Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О русском национальном сознании

ModernLib.Net / История / Кожинов Вадим Валерьянович / О русском национальном сознании - Чтение (стр. 11)
Автор: Кожинов Вадим Валерьянович
Жанр: История

 

 


      Отличие русской литературы от западной в этом отношении столь существенно, что вполне целесообразно использовать для определения их содержания разные понятия: в западной литературе перед нами предстает индивид и нация (то есть национальная общность людей), а в русской личность и народ.
      Это, конечно, требует пояснений. Понятия "индивид" и "нация" несут в себе прежде всего смысл выделения, отграничения: индивид и нация - это нечто всецело самостоятельное, и это не то, что другие индивиды и нации. Между тем в "личности" и "народе" важны не столько их самостоятельность, их отграниченность от других, сколько та их внутренняя глубина, которая заключает в себе всеобщую ценность.
      Личность ценна прежде всего не своей особенностью, своеобразием (хотя она, конечно, невозможна без этого!), но богатством содержания и духовной высотой, которые имеют всечеловеческое значение. Точно так же в народе первостепенное значение и ценность имеют не его неповторимые черты (хотя без них он немыслим), но всеобщий, имеющий ценность для всех народов смысл бытия.
      Все это имеет многообразные последствия в художественном мире. Так, если в западной литературе идея свободы индивида выступает как центральная и в известном смысле даже самоцельная, в русской литературе идея эта явно оказывается второстепенной, отступает на задний план.
      "Не свобода, а воля",- утверждает толстовский Федор Протасов, имея в виду истинную и высшую ценность бытия. Воля личности, как она является в русской литературе, обращена к всемирному, вселенскому бытию, и те "ближайшие" внешние ограничения, которые способны полностью уничтожить свободу индивида, для этой воли оказываются только помехами, трудностями, препятствиями - пусть и тяжкими, но не могущими ее раздавить.
      Характернейшим выражением этого может служить сцена из "Войны и мира", в которой пленный Пьер Безухов смеется над французскими солдатами:
      "Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня,- мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.."
      Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. "И все это мое, и все это во мне, и все это я! - думал Пьер.- И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!" Он улыбнулся и пошел укладываться спать".
      Нельзя не видеть и того, что самая полная свобода индивида ничего не дает воле личности, которая устремлена к бытию и смыслу, лежащими за пределами этой свободы.
      ? ? ?
      Эти черты русской литературы, конечно же, неразрывно связаны с той ее главной чертой, которая раскрыта в "Речи о Пушкине" Достоевского: "...назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только... стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое...95 Наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей". Достоевский не раз оговаривал, что пока это глубоко и полно воплотилось только в литературе, но в то же время он неоднократно подчеркивал: "Нельзя же предположить смешную мысль, что природа одарила нас лишь одними литературными способностями. Все остальное есть вопрос истории, обстоятельств, условий, времени".
      Достоевский, как и Чаадаев96, по сути своей не был ни западником, ни славянофилом, хотя и его не раз пытались свести (как мыслителя) к славянофильству. На новой, уже осознанной основе он стремился восстановить ту всесторонность мировосприятия, которая была утрачена в послепушкинскую эпоху. Он исходил в своем понимании России не из замкнуто национальной, но из всемирной точки зрения - как и его предшественник Чаадаев, который писал в 1846 году, что после Петра "для нас было немыслимо продолжать шаг за шагом нашу прежнюю историю, так как мы были уже во власти этой новой, всемирной истории, которая мчит нас к любой развязке".
      Рядом с этой постановкой вопроса, наиболее глубоко воплотившейся в духовном наследии Чаадаева и позднее, на новом этапе,- Достоевского, и западничество, и славянофильство предстают как "ограниченные" и, так сказать, чрезмерно связанные с восприятием Запада тенденции. Михаил Пришвин писал в 1950 году, что "и западники, и славянофилы в истории одинаково все танцевали от печки - Европы". Относительно западничества это очевидно. Что же касается той тенденции, которую называют славянофильством, то уже Чаадаев говорил о ней: "Страстная реакция... против идей Запада... плодом которых является сама эта реакция".
      Необходимо, правда, со всей решительностью оговорить, что духовное наследие всех подлинно значительных писателей и мыслителей, так или иначе принадлежащих к западничеству или славянофильству, всегда было заведомо шире и глубже самих этих тенденций (что можно бы доказать убедительнейшими примерами). И в дальнейшем речь будет идти именно о ходячих тенденциях, но не о том неисчерпаемо богатом содержании отечественной мысли, которое развивалось в творчестве Александра Герцена или Ивана Киреевского.
      Западничество как тенденция основано в конечном счете на убеждении, что русская культура (и в том числе литература) - это, в сущности, одна из западноевропейских культур, только очень сильно отставшая от своих сестер; вся ее задача сводится к тому, чтобы в ускоренном развитии догнать и, в идеале, перегнать этих сестер. С точки зрения славянофильства (опять-таки как общей тенденции) русская культура - это особая, славянская культура, принципиально отличающаяся от западных, то есть романских и германских, культур, и ее цель состоит в развертывании своих самобытных основ, родственных культурам других славянских племен. Но это представление об особом славянском существе русской культуры построено, конечно же, по аналогии или даже по модели романских и германских культур, которые уже достигли высшего расцвета; задача русской культуры опять-таки сводится к тому, чтобы догонять их на своем особом, славянском пути, стремясь к равноценному или, в идеале, еще более высокому расцвету.
      Кардинальное отличие и западничества, и славянофильства от той мысли, которая воплотилась в духовном наследии Чаадаева и Достоевского, состоит в том, что русская культура в обеих этих теориях не несет в себе непосредственно всемирной миссии.
      Национальные культуры Западной Европы в своем совместном, неразрывно взаимосвязанном творческом подвиге уже в XIX веке осуществили совершенно очевидную и грандиозную всемирную миссию. И западничество если и предполагало всемирное значение русской культуры, то только в ее присоединении к этому (уже совершенному!) подвигу; со своей стороны славянофильство (как тенденция) видело цель в создании - рядом, наряду с романским и германским - еще одного (пусть даже глубоко самобытного) культурного мира, славянского, с русской культурой во главе.
      Словом, и в том, и в другом случае смысл и цель русской культуры воссоздаются как бы по западноевропейской модели, по предложенной Западом программе. Между тем в мысли Чаадаева и Достоевского русская культура имеет совершенно самостоятельный смысл и цель, а всестороннее и глубокое освоение западной культуры предстает как путь - разумеется, абсолютно необходимый путь - осуществления этой цели и этого смысла (всечеловечности).
      Нельзя не сказать и о том, что с точки зрения западничества и славянофильства оказываются, в сущности, как бы ненужными, бессмысленными целые столетия истории русской культуры: для западничества - время с конца XV (ранее к Западу, допустим, мешало обратиться монгольское иго) конца ХVII века; для славянофильства - последующее время. Между тем Достоевский (как ранее Чаадаев) совершенно объективно оценил русское "стремление в Европу".
      Но это была только одна сторона дела. В высшей степени замечательно, что Достоевский сразу после "Речи о Пушкине" (где со всей силой и ясностью провозглашено: для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность...") обратился к теме Азии. В своей последней, предсмертной записной тетради 1880-1881 годов (большая часть ее была опубликована лишь в 1971 году) Достоевский снова и снова возвращается к этой теме:
      "Азия. Что Россия не в одной только Европе, но и в Азии, и что в Азии может быть больше наших надежд, чем в Европе...
      Россия хоть и в Европе, но Россия и Азия, и это главное, главное" и т.п.
      В самом последнем выпуске "Дневника писателя" ("Январь 1881 г.") Достоевский писал: "Надо прогнать лакейскую боязнь, что нас назовут в Европе азиатскими варварами и скажут про нас, что мы азиаты еще более, чем европейцы. Этот стыд, что нас Европа считает азиатами, преследует нас уже чуть не два века... Этот ошибочный стыд и этот ошибочный взгляд на себя единственно как только на европейцев, а не азиатов (каковыми мы никогда не переставали пребывать) - этот стыд и этот ошибочный взгляд дорого, очень дорого стоили нам в эти два века..."
      Из всего контекста мысли Достоевского совершенно ясно, что речь идет не просто о взаимоотношениях с Азией, но и о другой - столь же необходимой - стороне русской всечеловечности.
      В ХV-ХVII веках Россия была гораздо больше связана с Азией, чем с Европой; с конца XVII века Достоевский, как бы подводя итоги интенсивнейшего двухвекового "европеизма", провозгласил необходимость установить своего рода равновесие и "открыть окно" в Азию, оговаривая при этом, что вовсе не следует отворачиваться и "от окна в Европу".
      Если вглядеться в развитие русской литературы за предшествующие 1880 году полвека, станет ясно, что мысль Достоевского ни в коей мере не была чем-то неожиданным. Достаточно подумать о чрезвычайно широко и глубоко освоенном русской литературой Кавказе, которому посвятили очень значительную часть своего творчества Пушкин, Лермонтов и Толстой, не говоря уже о целом ряде второстепенных писателей. Лермонтов говорил перед самой своей гибелью: "Зачем нам все тянуться за Европой?.. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания... Там, на Востоке, тайник богатых откровений".
      Но дело здесь не просто в обращении к Азии; дело в самом характере этого обращения. С этой точки зрения поистине великолепен эпизод из "Путешествия в Арзрум", рассказывающий о встрече Пушкина с персидским поэтом Фазил-Ханом: "Я, с помощью переводчика, начал было высокопарное восточное приветствие, но как же мне стало совестно, когда Фазил-Хан отвечал на мою неуместную затейливость простою, умною учтивостью порядочного человека!.. Со стыдом принужден я был оставить важно-шутливый тон. Вперед не стану судить о человеке по его бараньей папахе и по крашеным ногтям".
      Здесь исключительно важны слова "совестно" и "со стыдом", которые показывают, обнаруживают, что сознание безусловного равенства, братства с человеком Азии ни в коей мере не носит формального характера, но идет из глубины личности.
      Атмосфера безусловного равенства и братства воплощена во всех творениях русской литературы, воссоздающих образы народов Азии,- и в лермонтовском "Герое нашего времени", и в кавказских повестях Толстого (в "Хаджи-Мурате" он со свойственной ему "крайностью" даже как бы переходит границу равенства, выдвигая на первый план черты превосходства горцев над русскими), и поразительном по силе, явно недооцененном повествовании Лескова "На краю света" (о Якутии).
      Здесь невозможно хотя бы даже назвать все произведения русской литературы конца XIX и XX века, связанные с темой Азии. Именно в 1880-х годах, то есть одновременно с осознанием всей важности и необходимости этой темы Достоевским, обратился к Азии - прежде всего к духовной жизни Индии и Китая - Лев Толстой. Глубокое выражение нашла азиатская тема в поэзии Бунина, Блока, Хлебникова, Клюева, Есенина, в повествованиях Лескова, Чехова, того же Бунина, Куприна, Пришвина, Шишкова, Андрея Платонова и т.д.
      В этой сфере русской литературы едва ли не наиболее очевидно выявляется ее коренное расхождение с гуманизмом в западноевропейском смысле, поскольку тот основан на "объектном" отношении к другому человеку. Пусть речь идет даже о высоком сострадании к этому другому - все равно оно превращает его именно в объект сострадания, и герои Достоевского непримиримо сопротивляются такому состраданию. Все это глубоко и полно раскрыто в книге М.М.Бахтина "Проблемы поэтики Достоевского".
      В западной литературе достаточно много произведений, в которых с позиций последовательного гуманизма изображены люди Азии и Америки. Но это именно такое сострадание, в котором не воплощен дух подлинного равенства и братства97.
      В "Герое нашего времени" Печорин отнюдь не проявляет специфически "гуманного" отношения к Бэле, Казбичу, Азамату; он, если угодно, вступает с ними в поединок. Но это поединок безусловно равных людей; у обеих сторон есть и свои слабости, и свое превосходство.
      Выше приводились проникновенные слова Пришвина о том, что он "при встрече с любой народностью - англичанином, французом, татарином, немцем, мордвином, лопарем - всегда чувствовал в чем-то их превосходство". Это чрезвычайно существенный момент проблемы; дело в том, что равенство народов невозможно, немыслимо как некое тождество. Для подлинного установления равенства и братства необходимо увидеть и признать определенное превосходство другого народа.
      Это отнюдь не означает какого-либо умаления своего народа. Тот же Пришвин, выражая неудовлетворенность рассказом Горького "О любви", писал ему: "Это могли бы написать и французы", утверждая тем самым "литературное" превосходство русской культуры. Вместе с тем в своем великолепном "Черном арабе", изображающем Казахстан, или в дальневосточной повести "Женьшень" Пришвин воплотил дух безусловного братства с народами Азии.
      Подлинное превосходство русских и состоит, если уж на то пошло, в способности подлинного братства с любым народом, которая, в свою очередь, опирается на способность (необходимую способность) из глубины духа признать определенное превосходство другого народа, что так прекрасно выразил Пришвин.
      * * *
      Но обратимся к самой проблеме Азии; глубокое ее осмысление - особенно сложная, важная и насущная задача. Дело в том, что за два столетия самого активного "европеизма" отечественное сознание подверглось очень сильному воздействию западного отношения к Азии, о чем с такой тревогой говорил перед смертью Достоевский. С наибольшей ясностью это выразилось в представлениях, сложившихся в России за ХIII-ХIХ века о татаро-монголах, ставших ядром империи Батыя и его потомков, в вассальной зависимости от которой в ХIII-ХV веках находилась Русь. В принципе нет кардинального различия между этой империей и, скажем, империей Карла Великого, подчинившей себе европейские земли от Пиренеев до Дуная, народы - от арабов до чехов (можно взять и более поздний пример - империю Карла V). Однако в глазах Европы империя "азиатов" представала как нечто совершенно иное чудовищное и, более того, "позорное" - именно потому, что дело шло об "азиатах".
      Начиная с XVIII века такого рода восприятие азиатов в известной степени заразило и русское сознание. Ранее на Руси отнюдь не было этого специфического отношения к азиатам, в частности и к монголам.
      В высшей степени характерно, что даже в пронизанной болью "Повести о разорении Рязани Батыем" образ монгольского вождя не лишен черт человечности: "И сказал царь Батый, глядя на тело Евпатьево: "О Коловрат Евпатий! Хорошо ты меня попотчевал с малой своею дружиною... Если бы такой вот служил у меня,- держал бы его у самого сердца своего". И отдал тело Евпатия оставшимся людям из его дружины... И велел царь Батый отпустить их и ничем не вредить им" (перевод Д.С.Лихачева).
      Речь идет, разумеется, отнюдь не о каком-либо оправдании завоевателя. "Повесть о разорении Рязани Батыем" насквозь пронизана пафосом непримиримой борьбы с захватчиками, как и все другие произведения русской литературы ХIII-ХV веков, касающиеся монгольского нашествия. Но вместе с тем русское самосознание не разграничивало народы на "европейцев" и "азиатов"; любые завоеватели были неприемлемы, будь то немецкие рыцари или монгольские багатуры. Отношение к завоевателям определялось в русском сознании именно тем, что они завоеватели, однако это не вело к враждебности или хотя бы отчужденности в отношении какого-либо народа и его отдельных представителей.
      С замечательной ясностью выразилось это даже и в судьбе потомков Батыя на Руси. Как известно, Русь окончательно освободилась от власти татаро-монголов в 1480 году, после бегства великого хана Золотой Орды Ахмата с реки Угры. И вот через каких-нибудь полвека сын племянника того самого Ахмата, Шах-Али (Шигалей), стал крупнейшим русским военачальником и командовал всей армией в Ливонской и Литовской войнах, а правнук Ахмата Саин-Булат (Симеон Бекбулатович) был назначен главой Боярской думы и получил титул "великого князя всея Руси". И это всего лишь два выразительнейших примера из массы подобных. Такого рода судьбы представителей нерусских народов вообще-то вполне типичны: так, кабардинский князь Черкасский был фактически правителем при царе Михаиле Федоровиче, мордвин Никита Минов - патриархом всея Руси Никоном, ногаец Юсупов - главой Российской военной коллегии в начале XVIII века и т.п. Но судьбы потомков "заклятых" врагов Руси с особенной силой и очевидностью раскрывают природу русской всечеловечности.
      И нельзя не выразить глубокую тревогу в связи с тем, что "западническое" восприятие Азии подчас искажает эту истинную суть русского сознания. Каждому из нас ясно, что непримиримая борьба с наполеоновским нашествием не породила и не могла породить в нашей литературе "негативного" отношения к французскому народу как таковому. Но к народам Азии, входившим в состав агрессивных армий в силу тех или иных обстоятельств, нередко как бы предъявляется иной счет.
      Свежий пример тому - одна из сюжетных линий многопланового98 романа Ч.Айгматова "И дольше века длится день", где пришедшие из глубин Азии жуань-жуаны изображены поистине как нелюди, которых можно и нужно уничтожать начисто. Причем речь идет именно о народе, племени, а не об армии. Тот факт, что история нашествия жуань-жуанов дана в романе в притчеобразной, мифологизированной форме, только усиливает остроту обобщения. Нельзя не заметить, что эта линия романа резко противоречит авторскому предисловию, в котором декларируется доброе отношение ко всем народам мира.
      Но обратимся к гораздо более широкой и существенной проблеме: речь идет об отражении в литературе и публицистике одного из величайших событий отечественной истории - Куликовской битвы. Она нередко изображалась и изображается как проявление своего рода фатально неизбежной смертельной вражды Руси и Азии, как "битва континентов". Лишь в последнее время началось широкое уяснение истинно всемирного значения и подлинного характера этой битвы.
      Так, Юрий Лощиц в своей превосходной книге "Дмитрий Донской" (серия "Жизнь замечательных людей") показывает, что сражение 8 сентября 1380 года было битвой не одного народа против другого, но - всемирно-исторической битвой, по сути дела, уже тогда многонационального Русского государства с агрессивной космополитической армадой, которая не имела права выступать от имени ни одного из народов - соседей Руси...
      Выше уже приводились факты, свидетельствующие о том, что на Руси отнюдь не было враждебного отношения к татаро-монголам как к людям, как к представителям азиатских народов. Нельзя забывать и о том, что двумя (из шести) русскими полками на Куликовом поле командовали перешедшие на службу к Дмитрию Донскому татары Андрей Черкизович и Семен Мелик, геройски павшие в битве...
      Опыт осмысления многогранного круга проблем, так или иначе связанных с Куликовской битвой, предпринят и в ряде работ Л.Н.Гумилева. Так, он показывает, что в основе политики Орды накануне битвы лежало "покровительство работорговле и разноплеменным купцам... принцип голой выгоды", что действиями Мамая, по сути дела, руководили не столько даже интересы самой золотоордынской верхушки, сколько "цивилизация торговцев, попросту говоря, засилье международных спекулянтов, наладивших торговые маршруты с доставкой живого товара к посредническим генуэзским конторам". Речь идет прежде всего о "гигантском для того времени центре работорговли генуэзской колонии Кафе (ныне Феодосия), через которую в иные года проходило несколько десятков тысяч рабов. Вполне естественно, что после своего разгрома Мамай бежал в Кафу, где был - как уже ненужная, битая карта - ограблен и уничтожен своими, не признающими никаких моральных норм вдохновителями и кредиторами99.
      Таким образом, Куликовская битва, которую сплошь и рядом рассматривают исключительно как отражение русским войском специфически "азиатского" натиска, на самом деле, если уж на то пошло, была битвой русского народа прежде всего с всемирной космополитической агрессией, ибо сама захватническая политика Мамая все более определялась интересами и политикой "международных спекулянтов" Генуи и Кафы (которые, как известно, не преминули послать и на Куликово поле в поддержку Мамаю свою отлично вымуштрованную пехоту,- разумеется, наемную).
      Словом, нет никаких оснований считать сражение 1380 года направленным против монголов. Куликовская битва была направлена не против какого-либо народа, но против поистине "темных" сил тогдашнего мира.
      Нужно сказать, что Л.Н.Гумилев вообще сделал немало для того, чтобы раскрыть сложные, многозначные отношения Руси и кочевых народов Азии, в том числе и татаро-монголов. Но, к сожалению, в его книгах и статьях, посвященных этой теме, много и спорных, и прямо неприемлемых положений, вроде тезиса о "симбиозе Руси и Орды"100,- хотя так или иначе само по себе стремление Л.Н.Гумилева доказать, что в отношении Руси к народам Азии не было какой-либо фатальной непримиримости и национальной отчужденности, в высшей степени плодотворно.
      Вместе с тем не могу не сказать, что в создаваемой Л.Н.Гумилевым картине отношений Руси и Азии недостает, на мой взгляд, чрезвычайно существенного звена - понятия о той всечеловечности русского сознания и самого исторического поведения, которое, как я стремился показать, складывалось уже в самый начальный период развития Руси.
      Так, говоря о сложной многозначности отношений Руси и кочевых народов Азии - отношений, которые вовсе не сводились к вражде и войнам, Л.Н.Гумилев основывается прежде всего на наличии взаимных, обоюдных интересов. Между тем нет сомнения, что явленная на самой заре русской истории воля к всечеловечности имела громадное значение в отношениях Руси с народами Азии. Вот хотя бы один, но очень характерный факт. Владимир Мономах в своем "Поучении" гордо рассказывает о грозных победах над половцами, но не менее гордо он сообщает: "Миров заключил с половецкими князьями без одного двадцать, и при отце и без отца, и раздаривал много скота и много одежды своей. И отпустил из оков лучших князей половецких (следует перечисление имен.- В.К.), а всего других лучших князей сто" (перевод Д.С.Лихачева). Не будь этой, выражаясь современным языком, русской принципиальной позиции в мире, отношения с кочевыми народами Азии могли бы иметь совсем иной исторический результат101.
      В своей последней, предсмертной статье 1881 года Достоевский писал, что в предшествующие "два века... чего-чего мы ни делали, чтоб Европа приняла нас за своих, за европейцев, за одних только европейцев, а не за татар...
      От окна в Европу отвернуться трудно, тут фатум... Нам нельзя оставлять Европу... Европа нам тоже мать, как и сия, вторая мать наша; мы многое взяли от нее, и опять возьмем, и не захотим быть перед нею неблагодарными...
      А между тем Азия - да ведь это и впрямь может быть наш исход в нашем будущем - опять восклицаю я!.. Принцип, новый принцип, новый взгляд на дело - вот что необходимо!"
      Позднейшее изучение и осмысление истории Руси показало, что дело заключается не в "новом" принципе и взгляде, но в возрождении, воскрешении многовекового русского принципа и взгляда. В течение ХVIII-Х(Х веков Запад чуть ли не заразил наше сознание "отчужденностью" от Азии, но великая русская литература всегда сохраняла и развивала свою всечеловечность равным образом в отношении и к Европе, и к Азии, что так прекрасно воплотилось в творчестве Пушкина, Лермонтова, Толстого, Лескова и что с такой ясной и глубокой осознанностью выразил в своем последнем завещании Достоевский.
      Через четыре десятилетия после появления этой статьи тема Азии встает в полный рост в последних сочинениях человека, который был очень далек от общего смысла и пафоса творчества Достоевского. Но тем более многозначительным оказывается выразившееся и там и здесь громадное внимание к Азии. Речь идет о последних работах В.И.Ленина - в том числе и о самых последних, имеющих характер завещания материалах - письмах в ЦК ВКП(б) и статьях "О нашей революции" и "Лучше меньше, да лучше" (1923). Но и в более раннем выступлении В.И.Ленин говорил об Азии: "Мы знаем, что здесь поднимутся, как самостоятельные участники, как творцы новой жизни народные массы Востока, потому что сотни миллионов этого населения принадлежат к зависимым, неполноправным нациям, которые до сих пор были объектом международной политики империализма, которые для капиталистической культуры и цивилизации существовали только как материал для удобрения... Наступает период участия всех народов Востока в решении судеб всего мира, чтобы не быть только объектом обогащения. Народы Востока просыпаются к тому, чтобы не быть только объектом обогащения. Народы Востока просыпаются к тому, чтобы практически действовать и чтобы каждый народ решал вопрос о судьбе всего человечества"102.
      "...Самым существенным сейчас,- говорил тогда же В.И.Ленин,- является отношение народов Востока к империализму..." Что же касается России, то "в силу ряда обстоятельств,- между прочим, и в связи с... тем,- говорил Ленин,- что она служит рубежом между Европой и Азией, Западом и Востоком,нам пришлось взять на себя всю тяжесть - в чем мы видим великую честь быть застрельщиками мировой борьбы против империализма". России "предстоит сгруппировать вокруг себя все просыпающиеся народы Востока, чтобы вместе с ними вести борьбу против международного империализма".
      "Вот задача необычайного размаха, которая,- подводит итог В.И.Ленин,будет успешно разрешена и доведена до полной победы над международным империализмом".
      Тот факт, что Восток издавна был в глазах Запада только "объектом", только "материалом для удобрения", лежит в основе того мировосприятия, которое выразили знаменитые стихи Киплинга:
      Запад есть Запад, Восток есть Восток,
      И с места они не сойдут...
      А Россия является "рубежом между Европой и Азией. Западом и Востоком", конечно, не только в силу своего географического положения. Русская литература во всех своих подлинных проявлениях воплотила мощный и глубокий пафос равенства и братства с народами и Запада, и Востока, создав, таким образом, своего рода духовный мост между Европой и Азией. В могучей всечеловеческой стихии русской литературы и Запад, и Восток одарены способностью как бы сойти со своего "места" и братски протянуть друг другу руки.
      Стихия русской литературы - это в основе своей стихия проникновенного диалога, в котором могут равноправно участвовать предельно далекие голоса. Понятие "диалог" естественно обращает нас к трудам М.М.Бахтина. Но мне хотелось бы подчеркнуть, что, на мой взгляд, наиболее важно не бахтинское открытие "диалогичности" творчества Достоевского или других художников, но тот факт, что сама по себе созданная М.М.Бахтиным эстетика в своем целом есть, по существу, эстетика диалога; в этом смысле она, в частности, противостоит основанной на "монологической диалектике" (по бахтинскому определению) эстетике Гегеля, которая явилась фундаментом всей западноевропейской эстетики. И именно русская мысль могла и должна была создать эстетику диалога, воплотившую наиболее глубокую природу русской литературы103.
      В творчестве всечеловеческого диалога, быть может, прежде всего и выражается величайшая миссия русской литературы - миссия, которая в конечном счете сказывается в духовной судьбе любой страны - от Франции до Японии...
      В заключение необходимо поставить одну весьма сложную и острую проблему. В эпиграфе этой статьи - слова Петра Чаадаева: "Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами". Далее Чаадаев говорит, что Россия не призвана "проводить национальную политику... ее дело в мире есть политика рода человеческого".
      И нельзя не видеть, что для русского бытия и сознания вовсе не характерно активное, твердое и последовательное сугубо национальное самоутверждение, которое присуще жизни и культуре, скажем, Англии и Франции104 или, в иных формах, скажем, Японии или Турции. Однако это никоим образом не означает, что русская литература вне (или не) национальна. Сама ее Всечеловечность - это именно национальная, самобытно-народная ее природа. Уже приводились совершенно точные слова Достоевского о том, что во "всемирной отзывчивости" пушкинского гения "выразилась наиболее и прежде всего национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии".
      Толстой, говоря о всечеловеческом содержании, воплощенном в образах, созданных Достоевским, о том, что "в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу", объяснял это так: "Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее".
      Это в высшей степени существенный момент: всечеловечность живет можно бы даже сказать, таится - в самой глубине русского национального характера. И чтобы сохранить свою подлинность и плодотворность, чтобы не выродиться в конечном счете в космополитизм, всечеловечность русской литературы не может не погружаться вновь и вновь в свою глубочайшую народную основу. Именно так развивалась покоряющая всечеловечность Достоевского и Толстого.
      Если же писатель исходит не из глубины национального бытия и сознания, а только из смутного "стремления в Европу", он оказывается неспособным воплотить подлинную всечеловечность и в конце концов попадает во власть космополитической всеядности, поверхностной международной культуры, а вернее, межеумочной "полукультуры" (в том числе и в своем восприятии России).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25