для западного идеолога XVIII века был неприемлем многоплеменный евразийский “котел” Византии…
Россия — единственное из государств — в сущности унаследовала евразийскую природу Византии. Характерно в этом отношении “крылатое” словцо, приписываемое двум совершенно разным (это важно отметить, ибо, значит, мы имеем дело с западной ментальностью вообще) европейцам — Наполеону и его непримиримому противнику графу Жозефу де Местру: “Поскоблите русского и вы найдете татарина”. Отсюда уже не так далеко до нацистской концепции “неарийства” русских.
Не могу не сказать в связи с этим, что меня ни в коей мере, абсолютно не волнует проблема расовой и этнической “чистоты” русских людей, ибо тезис об особой ценности этой самой чистоты не имеет никакого реального обоснования; это только один из характерных западных мифов. Едва ли уместны, например, сомнения в высшем человеческом совершенстве Пушкина, а между тем, если обратиться к третьему (прадедовскому) поколению его предков, то пятеро из восьми его прадедов и прабабок, возможно, были “чисто русского” — или, шире, славянского — происхождения (хотя и в них не исключена столь характерная для России “примесь” тюркской или финской “крови”): Александр Петрович Пушкин (дед отца поэта), его племянник — Алексей Федорович Пушкин (дед матери поэта, Надежды Осиповны Ганнибал), Евдокия Ивановна Головина, Лукерья Васильевна Приклонская и Сарра Юрьевна Ржевская. Однако остальными предками Пушкина в этом поколении были эфиоп Абрам Ганнибал, немка Христина-Регина фон Шеберг и имеющий тюркское (по гораздо менее достоверной версии — итальянское) происхождение Василий Иванович Чичерин.
Кстати сказать, есть все основания утверждать, что в далекие — “доисторические” — времена и население самой Западной Европы представляло собой именно “кипящий котел”, в котором сваривались воедино самые разные этносы и расы; своеобразие Византии (и, позднее, России) состояло лишь в том, что они являли собой такие “котлы” в уже историческое время, на глазах уже сформировавшейся цивилизации Запада, которая неодобрительно или просто с презрением взирала на эту евразийскую “путаницу” (по слову Гердера).
Подводя итог рассмотрению проблемы “Запад и Византия”, обращу внимание на, казалось бы, “формальное”, но, если вдуматься, чрезвычайно многозначительное явление: уже само название “Византия” было (о чем ныне знают немногие) присвоено Западом государству, называвшему себя “Империей ромеев” (то есть римлян), в качестве по сути дела принижающего прозвища (исходящего из древнего названия Константинополя). С. С. Аверинцев пишет об этом так: “Примерно через сто лет после ее (Империи ромеев. — В.К.) гибели западноевропейские эрудиты, не жаловавшие ее, прозвали ее Византийской; ученая кличка… вошла в обиход, время от времени возвращая себе статус бранного слова (например, в либеральной публицистике прошлого века)”. 201
Нет смысла призывать к отказу от давно и прочно утвердившегося названия, но поистине необходимо освободить его от того негативного заряда, который был внедрен в это название — и особенно в производные от него термины “византизм” (или “византинизм”) и “византийство” — западными, а по их примеру и российскими либеральными идеологами. Еще в 1875 году К. Н. Леонтьев писал в своем трактате “Византизм и славянство”: “В нашей образованной публике распространены о Византии самые превратные, или, лучше сказать, самые вздорные, односторонние или поверхностные понятия… Византия представляется чем-то (скажем просто, как говорится иногда в словесных беседах) сухим, скучным, поповским, и не только скучным, но даже чем-то жалким и подлым”. Между тем, говорил далее Леонтьев, даже и малого, но действительного ознакомления с наследием империи “достаточно, чтобы убедиться, сколько в византизме было искренности, теплоты, геройства и поэзии”. 202
Как раз тогда, когда Леонтьев писал эти строки, достигли своей научной зрелости выдающиеся творцы русского византиноведения — академики В. Г. Васильевский (183 8-1899), Ф. И. Успенский (1845-1928) и Н. П. Кондаков (1844-1925), труды которых подтверждали полную правоту Леонтьева. Но мало кто из российских идеологов изучил или хотя бы имел желание изучить эти труды. И слова “византизм” и “византийство” по-прежнему имели в их устах, по сути дела, “бранный” смысл…
Но вот иной факт. 12 апреля 1918 года в петроградской эсеровской газете “Воля народа” было опубликовано стихотворение Анны Ахматовой, говорящее о трагическом крушении прежней России в таких словах:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От Русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница
Не знала, кто берет ее… — и т.д.
Это звучало явным диссонансом по отношению к “общепринятому” в интеллигентских кругах (кстати сказать, после 1918 года эти строки были снова опубликованы в России лишь в 1990 году); можно предположить, что уважение к “духу византийства” поэтесса восприняла от своего отца А. А. Горенко (1848-1915), действительного члена Русского собрания — православно-монархической (в бранном словоупотреблении — “черносотенной”) организации, существовавшей с 1901 до февраля 1917 года.
Однако в наше время из журнала “Вопросы философии” читатели могут “узнать”, что Ахматову и других давил-де “сталинский византизм” (1989, № 9, с. 78). Едва ли русская поэтесса согласилась бы с подобным употреблением этого термина, хотя она и сказала о “суровости” духа византийства. Дело в том, что действительно суровые проповеди св. Иоанна Кронштадтского и, скажем, “Злые заметки” Бухарина о Есенине или страницы доклада Жданова, “обличавшие” Ахматову, — это вещи не просто различные, но несовместимые.
Нельзя исключить, что св. Иоанн Кронштадтский мог бы осудить те или иные мотивы ахматовской поэзии (как в свое время осудил — в стихотворной форме — пушкинское “Дар напрасный, дар случайный…” митрополит Московский Филарет), но это был бы суд не во имя интересов власти, а совсем иной, подобный тому суду, правомерность которого явно признавала в своем стихотворении 1913 года сама Ахматова:
… И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб.
Россия, подобно Византии, сложилась и как евразийское, и как идеократическое государство. В евразийстве Руси-России нередко видят следствие ее долгого пребывания в составе Монгольской империи. Однако в действительности эта пора была закреплением и углублением уже давно присущего Руси качества.
862 годом (на самом деле событие, по-видимому, произошло несколько раньше) помечено в летописи известие о создании государственности Руси, и в этом акте, согласно летописи, вместе со славянами равноправно участвуют “уральские” (финноугорские) племена (“Реша… — сообщает летопись — чудь, словене, и кривичи, и весь… ”). В Х веке в походах князя Игоря принимают участие и европейцы-скандинавы, и азиаты-печенеги, а среди высших лиц русского государства XI века представлены и те же скандинавы, и люди из различных тюркских и финно-угорских племен и т.д.
Да, еще задолго до монгольского нашествия существует и постоянно возрастает “азийский компонент” русской истории. Это, в частности, ясно выразилось в династических браках, имевших прямое и непосредственное государственное значение. Если сыновья Ярослава Мудрого обручаются с невестами из династий Запада (Франции, Германии, Дании, Норвегии и т.д.), а также Византии, то по меньшей мере трое из девяти сыновей Ярославова внука (и, вместе с тем, внука византийского императора Константина VIII) Владимира Мономаха породнились (в начале XII века) с восточными династиями — половецкими и ясской (осетинской), и с тех пор это стало на Руси прочной традицией.
Правда, глубокий смысл заключен не в самих по себе подобных брачных союзах; они — только одно из наглядных проявлений русского “евразийства”. Примитивно и в конечном счете просто ложно представление, согласно которому это евразийство толкуется прежде всего и главным образом как взаимодействие русского и, скажем, тюркских народов. Если сказать о сути дела со всей определенностью, русские — эти наследники византийских греков — как бы изначально, по самому своему определению были евразийским народом, способным вступить в органические взаимоотношения и с европейскими, и с азиатскими этносами, которые — если они действительно включались в магнитное поле Руси-России — и сами обретали евразийские черты. Между тем в случае их выхода из этого поля они опять должны были в конечном счете стать “чисто” европейскими или “чисто” азиатскими народами; русские же не могут не быть народом именно евразийским.
Евразийская суть Руси ярко отразилась в летописном рассказе о том, как Владимир Святославич, не предрешая заранее итога, избирал одну веру из четырех — западного и византийского христианства и, с другой стороны, азиатских мусульманства и иудаизма (выбор — что было вполне закономерно — пал на религию “евразийской” Византии). Притом, в данном случае не столь уж важно, имеем ли мы дело с легендой или же с сообщением о реально состоявшемся выборе; действительно существенно то, что летописец, воплощавший так или иначе в своем рассказе представления русских людей XI — начала XII вв., не усматривал ничего противоестественного в подобном акте, явно подразумевающем, что западные и восточные религии равноправны (хотя избрание именно византийской веры было, повторяю, закономерным итогом). И если не забывать о верховном и всестороннем значении религии в бытии тогдашних обществ, станет ясно, что это восприятие верований Европы и Азии как равно достойных внимания имеет чрезвычайно существенный смысл: “евразийская” природа русского духа выступает тут с наибольшей несомненностью.
Но не менее важно и характерно и другое: будучи воспринятым, христианство становится на Руси определяющим и всепроницающим стержнем бытия. Ведь невозможно, например, переоценить тот факт, что не позднее XIV века основная часть населения Руси обрела название — и самоназвание — крестьяне (вариант слова “христиане”). Более того, уже из памятника начала XII века явствует, что слово “христианин” (“хръстиянинъ”) имело, помимо обозначения принадлежности к определенной религии, смысл “житель Русской земли” (см.: И. И. Срезневский. Материалы для Словаря древнерусского языка”, т. III, стр. 1410).
Естественно, и сам государственный строй Руси, подобно византийскому, представал как идеократический. Выше приводились иронические слова Гердера о Византии, где “вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху” и т.д.
Следует всецело, безоговорочно признать эту “критику”: и в Византии, и, впоследствии, на Руси люди в самом деле не создали, да и никак не могли бы создать такое совершенное земное, устройство, как на Западе. И русские идеологи, как уже отмечалось, остро, подчас даже мучительно осознавали “неблагоустроенность” (в самом широком смысле — от установлений государства до домашнего быта) России. Именно это осознание породило сыгравшее огромную роль крайне резкое “Философическое письмо” Чаадаева, опубликованное в 1836 году. Глубоко изучив западное бытие (он объехал в течение трех лет — в 1823-1826 годах — весь Запад от Англии до Италии) Чаадаев предпринял острейшее сопоставление двух цивилизаций, которое вызвало негодование людей “патриотического” склада и восхищение тех, кого несколько позднее назвали “западниками”. Но обе реакции на чаадаевскую статью были в сущности всецело ложными.
Возражая “патриотам”, Чаадаев писал в следующем, 1837 году, что появившаяся годом ранее “статья, так странно задевшая наше национальное тщеславие, должна была служить введением” — введением в большой труд, “который остался неоконченным… Без сомнения, была нетерпеливость в ее (статьи. — В.К.) выражениях, резкость в мыслях, но чувство, которым проникнут весь отрывок нисколько не враждебно Отечеству”. 203
Однако это “пояснение” было опубликовано лишь в 1913 году (впрочем, и тогда почти никто в него не вдумывался), и “введение” явилось по сути дела единственным источником общепринятых представлений о чаадаевской историософии России… В результате многие “патриоты” проклинали и проклинают доныне этого гениального философского сподвижника Пушкина, а “антипатриоты”, с точки зрения которых единственно возможный путь для России — превращение ее в страну западного типа (пусть даже “второсортную”), считают Чаадаева своим славнейшим предшественником.
Между тем еще в 1835 году (то есть еще до опубликования “злополучной” — это определение самого мыслителя — “вводной” статьи) Чаадаев с полной определенностью писал (слова эти, увы, были опубликованы в России опять-таки только в 1913 году и также остаются неосмысленными): “.. Мы не Запад… Россия… не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно такое представление лежит в основе заведомо утопического российского западничества! — В.К.). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. Х., и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед…”(т. 2, с. 96,98).
Позднее, в 1846 году, Чаадаев вновь обратился к этой историософской теме. И, — как это ни неожиданно для всех, поверивших в “западничество” мыслителя! — сказал в письме к французскому публицисту Адольфу де Сиркуру о засилье “чужеземных идей” как о тяжком препятствии, которое необходимо преодолеть для плодотворного развития России. Он констатировал:
“Эта податливость чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне… является… существенной чертой нашего нрава”, — и тут же призывал: “этого не надо ни стыдиться, ни отрицать: надо стараться уяснить себе это наше свойство… путем непредубежденного и искреннего уразумения нашей истории”. И далее совсем уж парадоксальный с точки зрения “западников” ход рассуждения. Принято считать, что “традиционный” дефицит свободы слова в России мешал прежде всего воспринимать “прогрессивные” идеи Запада. Чаадаев же, сам испытавший тяжкое давление российского “деспотизма”, писал о какраз прямо противоположном прискорбном результате:
“Можно ли ожидать, что при таком… социальном развитии, где с самого начала все направлено к порабощению личности и мысли, народный ум сумел свергнуть иго вашей (напомню: Чаадаев обращается к европейцу Сиркуру. — В.К.) культуры, вашего просвещения и авторитета? Это немыслимо. Час нашего освобождения, стало быть, еще далек… Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь…” (т. 2, с. 188,191,192).
Чаадаев глубоко сознавал, что Россия, в отличие от стран Запада, держава идеократическая (“великий народ, — писал Чаадаев, — образовавшийся всецело под влиянием религии Христа”; что же касается номократии, то есть законовластия, Чаадаев недвусмысленно утверждал: “Идея законности, идея права для русского народа — бессмыслица, — притом последнее слово выделено им самим) и евразийская (чаадаевская мысль такова: “стихии азиатские и европейские переработаются в оригинальную Русскую цивилизацию”).