И подобное, так сказать, «советско-революционное» сознание, вернее, даже энтузиазм был безусловно присущ большинству тогдашних студентов. Меня особенно впечатляло, что и сын репрессированного, Станислав Лесневский, был полон этим энтузиазмом и, в частности, весь пронизан стихами Маяковского. И поскольку я пришел в университет без какого-либо политико-идеологического «багажа», этот своего рода «вакуум» в моем сознании был, должен признаться, быстро, за несколько месяцев заполнен тем, что заполняло умы и души окружавших меня молодых людей. В мае 1950 года я вступил в ВЛКСМ, притом теперь уже горячо желая этого (спустя восемь лет, в июле 1958-го, я, напротив, был рад по возрасту выбыть из комсомола…).
Естественно возникает вопрос о том, как же воспринимались «негативные» стороны того времени, которых нельзя было не замечать. Да, все мы то и дело сталкивались с очевидными проявлениями мертвящего бюрократизма, казенщины, тупой догматики, а подчас с грубым насилием и жестокостью власти. Но все это воспринималось как «отклонения» от истинной основы жизни страны — в конце концов как результаты действий отдельных негодяев или недоумков, которые когда-нибудь обязательно потерпят поражение. В частности, почти никто не связывал подобные явления со Сталиным: казалось, что все прискорбное творится без его ведома и против его воли.
Вот, скажем, в 1950 году было опубликовано его сочинение «Марксизм и вопросы языкознания», в котором не без гнева говорилось, что в лингвистике в течение многих лет «господствовал режим, не свойственный науке и людям науки. Малейшая критика положения дел в советском языкознании, даже самые робкие попытки критики… преследовались и пресекались… снимались с должностей или снижались по должности ценные работники и исследователи… Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая… стала самовольничать и бесчинствовать… аракчеевский режим, созданный в языкознании, культивирует безответственность…»519 и т. п.
Ныне эти сталинские слова толкуются как выражение крайнего лицемерия, ибо ведь и он сам «попирал» (и это действительно так) «свободу критики». Однако тогда эти слова Сталина воспринимались совсем иначе, и на заседании факультетского Научного студенческого общества состоялась довольно свободная дискуссия о самом этом сталинском сочинении. Обсуждался «вольнодумный» доклад студента Петра Палиевского, а в заключение один из комсомольских «вождей», Юрий Суровцев520, обличал это вольнодумство.
Характерной чертой сознания тех лет было то, что ныне называют (хоть и не очень грамотно) «ностальгией по прошлому»: представлялось, что жизнь была ярче и вольнее в непосредственно революционное время, в ту же «эпоху Маяковского».
Словом, все то, что вызывало у многих студентов критическое (или даже резко критическое) отношение, осознавалось как отступление от подлинных основ социализма, революционности, «советскости». Существенно, что негативные оценки жизни в СССР отнюдь не сочетались тогда (в отличие от позднейших времен) со сколько-нибудь позитивным отношением к «капиталистическому миру»; напротив, в нем нередко видели «виновника» тех или иных наших бед и, в частности, поистине восторженно относились к любым «революционным» событиям и деятелям стран Запада и Востока.
Так, в 1951 или 1952 году в университетском клубе состоялась встреча с вырвавшимся из тюрьмы турецким поэтом-коммунистом Назымом Хикметом, и его успеху могли бы позавидовать нынешние кумиры эстрады; в конце вечера студенты ринулись к сцене, жадно стремясь прикоснуться к протянутым навстречу рукам Хикмета (признаюсь, что и я сам прикоснулся…).
Вполне уместно утверждать, что многие из нас были намного «левее» Сталина, который, например, как отмечалось выше, был категорически против ввязывания в войну с США в Корее, хотя Хрущев уговаривал его так поступить; уже из этого видно, что хрущевская «левизна» могла найти горячую поддержку у активной части молодежи, или, говоря конкретно, у комсомольцев конца 1940 — начала 1950-х годов, значительная часть которых вскоре вступила в партию521. Помню, как группы студентов, проходя мимо расположенного тогда вблизи от университета посольства США, нарочито громко запевали воинственные песни того времени типа «Москва-Пекин»…
Я говорю именно о молодежи, поскольку ее тогдашняя настроенность хорошо известна мне лично. Но из свидетельств других людей и документов явствует, что аналогичные устремления были присущи тогда и многим членам партии старших поколений.
Стоит еще добавить, что «комсомольский энтузиазм» владел в то время и такими молодыми людьми, позднейшая жизнь и деятельность которых шла в совсем ином русле. Так, ныне даже нелегко поверить, что литературовед Сергей Бочаров и культуролог Георгий Гачев в конце 1940 — начале 1950-х годов входили в руководство факультетской организации ВЛКСМ… И, между прочим (вопреки господствующим теперешним представлениям о том времени), комсомольской «карьере» Гачева не помешало ни то, что его отец был репрессирован в 1938 году, ни то, что его мать — еврейка; осенью 1949 года522 Гачев стал секретарем организации ВЛКСМ III курса факультета, в которой насчитывалось более 300 комсомольцев.
Я не случайно взял слово «карьера» в кавычки. Сейчас многие склонны полагать, что в сталинские времена активное участие в «работе» комсомола и тем более партии принимали главным образом люди, стремившиеся занять высокие посты и обрести всякого рода привилегии. Конечно, подобных людей было немало, к ним принадлежал, например, упомянутый выше «профессиональный обличитель» идеологических диверсий Суровцев. Но ни Сергей Бочаров, ни Георгий Гачев, ни большинство из названных мной выше студентов той поры вовсе не были «карьеристами» — что доказывает их последующая жизнь: они не только не стремились войти во власть, но в той или иной мере противостояли ей. И их участие в «работе» комсомола в университетские годы диктовалось их тогдашней искренней убежденностью, а не стремлением «выдвинуться».
Кто-либо может сказать, что характеристика мировосприятия студентов «предоттепельного» времени не дает оснований для широких выводов, для суждений о тогдашней идеологической ситуации вообще. Но я полагаю, что такие основания все же есть. Ведь среди этих студентов были люди, прибывшие из различных областей и краев страны, и значительная часть выпускников была распределена опять-таки в разные места. Далее, убеждения этой молодежи складывались, конечно, не на пустом месте; они так или иначе опирались на идеологию наиболее активных людей старших поколений, хотя — как это и характерно для молодых людей вообще — они шли дальше, «заостряли» то, что восприняли от отцов и дедов.
* * *
Возвратимся теперь к сопоставлению двух послесталинских «программ» дальнейшего развития страны, — условно говоря, «маленковско-бериевской» и «хрущевской». Как уже сказано, первая ориентировалась на государство, вторая — на партию. Правда, в некоторых сочинениях о том времени утверждается, что Маленков, став Председателем Совета Министров и отказавшись от поста секретаря ЦК, вместе с тем все же сохранил за собой главенство в верховном органе партии — Президиуме ЦК, ибо именно он поначалу председательствовал на его заседаниях.
Однако все члены Президиума ЦК, за исключением одного только Хрущева, занимали вместе с тем высшие государственные посты, где и была сосредоточена их деятельность. А повседневной практической деятельностью партии ведал Секретариат ЦК, которым единолично руководил Хрущев. Таким образом, наметилась основа для своего рода двоевластия, — хотя поначалу государство играло безусловно первостепенную роль.
Автор еще недавно популярных, но теперь полузабытых сочинений, один из «советников» Хрущева, Федор Бурлацкий, в 1953 году был сотрудником «главного» журнала «Коммунист» и присутствовал на докладе Маленкова, прочитанном, по-видимому, осенью того года перед «аппаратом» ЦК КПСС. В докладе, сообщает Бурлацкий, «то и дело звучали… уничтожающие характеристики… Надо было видеть лица присутствовавших, представлявших тот самый аппарат, который предлагалось громить. Недоумение было перемешано с растерянностью, растерянность со страхом, страх — с возмущением. После доклада стояла гробовая тишина, которую прервал живой и, мне показалось, веселый голос Хрущева: „Все это, конечно, верно, Георгий Максимилианович. Но аппарат — это наша опора“. И только тогда раздались бурные, долго не смолкавшие аплодисменты. Так одной фразой Первый секретарь завоевал то, чего Председатель Совета Министров не смог своими многочисленными речами»523. И всего за год с лишним «соперничество» государства и партии окончилось победой последней… Но ясное представление об этом соперничестве имеет немалое значение для понимания и того времени, и последующей истории страны.
Маленков и Берия в сущности ставили перед собой задачу завершить тот процесс оттеснения партии на задний план, который начался в середине 1930-х годов. Выше приводились «откровенные» слова Берии о том, что роль партии должна быть ограничена «подготовкой кадров» и «пропагандой» — то есть свестись к политико-идеологическому «воспитанию». При Сталине уже в 1940 году и, окончательно, в 1943-м как раз к этим функциям была сведена роль партии в одном из основных институтов государства — в армии: полновластных комиссаров сменили политработники, игравшие, по сути дела, только «воспитательную» роль (в сегодняшней Российской армии также есть именно «воспитатели» — хотя, конечно, уже не в «коммунистическом духе»).
Однако, с другой стороны, послесталинское государство явно предлагало кардинальную ревизию прежней программы, ибо выдвинуло в качестве главной цели экономики производство средств потребления (за счет средств производства), а, кроме того, устами Маленкова объявило о немыслимости войн между мирами социализма и капитализма в «атомную эпоху». 12 марта 1954 года, выступая на собрании избирателей (14 марта состоялись очередные выборы в Верховный Совет СССР) — то есть опять-таки не перед партией, — Георгий Максимилианович провозгласил, что прямое противоборство социализма и капитализма «при современных средствах войны означает гибель мировой цивилизации»524.525 И, надо прямо сказать, тезис этот был вполне обоснованным: он подтверждается ходом событий уже почти полстолетия: даже хрущевская доставка ядерных боеголовок на Кубу в 1962 году не привела к войне.
Уместно также полагать, что маленковское предложение (на сессии Верховного Совета 8 августа 1953 года) переориентировать главные экономические усилия на производство средств потребления было обусловлено, в частности, осознанием немыслимости в дальнейшем полномасштабных войн (хотя об этом Маленков сказал позднее, через семь месяцев), в связи с чем отпадала, мол, острейшая необходимость в сверхзатратах на тяжелую (во многом — военную) промышленность. Но в январе 1955 года, выступая на Пленуме ЦК, Хрущев категорически отверг эту программу, определив ее словом, давно ставшим бранным — «оппортунизм», — и получил, по сути дела, всеобщую поддержку. На том же Пленуме Молотов обрушился на маленковскую речь, произнесенную 12 марта 1954 года: «Не о „гибели мировой цивилизации“ и не о „гибели человеческого рода“ должен говорить коммунист, а о том, чтобы подготовить и мобилизовать все силы для гибели буржуазии»526. Это означало, помимо прочего, что необходимо всемерно развивать тяжелую промышленность — основу военной.
Но тем самым отвергалась та, казалось бы, чрезвычайно привлекательная для всего населения страны экономическая программа, которую Маленков обрисовал в своем докладе 8 августа 1953 года и против которой Хрущев поначалу отнюдь не возражал — по-видимому, потому что еще, так сказать, не собрал вокруг себя силы партии для отпора. Современный историк пишет о маленковской экономической программе: «Предполагалось резко изменить инвестиционную политику в сторону значительного увеличения вложений средств в легкую и пищевую промышленность, сельское хозяйство; привлечь к производству товаров для народа предприятия тяжелой промышленности… Решения августовской сессии Верховного Совета… предусматривали снижение сельхозналога (на 1954 год — в 2,5 раза), списание недоимок по сельхозналогу за прошлые годы, увеличение размеров приусадебных участков колхозников, повышение заготовительных цен на сельхозпродукцию…» и т. д.527
И своего рода результат: "После выступления в августе 1953 г. имя Маленкова, особенно среди крестьян, стало очень популярным. Газету с докладом Маленкова «в деревне зачитывали до дыр, и простой бедняк-крестьянин говорил „вот этот — за нас!“ — можно было прочитать в одном из писем, направленных в ЦК КПСС»528.
Конечно же, и «сельские бедняки», и вообще большинство населения страны с безусловным одобрением восприняли маленковский доклад. Но у активной в политико-идеологическом отношении части людей эта программа вызывала сомнения или даже прямое отрицание.
Позволю себе в очередной раз сослаться на личный опыт. В том самом августе 1953 года я вместе с мужской частью университетских студентов (разных факультетов) своего курса находился на «воинских сборах» в лагере около города Коврова (в университете весьма интенсивно действовала военная кафедра, готовившая студентов к офицерскому званию). Дважды за время обучения нас отправляли в лагеря, где, надо сказать, мы оказывались в весьма нелегких условиях, ибо командирами составленных из студентов университета взводов и отделений были курсанты знаменитого училища имени Верховного Совета — по сути дела, «супермены», почти каждый из которых являл собой мастера в каком-либо виде спорта, и только очень немногие из нас успешно выдерживали «нагрузки» вроде 25-километровых марш-бросков со всей амуницией да еще и в жаркую погоду.
К вечеру 8 августа 1953 года, после утомительного дня, я вместе с другими сидел на палаточной завалинке; перед глазами был грозный транспарант: «Американский империализм — злейший враг Советского народа», а из громкоговорителя, укрепленного на сосне, звучал голос Маленкова, излагавшего свою программу переориентировки с тяжелой промышленности на легкую и сельское хозяйство. И ясно помню, что нашлись студенты, которые — разумеется, понизив голос — выразили свое сомнение или даже неприятие этой новации. Должен признаться, что к ним принадлежал и я сам…
Правда, впоследствии, в первой половине 1960-х годов, я мыслил иначе, ибо проникся «диссидентскими» воззрениями и в сущности вообще «отрицал» всю советско-социалистическую систему. Полагаю, что и у меня, и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и, по-своему, нужный529 этап развития, хотя у некоторых он чрезмерно затянулся… Необоснованность представления об СССР как об агрессивном монстре, постоянно готовившемся наброситься на «демократический» мир Запада, понял в конце концов даже самый крайний из «диссидентов» — А. И. Солженицын. В сентябре 1996 года он — для множества его почитателей абсолютно «неожиданно» — резко осудил горбачевско-ельцинское поведение на мировой арене:
"Армия наша перестройкой сотрясена… Добрые правители вначале до того себя радужно настроили: вот сейчас все откроем Америке, вообще повернемся к общечеловеческим ценностям, — что не будь у нас ядерного оружия, которое все проклинали и я — первый (выделено мною. — В.К.), сейчас бы нас уже слопали"530.
В свете этого «итога» имевшее место сорока годами ранее неприятие маленковской программы резкого сокращения вложений в тяжелую промышленность предстает как вполне оправданное в исторической перспективе отношение к делу. Ведь, согласно сведениям США, к 1953 году они имели 1160 атомных бомб и почти столько же самолетов, способных доставить бомбу в СССР, у нас же имелось не более 100 бомб, а средства их доставки за океан только начинали разрабатываться…531 Притом, как более или менее ясно теперь, спустя почти полвека532, определенное равновесие, атомный «паритет» препятствовал и препятствует развязыванию военных конфликтов мирового масштаба. Но без огромных затрат на развитие тяжелой промышленности СССР этот паритет был бы невозможен.
Казалось бы, выдвинутая Маленковым программа преимущественного развития сельского хозяйства и легкой промышленности была естественным решением; ведь уровень жизни в стране в 1953 году, через восемь лет после Победы, оставался очень низким. Достаточно сказать, что в СССР на душу населения приходилось зерна почти в 2 раза, а мяса — даже в 3 раза меньше, чем в США. Однако «отставание» в индустриальной сфере было тогда еще более резким: по выплавке стали — в 4, по добыче нефти — в 8 раз!533 И превосходство сельского хозяйства США во многом было обусловлено именно его гораздо более высокой технической оснащенностью. Так, по обеспечению посевных площадей тракторами США в 1953 году в 6 раз (!) превосходили СССР (там же, с. 80).
Есть все основания полагать, что без роста тяжелой промышленности и энергетики не смогло бы существенно повысить свою продуктивность и наше сельское хозяйство. В течение двух десятилетий, к 1973 году, производство зерна на душу населения увеличилось в 2 раза, мяса в 2,5 раза (это, правда, не означало, что СССР «догнал» США, так как и там продуктивность сельского хозяйства за эти двадцать лет значительно выросла).
Обо всем этом немаловажно было сказать потому, что в последнее время наметилась тенденция к противопоставлению «маленковской» и сменившей ее в 1955 году «хрущевской» экономических программ в пользу первой. Если бы, мол, в 1953 году осуществился своего рода вариант нэпа с таким преобладающим развитием легкой промышленности и сельского хозяйства, которое привело бы к кардинальному повышению уровня жизни, дальнейшая история страны имела бы гораздо более позитивный характер.
Но этот образец «альтернативного» мышления об истории (как, впрочем, все подобные образцы) — только, пользуясь лермонтовской строкой, «пленной мысли раздраженье». Многие любители «альтернатив» усматривали глубочайшую «ошибку» в отвержении нэпа в 1929 году, полностью игнорируя при этом тот факт, что к 1928 году обнаружилась крайняя, в сущности катастрофическая нехватка товарного хлеба, которая неизбежно вела к деиндустриализации и даже деурбанизации страны.
А в 1953 году, когда количество работников в сельском хозяйстве было почти в два раза меньше, чем в 1928-м, и трудились они всецело «коллективно» на огромных (в сравнении с «полосками» 1920-х годов) посевных площадях, было немыслимо увеличить продуктивность без кардинального роста технической оснащенности. Как уже сказано, обеспеченность страны зерном (имея в виду количество зерна на душу населения) увеличилась с 1953 по 1973 год более чем в два раза, но этот рост был, конечно, невозможен без роста парка сельскохозяйственных тракторов за это время почти в три раза, а комбайнов — более чем в два раза (кстати, и добыча нефти за два десятилетия выросла в шесть раз)534. И вполне понятно, что без интенсивного развития тяжелой промышленности сельское хозяйство было обречено на топтание на месте.
Вместе с тем, разумеется, нельзя отрицать, что уровень жизни в начале 1950-х годов был предельно низким — о чем свидетельствовал и быт преобладающего большинства тогдашних студентов Московского университета. Многие студенты (и даже студентки!) являлись на занятия в потрепанных лыжных костюмах (они были дешевле иной одежды), обед их подчас состоял из нескольких кусков намазанного горчицей или посыпанного сахарным песком черного хлеба и стакана жидкого чая, большая часть из них обитала в тесных общежитиях…535
Но необходимо учитывать, что все это не представлялось тогда чем-то нетерпимым. Шло четвертое десятилетие «строительства социализма», и люди привыкли… И хотя маленковская программа быстрого и значительного роста уровня жизни вызвала радостные надежды населения страны, особенно сельского, люди политически и идеологически активные не очень уж ею соблазнились, — несмотря на то, что у большинства из них жизнь была весьма или даже крайне скудной.
Помимо прочего, в программе Маленкова имело место одно трудно объяснимое противоречие. Как пишет современный историк, "в решениях 1953 г. по сельскому хозяйству было и весьма серьезное упущение… Маленков высказался в том духе, что «страна обеспечена хлебом», т. е., по сути, повторил свои же слова, высказанные на ХIХ съезде партии (в октябре 1952-го, еще при Сталине. — В.К.)… Первым на ошибочность столь откровенно мажорной позиции обратил внимание Хрущев. В январе 1954 года он направил в Президиум ЦК Записку, в которой говорилось: «Дальнейшее изучение состояния сельского хозяйства и хлебозаготовок показывает, что объявленное нами решение зерновой проблемы не совсем соответствует фактическому положению дел… нам не хватает зерна из текущих заготовок для государственного снабжения, а также имеется недостаток в зерне для удовлетворения нужд колхозов и колхозников»536.
Хрущев в данном случает явно выиграл очередной раунд в своем соперничестве с Маленковым. Но как же понять «упущение» последнего? Можно предположить, что Георгий Максимилианович (или некий его — как ныне принято выражаться — спичрайтер) исходил из сопоставления обеспеченности зерном в 1953-м и, с другой стороны, в последнем военном году, 1945-м. Тогда на душу населения пришлось всего лишь 178 кг, то есть менее 500 г на день, а теперь, спустя восемь лет, 435 кг, то есть около 1200 г на день, — почти в два с половиной раза больше. Конечно, сравнение впечатляло; однако следовало учитывать, что около 40% урожая составляло кормовое зерно (прежде всего овес, ячмень, кукуруза), которое должны были потребить крупный рогатый скот (55 млн. голов в 1953 году), свиньи (33 млн.), лошади (12 млн.) и домашняя птица537. Следовательно, на человека приходилось в день не 1200, а всего только 700 с лишним граммов, и если учесть, что хлебопродукты составляли едва ли не основную часть тогдашнего «рациона», «зерновую проблему» действительно никак нельзя было считать решенной.
Словом, маленковская экономическая программа, несмотря на ее явную для всех внешнюю «привлекательность», в силу ряда обрисованных выше «изъянов» не являлась перспективной, и ее отвержение Хрущевым и другими выразило в конечном счете эту объективную, реальную бесперспективность…
* * *
Далее, существеннейшее значение имела и политико-идеологическая сторона дела. Как уже сказано, Маленков и его сторонники (включая Берию, хотя он находился у власти всего 114 дней) ориентировались на государство, продолжая, таким образом, двигаться по пути, начатому во второй половине 1930-х годов: к 1939 году партия испытала настолько грандиозный разгром, что, казалось бы, уже не сможет стать той безусловно главенствующей властной силой, каковой она была с октября 1917-го. Уже в 1936 году высококвалифицированные эксперты, находившиеся за рубежом, объявили о «смерти» партии. Троцкий: «… большевистская партия мертва», и ее сменила «национально ограниченная и консервативная… советская бюрократия»538; Георгий Федотов: «В России, теперь уже можно сказать, нет партии как организации активного меньшинства, имеющей свою волю»539.
Правда, первый был крайне возмущен этим фактом, а второй — удовлетворен, и объяснялось это разноречие тем, что два идеолога принципиально расходились в своем отношении к большевистской партии.
Федотов писал тогда же: «Весь ужас коммунистического рабства заключался в его „тоталитарности“. Насилие над душой и бытом человека… было мучительнее всякой нищеты и политического бесправия. Право беспартийного дышать и говорить, не клянясь Марксом… означает для России восстание из мертвых» (цит. соч., с. 83-84). А Троцкий ставил вопрос прямо противоположным образом: «… советское государство приняло тоталитарно-бюрократический характер», между тем как ранее «возможно было в партии открыто и безбоязненно спорить по самым острым вопросам политики…» (цит. соч., с. 92).
Итак, с точки зрения Федотова, тоталитаризм имел место тогда, когда в стране безраздельно властвовала партия, а переход власти к государственной структуре, перед которой в принципе все равны, он считал отходом от тоталитарного насилия; Троцкий же не мог смириться с тем, что партия утратила свое «особое» положение в стране540. И он был убежден, что настанет время, когда «советская бюрократия» будет «низвергнута революционной партией, которая имеет все качества старого большевизма» (там же, с. 209).
Знаменательно, что биограф Троцкого, Исаак Дойчер, с глубоким удовлетворением писал в 1963 году: «…после смерти Сталина бюрократия была вынуждена делать уступки за уступками… Троцкий предвидел возможность такого развития событий… Эпигоны Сталина начали ликвидацию сталинизма и тем самым выполнили… часть политического завещания Троцкого»541 (стоит напомнить, что последний считал цитируемую книгу «Преданная революция» «главным делом своей жизни»).
Дойчер, без сомнения, упомянул бы — если бы это было ему известно, — что Хрущев в 1920-х годах выступал на стороне Троцкого, в чем в июне 1957 года обвинил его Каганович (он, Молотов и Маленков пытались тогда свергнуть Никиту Сергеевича), и Хрущев вынужден был признать: «Я… имел неправильное выступление в поддержку позиции Троцкого», оправдывая свою «ошибку» молодостью («я учился в то время на рабфаке»)542, — хотя Никите Сергеевичу было в тот момент уже без нескольких месяцев тридцать лет. Могут возразить, что столь давняя хрущевская приверженность к троцкистской «левизне» не могла определять его политико-идеологическую линию 1950-х годов. Однако нельзя все же сбросить со счетов тот факт, что в верхнем эшелоне послесталинской власти один только Хрущев побывал в свое время в троцкистах; Маленков, например, начал карьеру в свои двадцать с небольшим лет как раз решительной борьбой против троцкистов в Московском Высшем техническом училище, где он тогда учился.
Могут возразить, что в период своего полновластного правления Хрущев неоднократно резко отзывался о Троцком, но в этом уместно видеть стремление отвергнуть предъявленное ему в 1957 году обвинение в причастности к деятелю, который — в силу его уничтожающей критики СССР в годы пребывания за рубежом — воспринимался как некое чудовище.
Для самого Никиты Сергеевича «троцкистский период» его политической биографии, несомненно, имел существенное значение. Это ясно, например, из одной детали его доклада на ХХ съезде (то есть еще до предъявленного ему обвинения). Он счел нужным сказать, что "вокруг Троцкого были люди, которые отнюдь не являлись выходцами из среды буржуазии. Часть из них была партийной интеллигенцией, а некоторая часть — из рабочих (трудно усомниться, что докладчик имел в виду и самого себя… — В.К.)… Многие из них порвали с троцкизмом и перешли на ленинские позиции"543.
Разумеется, та реанимация «революционного духа», тот сдвиг «влево», который был осуществлен во второй половине 1950-х годов под руководством Хрущева, объясняется отнюдь не тем, что Никита Сергеевич в свое время был причастен к троцкизму, к «левым»; но все же этот факт, так сказать, закономерен, он лишний раз подтверждает наличие определенной логики в ходе истории: именно единственный в верховной власти бывший троцкист стал в 1955 году новым «вождем»…
Закономерность движения истории подтверждается и тем, что Троцкий в своем уже цитированном сочинении 1936 года (в главе «Куда идет СССР?») смог так или иначе предсказать состоявшийся через двадцать лет ХХ съезд партии, на котором был крайне резко осужден совершившийся в середине 1930-х годов поворот, определенный Троцким прежде всего словами «партия мертва». Хрущев говорил в своем докладе, что «Ленин решительно выступал против всяких попыток умалить или ослабить роль партии» (цит. изд., с. 20), а между тем Сталин осуществил «массовый террор против кадров партии» (с. 311).
И. Дойчер со своего рода упоением писал в 1963 году: "Троцкий прокладывал путь для тех, кто многие годы спустя крушили монументы Сталину, выбросили его тело из Мавзолея на Красной площади, вычеркнули его имя с площадей и улиц и даже переименовали Сталинград в Волгоград. С ясным пониманием, что это произойдет, Троцкий напоминает… «Месть истории сильнее, чем месть самого сильного генерального секретаря. Я думаю, что это утешает». На пороге своего собственного крушения в результате последнего акта предательства Сталина (речь идет о подосланном мнимом «троцкисте»-убийце. — В.К.) Троцкий уже наслаждается грядущим возмездием истории и своей посмертной победой" (цит. соч., с. 486).
Но не стоит увлекаться этими эффектными формулами; пред нами в конечном счете все то же «культовое» толкование истории, хотя биограф Троцкого — вроде бы непримиримый разоблачитель «культа». Личные действия Сталина и Троцкого (а также словно бы выполнявшего «завещание» последнего Хрущева) — это только внешние проявления хода самой истории.
Ход исторического времени, как уже говорилось, уместно сравнить с ходом часового маятника, отсчитывающего «абстрактное» время. «Маятник» истории с октября 1917 года двигался в одну сторону, в середине 1930-х годов начал в сущности противоположное движение, а в середине 1950-х опять двинулся «влево»544.
Разумеется, это только самая элементарная «схема» исторического движения; под ней — глубокие и подчас даже таинственные сдвиги в поведении и сознании активной (в политическом и идеологическом плане) части населения страны.