Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела западноевропейская — “модель” может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские “хуторяне” оказались даже наиболее более склонными к бунту, чем “общинные” крестьяне…
Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, — что показал в наше время внимательный историк П. Н. Зырянов: “Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом… но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок… наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать, что Столыпин “высидел кукушкина птенчика”. (Зырянов П. Н. Петр Столыпин. Политический портрет. — М., 1992, с. 44).
Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, “предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств на государственных землях”. Однако, “когда Столыпин пришел в МВД (Министерство внутренних дел. — В.К.), оказалось, что там на 6-43 это дело смотрят несколько иначе… В течение ряда лет группа чиновников во главе с В. И. Гурко разрабатывала проект… основные идеи и направления проекта уже сформировались… В отличие от столыпинского замысла, проект Гурко имел в виду создание хуторов и отрубов на надельных (крестьянских) землях (а не на государственных)… ради другой цели — укрепления надельной земли в личную собственность… С агротехнической точки зрения такое новшество не могло принести много пользы… но оно было способно сильно нарушить единство крестьянского мира, внести раскол в общину.”(с. 45). Между тем Столыпин “изначально вовсе не хотел насильственного разрушения общины” (с. 53).
И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: “Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне… Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика…”(с. 53).
В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы, и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета Министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль государства в развитии сельского хозяйства (начиная с предоставления крестьянам государственной земли, а не ориентации на частную земельную собственность) и сохранение (а не целенаправленное разрушение) основ крестьянской общины.
Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет…
А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири “столыпинскими аграрниками”, но — о чем и сказал П. Н. Зырянов, — имя великого государственного деятеля употреблено здесь (как и во многих случаях) “условно”, в сущности — “неправильно”. То, к чему стремился П. А. Столыпин, было, без сомнения, искажено уже при его жизни и особенно после его убийства.
Ко времени назначения Столыпина — товарищ (то есть заместитель) председателя Совета Министров. Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года Колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой — главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская “пугачевщина” конца 1920 — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти “закрытой” темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты “народного сопротивления коммунизму” (что, как уже говорилось, весьма неточно, лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии “происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории” (пит. соч., с. 21).
В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое, — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец, ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте (Лагунов К…. И сильно падает снег. — Тюмень, 1992). Он во многом сумел преодолеть любую пристрастность и показал, что равно беспощадны были и повстанцы, и подавлявшая их власть. Помимо прочего, книга К. Я. Лагунова убеждает, что Сибирское восстание по своему размаху, в сущности, превзошло более “знаменитое” Тамбовское (пользуясь случаем, приношу свою благодарность Константину Яковлевичу, приславшему мне свою предельно малотиражную книгу, которая иначе едва ли бы оказалась в моих руках).
Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: “Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920-1921 года. В память о “белых” и “красных”; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание” (с. 234). Слово “белых” здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против “красных” точно так же, как ранее против “белых”. Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись “на бессмысленный бунт” (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение (“бунт”) никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых…
Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом “противоречии”: с одной стороны, писатель гневно клянет “красных” за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года “властно поманила крестьянина к земле… Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной Армии поскорее заглушить пламя восстания”… (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину.
Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем, и другим приходится отчаянно бороться с “русским бунтом”, который, по признанию Ленина И. Троцкого, представлял наибольшую опасность (“во много раз, — по словам Ленина, — превышающую” угрозу со стороны всех белых, “сложенных вместе”) для красных и, без сомнения, точно так же для белых… И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту…) о такой же как у красных, “жестокой силе”, которая бы “взяла власть и, подавив своеволие (то есть “русский бунт”. — В.К.)… донесла бы эту власть до Учредительного собрания”. Когда он это писал, красные все еще продолжали “подавлять своеволие”.
В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых и на красных всеобъемлющего “русского бунта”.
Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в “Тихом Доне”), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го — начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно не адекватно называли “красными партизанами”: ведь многие из этих самых “партизан” менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти… А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года:”… теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас” (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные.
Чтобы со всей очевидностью понять относительную “незначительность” войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918-1922 годах так или иначе погибли 939755 красноармейцев и командиров 176. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них, количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее.
Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей 177 — составили за 1918-1922 год примерно 20 миллионов человек, — то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет умерли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года — 37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5%)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927-1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации (4 с лишним миллиона людей из числа родившихся до 1927 года), из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917-1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье). 178
Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие у шли из жизни в силу “естественной” смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных — то есть лишившихся обоих родителей — детей… 179
Как уже говорилось, потери Красной и Белой армий вместе взятых не превышают двух миллионов военнослужащих; остальные около 18 миллионов — это так называемое “мирное население”, гибель которого тогда по существу не “учитывалась”. И это с беспощадной очевидностью показывает, что “главное” было не в самом по себе столкновении Белой и Красной армий.
Но прежде чем говорить о наиболее трагической сущности Революции, надо завершить разговор о проблеме двух армий. М. В. Назаров (который — подчеркну еще раз — по-иному понимает некоторые стороны проблемы), говоря о несомненной “ориентации Белой армии на Антанту”, на Великобританию, Францию и США, — ориентации, которая в случае победы белых привела бы к подчинению России иностранным силам, делает следующий вывод: “В немалой степени это обстоятельство… толкнуло к большевикам и ту часть офицеров, которые не стали… служить в Красной армии (как ген. Брусилов; всего добровольно или вынужденно по этому пути пошло не менее 20 процентов офицеров Генштаба)” (цит. соч., с. 218).
Нельзя не отметить, что “20 процентов” — это весьма значительное и даже, если разобраться, очень значительное преуменьшение доли офицеров Генштаба, оказавшихся в Красной армии. Умевший собирать информацию В. В. Шульгин писал — и, как теперь выяснено, справедливо — еще в 1929 году:
“Одних офицеров Генерального штаба чуть ли не половина осталась у большевиков. А сколько там было рядового офицерства, никто не знает, но много”. 180 М. В. Назаров ссылается на статью эмигранта генерала А. К. Баиова (кстати сказать, его родной брат генерал-лейтенант К. К. Баиов служил в Красной армии!), опубликованную в 1932 году в парижской газете “Часовой”, и трактат превосходного военного историка А. Г. Кавтарадзе, изданный в 1988 году в Москве. Но М. В. Назаров принимает на веру именно цифру А. К. Баиова, который не имел возможности подсчитать количество офицеров в Красной армии. Между тем А. Г. Кавтарадзе по документам установил количество генералов и офицеров Генерального штаба, служивших в Красной армии (преобладающее большинство из них предстает в его книге даже поименно), и выяснилось, что отнюдь не 20, а 33 процента их общего количества оказались в Красной армии. 181
Если же говорить об офицерском корпусе вообще, в целом, то в Красной армии служили, по подсчетам А. Г. Кавтарадзе, 70000-75000 человек — то есть примерно 30 процентов общего его состава (меньшая доля, чем из числа генштабистов, — что имело свою многозначительную причину). Однако и эта цифра — “30 процентов”, в сущности, дезориентирует.
Ибо, как доказывает А. Г. Кавтарадзе, еще 30 процентов офицерства в 1917 году оказались вне какой-либо армейской службы вообще (указ. соч., с. 117). А это означает, что в Красной армии служили не 30, а около 43 процентов наличного к 1918 году офицерского состава, в Белой же — 57 процентов (примерно 100000 человек).
Но особенно выразителен тот факт, что из “самой ценной и подготовленной части офицерского корпуса русской армии — корпуса офицеров Генерального штаба” (с. 181) в Красной армии оказались 639 (в том числе 252 генерала) человек, что составляло 46 процентов — то есть в самом деле около половины — продолжавших служить после октября 1917 года офицеров Генштаба; в Белой армии их было примерно 750 человек (цит. соч., с. 196-197). Итак, почти половина лучшей части, элиты российского офицерского корпуса служила в Красной армии!
До последнего времени приведенные цифры никому не были известны: этот исторический факт не хотели признавать ни белые, ни красные (поскольку тем самым выявлялась одна из истинных, но не делающих им чести причин их победы над белыми); однако это все же непреложный факт. Между прочим, его достаточно весомо воссоздавала художественная литература; вспомним хотя бы образ полковника Генштаба Рощина в “Хождении по мукам” А. Н. Толстого. Но этот всецело характерный для эпохи образ воспринимался большинством читателей как некое исключение, как отклонение от “нормы”. Конечно, можно попытаться утверждать, что генералы и офицеры шли в Красную армию по принуждению, или с голодухи, или для последующего перехода к белым (впрочем, из Белой армии в Красную перешло гораздо больше офицеров, чем наоборот). Но когда речь идет о выборе, который сделали десятки тысяч человек, подобные объяснения не представляются достоверными. Дело обстоит, без сомнения, значительно сложнее.
Между прочим, недавно был опубликован подсчет, согласно которому (цитирую) “общее количество кадровых офицеров, участвовавших в гражданской войне в рядах регулярной Красной Армии, более чем в 2 раза превышало число кадровых офицеров, принимавших участие в военных действиях на стороне белых” (“Вопросы истории”, 1993, № 6, с. 189). Но это, очевидно, преувеличение. “Достаточно” и того, что количество офицеров в Белой армии не намного превышало их количество в Красной. Размышляя об этом — могущем показаться парадоксом — историческом факте, следует прежде всего осознать, что служа — нередко на самых высоких и ответственных постах (например, из 100 командиров армий у красных в 1918-1922 годах 82 были “царскими” генералами и офицерами) — в Красной армии, эти офицеры и генералы сами не становились “красными”. А.Г. Кавтарадзе подчеркивает, например, говоря о кадровых офицерах, что “среди них членов партии большевиков насчитывались буквально единицы. Реввоенсовет Республики отмечал в 1919 году, что, “чем выше была командная категория, тем меньшее число коммунистов мы могли для нее найти…” (с. 211).
Все говорит о том, что русские офицеры и генералы, “избиравшие” для себя Красную армию (или по крайней мере большинство из них), делали тем самым выбор из двух зол в пользу зла, представлявшегося им меньшим. Это были люди, которые, надо думать, хорошо знали своих коллег по воинской службе и отчетливо видели, что во главе Белой армии стоят исключительно “дети Февраля”, его нераскаявшиеся до самого конца выдвиженцы.
Явно не хотели иметь дела с Белой армией те офицеры, которые с самого начала восприняли Февраль как разрушение государства (и прежде всего — армии) или же вовремя “прозрели”. Между тем главные деятели Белой армии, если и прозревали, то уже в эмиграции (как, например, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский). Сейчас даже как-то странно читать, например, недавно впервые опубликованный дневник одного из наиболее видных деятелей Белой армии — дворянина из донских казаков, генерал-лейтенанта А. П. Богаевского. Он был ближайшим сподвижником А. И. Деникина (а позднее — П. Н. Врангеля) и в феврале 1919 года стал войсковым атаманом Войска Донского (сменив на этом посту более “консервативного” П. Н. Краснова); некоторое время он был даже председателем “Правительства Юга России”. В советской историографии Африкан Богаевский нередко изображался как “ярый реакционер”, “монархист” и т.п. Но вот его задушевная запись в дневнике, сделанная в Екатеринодаре 1 марта 1920 года: “… сформировано Южнорусское правительство… вместе дружно работают — социалист П. М. Агеев (министр земледелия) и кадет В. Ф. Зеелер (министр внутренних дел видный масон; кроме него в последнее деникинское правительство вошли масоны М. В. Бернацкий, Н. В. Чайковский и др. — В.К.). Я очень рад, что мой совет А. И. Деникину и Мельникову (новый глава правительства. — В.К.) назначить Агеева министром сделал свое дело… Итак, Глава есть. Правительство — тоже. Дело стало за Парламентом, как полагается во всех благовоспитанных демократических государствах”. 182
И это пишется всего за 12 дней до того момента, когда Богаевский на одном из последних пароходов отчалил из Новороссийского порта “под огнем красных…” (там же, с. 33)!
Не менее примечательна запись, сделанная Богаевским через месяц, 30 марта 1920 года, в последнем пристанище Белой армии — Севастополе. Вспоминая об обороне Севастополя в 1854-1855 годах, Богаевский начинает свою запись так: “Суровый царь был — Император Николай Первый… тяжкой памятью в истории России останутся годы бесчеловечного рабства… жесток был гнет полицейско-жандармского режима и управления “40 тысяч чиновников”…” 183 (последнее выражение, по-видимому, видоизмененная цитата из монолога Хлестакова, хотя Богаевский этого не осознает…)
Словом, перед нами человек, насквозь пропитанный либеральным прекраснодушием и пустословием, человек, от которого нельзя было ожидать реальной созидательной деятельности в армии и государстве…
И вполне естественно, что исполненных государственно-патриотическим сознанием офицеров и генералов не привлекала Белая армия. Было точно подсчитано, что 14390 офицеров перешли из Белой армии в Красную (то есть каждый седьмой). 184 Чтобы еще яснее понять, почему почти половина офицеров и генералов Генерального штаба оказалась в Красной армии, стоит вдуматься в слова из “Книги воспоминаний” деятельнейшего русского адмирала — великого князя Александра Михайловича, о котором уже шла речь выше. Еще раз скажу, что это был выдающийся представитель семейства Романовых, человек подлинно высокой и многогранной культуры, профессионально владевший морским и авиационным делом и в то же время вовсе не чуждый искусству и философии (чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться с его суждениями о творчестве Н. С. Лескова и В. В. Розанова). В отличие от нелепо либеральничавших великих князей Николая Николаевича, Кирилла Владимировича, Павла Александровича, Николая, Сергея и Георгия Михайловичей (последние трое были его родными братьями), он ясно понимал суть Февраля.
Прежде чем процитировать его слова, следует напомнить, что более двадцати его родственников были зверски убиты большевиками вместе с его двоюродным племянником и родным братом его жены Ксении Александровны Николаем II; в числе убитых и трое его родных братьев (“либеральных”…). Тем не менее вот какое заявление сделал он в эпилоге “Книги воспоминаний” накануне своей кончины (он умер в 1933 году в Париже), — как своего рода завещание:
“ — По-видимому, “союзники” собираются превратить Россию в британскую колонию, писал Троцкий в одной из своих прокламаций в Красной армии. И разве на этот раз он не был прав? Инспирируемое сэром Генрихом Детердингом (британский “нефтяной король”. — В.К.), или же следуя просто старой программе Дизраэли-Биконсфилда (влиятельнейший государственный деятель Великобритании в 1840— 1870-х годах. — В.К.), британское министерство иностранных дел обнаруживало дерзкое намерение нанести России смертельный удар… Вершители европейских судеб, по-видимому, восхищались своею собственною изобретательностью: они надеялись одним ударом убить и большевиков, и возможность возрождения сильной России. Положение вождей Белого движения стало невозможным. С одной стороны, делая вид, что они не замечают интриг союзников, они призывали… к священной борьбе против Советов, с другой стороны — на страже русских национальных интересов стоял не кто иной, как интернационалист Ленин, который в своих постоянных выступлениях не щадил сил, чтобы протестовать против раздела бывшей Российской империи…”. 185 Нынешнее модное поклонение (в частности, по закону контраста) Белой армии привело к тому, что в царских офицерах и генералах, служивших в Красной армии, хотят видеть корыстных приспособленцев. Однако у умиравшего в Париже великого князя Александра Михайловича не было, да и не могло быть никаких “практических” мотивов для подлаживания к большевикам. Он думал только о судьбе России, во главе которой триста лет находились его предки, включая его родного деда Николая I (как мы видели, “разоблачаемого” даже и в 1920 году белым генералом Африканом Богаевским…). И к его приведенным только что словам, без сомнения, с чистой совестью присоединились бы многие из десятков тысяч служивших в Красной армии генералов и офицеров.
Необходимо со всей определенностью сказать, что дело было не только в очевидном настоятельном стремлении большевиков сохранить — по мере возможности, — государственное пространство России. Не менее существенно было и целенаправленное созидание прочной государственной структуры, начиная с самой армии. И здесь следует вспомнить приведенные выше суждения “черносотенца” Б.В. Никольского (октябрь 1918 гола) о том, что большевики созидают “вопреки своей воле и мысли новый фундамент для того, что сами разрушают”, выступая как “орудие исторической неизбежности”, — притом осуществляют эту неизбежность “с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей” (в первую очередь, конечно, из деятелей Февраля, в том числе и стоявших тогда, осенью 1918 года, во главе Белой армии).
Вполне понятно, что Б. В. Никольский был абсолютно не согласен с большевистскими планами строительства социализма-коммунизма и с программой “мировой революции”. Речь шла только о том, что можно определить как восстановление “костяка”, “скелета” России (что на нем будет наращиваться — это уже следующий, второй вопрос). Но деятели Февраля были явно неспособны восстановить хотя бы этот самый костяк… И потому-то отношение к укрепляющейся большевистской власти, которое выразилось в размышлениях Б. В. Никольского и великого князя Александра Михайловича, а также в жизненном выборе почти половины генералов и офицеров Генерального штаба и т.д., и т.п., было проявлением истинного патриотизма, мучительно озабоченного вопросом о самом бытии России, а не вопросом, скажем, о том, будет ли в России парламент…
Мне могут с недоумением — и возмущением — напомнить о том, что очень значительная часть генералов и офицеров, служивших в Красной армии, позднее была безжалостно репрессирована. Их участь может показаться неопровержимым аргументом в пользу мнения о том, что “выбор”, сделанный этими людьми, был их заведомой и страшной ошибкой. Однако еще более значительная часть собственно большевистских командиров Красной армии также подверглась жестоким репрессиям. Во всех революциях неумолимо действует своего рода закон: подобно мифологическому титану Кроносу, они пожирают своих собственных детей.
Ныне весьма популярно представление, согласно которому в “красной” России власть захватили “иудомасоны” или, быть может, правильнее выражаясь, “иудеомасоны” (огрубленный вариант — “жидомасоны”). Но это словечко, если основываться на действительном, реальном положении вещей, приходится разделить надвое. В составе “красной” власти в самом деле было исключительно много иудеев или, точнее, евреев. Но что касается масонов, они-то находились как раз в составе “белой”, а вовсе не “красной” 186 власти (влиятельных же евреев среди белых, напротив, было очень мало — М. М. Винавер, А. И. Каминка, М. С. Маргулиес, Д. С. Пасманик, М. Л. Слоним и еще немногие люди, которых можно было бы занести в рубрику “иудеомасоны”).
Правда, почти все наиболее знаменитые деятели-масоны, из которых состояло Временное правительство, а также президиум и секретариат Совета рабочих и солдатских депутатов, не могли действовать непосредственно в Белой армии; они были слишком скомпрометированы. Но множество менее “одиозных” лиц играло решающую политическую роль в белом движении, о чем говорится, в частности, в указанной выше книге Лоллия Замойского “За фасадом масонского храма” (с. 265-267).
М. В. Назаров справедливо утверждает, что именно масоны “взяли на себя (при поддержке западных эмиссаров) организационно-политические делав тылу Белых армий, обещая поддержку Антанты… Особенно заметно участие масонов в антибольшевистских правительствах: Н. Д. Авксентьев (он, кстати сказать, побывал и в министрах Временного правительства. — В.К.) во главе Уфимской директории, Н. В. Чайковский во главе Северного правительства в Архангельске, не говоря уже о многих их министрах и сотрудниках. Северо-Западное правительство при ген. Юдениче возглавил С. Г. Лианозов. (“Думаю, все это правительство составлялось “союзниками” из масонов”, — писал Р. Гуль…). Были влиятельные масоны в правительствах Колчака и Деникина. У Врангеля их, кажется, было меньше, поскольку он свел гражданскую администрацию к минимуму”. И заключает М. В. Назаров так: “… о масонской принадлежности своих правителей-тыловиков, конечно, вряд ли могли знать белые бойцы да и сами их генералы” (цит. изд., с. 115).
Все это в целом совершенно верно, но необходимы и некоторые уточнения. Начну с конца. Да, “бойцы” и даже генералы Белой армии едва ли знали, что делавшие политику в их стане люди принадлежат к масонству. Но направленность этой политики все же осознавалась. Так, один из наиболее выдающихся военачальников Белой армии генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский (он — единственный среди белых — получил такого рода “именование”, призванное поставить его в один ряд с Потемкиным, Суворовым, Кутузовым…) 5 апреля 1920 года писал в своем “рапорте” П. Н. Врангелю (с пометой “Секретно в собственные руки”): “Сейчас в Вашем штабе остались лица Керенского направления… к этому присоединяются карьеризм и переменчивость взглядов некоторых старших начальников”. Генерал назвал даже и вполне конкретное имя, утверждая, что начальники-карьеристы “портят все дело… проведением на государственные должности “лиц”, подобных Оболенскому” 187. Князь В. А. Оболенский (1869-1950) был одним из влиятельнейших деятелей масонства, членом его немногочисленного “Верховного совета”. И, надо думать, именно понимание политической сути Белого движения не в последнюю очередь определило уход Я. А. Слащова в отставку 2 августа 1920 года (то есть менее через четыре месяца после процитированного “рапорта”), и его позднейшую — в ноябре 1921 года — просьбу о принятии его в Красную армию… Характерно заглавие статьи Я. А. Слащова о смысле борьбы Белой армии, — заглавие, в которое стоит вдуматься: “Лозунги русского патриотизма на службе Франции”.
Но вернемся к рассуждению М. В. Назарова. Сказав о том, что главные политические руководители Белого движения в Уфе, Архангельске и Ревеле (Таллине) являлись масонами, он пишет: “Были влиятельные масоны в правительствах Колчака и Деникина”. Эту фразу вполне можно понять в том смысле, что в основных центрах Белой армии роль масонов была не очень уж значительной.