Для похорон понадобился мамин паспорт, но мы не знали ни где она его хранила, ни как его можно отыскать. Уже святотатство - войти в ее комнату без стука. И старшая, и младшая сестры в панике убежали при скрипе дверцы ее платяного шкафа. Кто же? Не на папу ведь взвалить такое еще испытание. Значит, я.
Ну шкаф, ну тумбочка, ну подзеркальный столик, ну плотные шторы на окнах, ну обивка кушетки: где же? Огляделась и уперлась в комод, соблазняющий в детстве тайнами в нем содержимого, но теперь, показалось, мрачно меня осуждающего, стерегущего каждый мой шаг.
Ну нет уж, увольте, замок взламывать не буду! И вдруг, будто меня повелительно окликнули, заметила ключ, нарочито, внятно, призывно оставленный сверху комода. Тот самый, вошедший в замочную скважину примитивно, как гвоздь.
Вот что, значит, она там прятала, чем так дорожила. Флаконы духов -строй оловянных солдатиков, забава, утешающая необласканного, оставленного без родительского внимания ребенка. Такое ей выпало детство? Оттуда травмы она всю жизнь из себя выдавливала, как яд? За то боролась, чтобы ее дети выросли другими, в атмосфере ничем, никак с ее собственным прошлым не связанной. Такую поставила себе цель и ради ее достижения готова была на все?
Полки комода надежды, чаяния ее вместили, искренние, простодушные, бесхитростные до оторопи. Стопки конспектов студентки, исписанные с неуклюжей старательностью, подробно, слово в слово, сокращений, пропусков избегая, из-за недоверия что ли к своей памяти, сообразительности, способности мыслить самостоятельно: так, без иллюзий, она, с юности, оценивала себя?
Рядом книжка, тощая, в бумажном переплете, папиных довоенных рассказов, маме подписанная с ошибкой в отчестве, Юльевне, а не Юрьевне. Еще одна веха. Полкой ниже рисунки Ирины, самой из нас, сестер, одаренной и не добившейся ничего. Катя, младшая, лепила забавные фигурки из пластина, и их образчики мамин комод сберег. К пачкам писем, перевязанным аккуратно ленточками от конфетных наборов, у меня не хватило духа прикоснуться, но на самой объемной узнала свой залихватски-размашистый почерк.
Как, почему? Их изорвали в клочья, а после тщательно склеили. У меня потемнело в глазах. Я не помнила и не в состоянии была представить, чем и когда ее так обидела, такую вызвала ярость, чтобы она вот тут, в своей комнате, мечась тигрицей, в живот раненой мною, ее детенышем, отперла сейф-комод, рыча, рвя, топча мои к ней писульки.
Меня сокрушила и собственная беспамятность, и то, что мама мне ничего не сказала. Не дала попросить у нее прощения, наказав навсегда.
Моей дочери столько же лет, сколько исполнилось мне, лишившейся матери. И так же как у меня с мамой, так и у дочери со мной, нет ни внешнего, ни внутреннего сходства. Одно совпадает - любовь, обжигающая беспощадно обеих. Но только для матери такие ожоги смертельны, а у дочери воспаляются потом.
КОЛЛЕКЦИОНЕРЫ
Странно, что в гуще теперь публикуемых мемуаров об этой семье почти не упоминается. Между тем практически все авторы в их доме неоднократно бывали. В годы, которые они вспоминают, появления там просто нельзя было избежать. Так почему же, стесняются что ли? С чего бы?
Пропускная способность их дома конкурировала с ЦДРИ, ЦДЛ, ВТО вместе взятыми. Там не только ели, пили, но и получали своего рода "путевку в жизнь". И те, кто уже прославился, и кто еще только всплывал из безвестности, включались в коллекцию, что тщательно, много лет собирали хозяева.
Обстановка их московской квартиры и дачи была стильной - семья чуть ли не первой в своем окружении начала собирать антиквариат - но куда больше чем павловской мебелью с "пламенем" гордились гостями, можно сказать, по-отечески вникая в проблемы, заботы каждого и не гнушаясь мелочами.
Они были активны и в общественной сфере: в преклонном уже возрасте не пропускали премьер, вернисажей, юбилеев. Всегда быть на публике довольно-таки утомительно, но у семьи тут была потрясающая закалка. Светские люди, правда, всегда близки к смешному, тем более в СССР, где все пародию напоминало, а уж попытки изобразить другую жизнь - вдвойне.
В дневниках у Корнея Ивановича Чуковского драматург Александр Петрович Штейн упомянут четырежды, и каждый раз в связи с похоронами. У Чуковского, скрупулезно точного, фамилией Штейна открываются списки участников скорбного ритуала: можно представить, что так вот и обстояло. Штейн был тут именно в первых рядах. Хотя на похоронах Пастернака Чуковским отмечено его отсутствие: нюанс характерный.
Короче, если пытаться всех перечислить, кто у Штейнов бывал, бумаги не хватит. Проще назвать отсутствующих. Называю: мои родители. Хотя это долго казалось мне загадкой.
Ссоры не помню, да Штейны наверняка бы ее не допустили. Отцу, нрава не мягкого, пришлось, верно, особую изобретательность выказать, чтобы повод найти для обрыва общения с людьми столь радушными. Просто отбрить, съязвить - ему бы простилось. Хорошо помню отцовский прищур, подбородок затяжелевший в предвкушении сладостном "шуточки", от которой собеседники багровели. Но Штейны с их выучкой, пожалуй, улыбнулись бы. Их так, с наскока, было не взять. Следовало проявить упорство, но вот зачем оно папе понадобилось, повторяю, долго не понимала.
Последний раз видела Кожевниковых вместе со Штейнами в году пятьдесят четвертом. Считаю так, потому что в штейновской даче в Переделкине уже отстроили второй этаж: там, у камина, гости и собрались. И был Алексей Каплер, после смерти вождя выпущенный из лагеря, которого я называла дядей Люсей, а тетей Люсей Людмилу Яковлевну Штейн. Мама моя не была беременна, значит, сестра Катя уже родилась, но, видимо, недавно: я еще чувствовала себя любимицей, что в скорости, с появлением младшенькой, прекратилось.
Сталин кончился, пришел Хрущев. И недоверчивые слились в братании. Недолгом. В сознательном возрасте подобное пришлось наблюдать в начале "перестройки". Надежды, надежды… В доме у нас появляется Галина Серебрякова, переговоры ведутся с Лебедевым, помощником Хрущева, по поводу ее лагерной прозы, которую папа собирается печатать в "Знамени". Мама настораживается: Серебрякова, в ее понимании, чересчур активна, а папа излишне внимателен. Обычно в застолье сам безумолку говорит: скуку глушит, как я потом догадалась.
В тот период драматург Штейн тоже приобщился к разоблачению культа личности, написав пьесу "Гостиница "Астория", поставленную его другом Николаем Охлопковым с большим успехом. В те годы от писателей не ждали самовыражения, но вот соответствовать веяниям и быть тут чуткими следовало непременно. Тоже непросто: не забежать вперед и не отстать; не прогневить власть и в то же время вызвать симпатию у либеральной публики, без чего успеха быть не могло. Никакое официальное одобрение, никакая хвалебная рецензия не могли даже отдаленно равняться по влиянию с тем, что возникало из шепота на тех самых, уже набивших оскомину кухнях.
Дом Штейнов и был средоточием слухов-шептаний, хотя крамола в них отсутствовала, а скорее ну просто выпускались пары. Хозяевам, как и гостям, было что терять. Но Штейны особенно тем притягивали, что никого ни за что не осуждали.
В этой кажущейся неразборчивости действовал механизм, безупречно отлаженный, проверенный и основанный на, скажем, гибкости, характерной для так называемых культурных слоев. Впрочем, понятно: иметь убеждения, открыто их выказывать, требовало либо геройства, либо упрямства, когда все сомнения в зародыше убивались в самом себе.
Режим всех принуждал к подчинению, но одни становились в известную позу с видом жертвы, а другие - мой отец, например, - так держались, будто им это нравится, они-де удовольствие получают, корежа свою личность, свой талант.
Вот причина, как мне представляется, по которой Кожевников дистанцировался от Штейнов. Ведь иначе следовало бы разделить и униженность, подневольность, в той среде не только не утаиваемые, а декларируемые с вызовом, как единственно возможный протест.
А вот мою маму к Штейнам тянуло, томило непричастностью к празднику, происходящему так близко, по соседству, на той же улице Лермонтова. Ворота штейновской дачи постоянно оставались распахнутыми, автомобили на въезде теснились, и, когда мы шли мимо, мама грустнела, хотя и не решалась признаться, как ей хочется туда, в многолюдье. Но папа, редко в чем-либо ей отказывающий, тут был непреклонен.
Я же в ту пору привыкла чьему-то веселью не завидовать. Папина отстраненность от цеха собратьев и мне постепенно передалась. С писательскими детьми не дружила, кожей чувствуя, что и для них я чужая. И так на всю жизнь осталось, не столько из-за позиции отца, сколько из-за собственного характера, сходного, впрочем, во многом с отцовским.
Но и маму, конечно же, не гульба, пусть шикарная, на широкую ногу, привлекала, - это она и сама могла бы организовать - а оттенок избранности, ни с деньгами, ни с должностями, ни с официальными почестями не связанный. Наоборот даже, лучше было бы-не иметь, хотя Штейны с удивительной грациозностью тут балансировали: сами не рисковали, но привечали гонимых (и не гонимых тоже), умудряясь прослыть вольнодумцами, казалось бы, очевидному вопреки.
Александр Петрович пьесы писал исключительно правоверного содержания, зять его, Игорь Кваша, снимался в роли вождя мирового пролетариата Карла Маркса, но на их репутации в либеральном кругу это не отражалось. Сливки творческой интеллигенции, такие, скажем, как поэтическая небожительница Ахмадулина или пламенный трибун Ефремов, не морщились, не брезговали бывать завсегдатаями на посиделках у Штейнов. Такая эпоха: компромиссы являли основу существования. Их понимали, прощали. А вот цельность изображать, наверное, не следовало, как это пытался делать мой отец.
В пьесах Штейна, выражаясь мягко, относительной художественной ценности, актеры были заняты первоклассные: Плятт, Штраух, Папанов, Миронов, Ия Саввина, Свердлин. Так что ж, и у Софронова играть приходилось. Видимо, искусство лицедейства меньше подвержено коррозии в изначально лживых установках, чем литература. Про драматурга Штейна можно сказать, что он был удачлив, дозволенная полуправда особого ущерба его текстам не приносила. Как, например, и Розову, сохраняющему до сих пор удивительный оптимизм. Но были и другие, чей природный дар эпоха растоптала. Имелся ли у них выбор? Принято думать, что да, но я не уверена. Может быть, для некоторых, помимо творчества, еще ценности существовали, ради которых, по выражению Маяковского, они наступали на горло собственной песни. Валить их в одну кучу с бесстыдными конъюнктурщиками, на мой взгляд, не стоит. Но и желания тут в спор вступать, тоже нет.
Зато интересно сопоставить, как представителей разных поколений, отцов и детей, писателя Юрия Германа и сына его, Алексея, одного из самых значительных теперешних режиссеров. Юрий Павлович с его "Верьте мне, люди", и Алексей Юрьевич с фильмом "Хрусталев, машину!". Разрыв колоссальный, не правда ли? В одном интервью Герман-сын говорит, что когда клали на полку его "Проверку на дорогах", директор картины плакал, умоляя режиссера отказаться от сделанного - и себя не губить, и других. Режиссер тоже плакал, но стоял насмерть. Добавляет, что если бы жив был его отец, то заставил бы картину порезать. "Потому что, - цитирую, - он был добрый человек. И не считал, что из-за пучка света надо такую беду навлекать на многих людей".
Так, может быть, спайка между отцом и сыном все-таки была и осталась? Сбереглась основа, на которой все дальнейшее и проросло? Да, жизнь, ростки ее уже в другом, новом времени. Рассуждаю, возможно, как обыватель, но в поколении наших родителей вижу не только их заблуждения, но и жертвенность, пусть и не всегда оправданную. Во всяком случае, их строго судить, повторяю, у меня лично желания нет.
В каждом времени есть свои странности. Для того, о котором идет речь, характерно сосуществование ярких индивидуальностей и серой, больше не годной к употреблению "жвачкой", что тогда называли творчеством. Если обращаться к текстам, той эпохой оставленным, то многие авторы их предстают чуть ли не недоумками. А между тем в жизни, свидетельствовать о которой скоро уж будет некому, они, эти же авторы, с редкостной щедростью обнаруживали свою личностную недюжинность, заковыристость, неоднозначность, что в песок ушли по закону, изначально жестокому: было - и нет.
Сменяются вкусы, нравы, взгляды, что в порядке вещей. Но людям творческим все-таки шанс дается закрепить свое мимолетное бытие. Импульс, если вникнуть, сумасшедший - из задуманного реализуется ноль целых и сколько-то десятых процента - но именно он побудитель тех завихрений, что отличают артиста от бухгалтера. Беда, если артистов к бухгалтерской осмотрительности принуждают, а бухгалтеров к сочинению поэм. Именно так обстояло в державе, именуемой СССР.
Зато жили захватывающе интересно! Иностранцы, проникнув на московские кухни, слюной от зависти исходили: пир духа, поголовная даровитость, искрометность, блестящие реплики, тосты как философские эссе. На таком фоне их знаменитости унылыми, скучными казались: все молчком, все себе на уме.
А объяснение простое: те в своих книгах себя выражали, наши же - в устном творчестве, опровергая нередко самими же написанное. В застольях выкладывались, в общении. Штейны, умницы, нишу создали, куда устремлялись, изнывая от невостребованности.
И в прозе, и в сценических воплощениях конфликт допускался только хорошего с лучшим. Всем вменялась прекраснодушная интонация, и можно представить, сколько желчи в авторах скапливалось, особенно в тех, кто надрывался фальцетом, изображая херувима, будучи от природы чертом, призванным дразнить, язвить.
Хотя не для всех в маскараде участвовать было мукой, терзанием. Может быть, ошибаюсь, но, как мне видится, Александр Петрович Штейн жил в полном согласии с собой. Дружелюбный, к людям действительно расположенный, отнюдь не богемный, он мог при других обстоятельствах быть, скажем, врачом-терапевтом с хорошей практикой, а свой интерес к искусству, точнее к людям искусства, удовлетворять в хлебосольстве. И не надо было бы самому творить.
И вспоминали бы о нем с благодарностью, без той отчужденности, что потом обнаружил кое-кто даже из его домашнего окружения. Игорь Кваша, например, в интервью после смерти Ефремова рассказывал, как Олег Николаевич, уходя из "Современника" во МХАТ, приехал взволнованный к нему, Кваше, на дачу. Меня заело: не вашу, Игорь, дачу - Штейнов. Вы там жили на правах родственника. Нехорошо отступаться, даже если ситуация изменилась, и драматург Штейн теперь не в чести.
Соглашатель? А когда, от кого это скрывалось? Между тем, кто только не пользовался его гостеприимством! Многолетиями. А попробовали бы вот так, всей гоп-компанией, экспромтом, что называется, к Твардовскому, к примеру, нагрянуть: вот именно, не посмели бы, и в голову бы не пришло.
Не сомневаюсь, что и Ефремова первой на даче встретила Людмила Яковлевна, наша всеобщая тетя Люся. Усадила, выспросила. И даже Ефремов вряд ли от чар ее устоял.
Страсть Люси Штейн быть в курсе всего возвышалась до бескорыстия, свойственного одержимости. Да, бывало, что распираемая объемом имеющейся информации, она делилась некоторыми фактами с несколько большей щедростью, чем лица, ей доверившиеся, предполагали. Но к сплетницам ее было бы несправедливо причислить. Натура ее не вмещалась в такое определение: коварство как побуждение к сплетне, в ней отсутствовало, а если огрехи и случались, ее не следовало бы за них винить.
Тут сказывалась специфика тогдашнего нашего существования. Все, несмотря на различия, были спаяны со всеми. И Люся Штейн лишь выразителем являлась общей надобности, общей зависимости друг от друга и всеобщей же невозможности податься куда-либо в сторону.
В обреченности на аморфность во многих жизненных сферах, энергия неуемная просыпалась при личных контактах, порой обращающихся в удавку. Никому ничего не удавалось скрыть. Осведомленность полная друг о друге приводила чаще к конфликту, чем к дружеским отношениям, но силилась выглядеть сплоченностью.
Штейны и способствовали, и сами поддавались иллюзиям, что эпоха, в которую довелось жить, может сойти за нормальную. Люди трезвые, они понимали, что если когда-либо перемены и возникнут, им до них не дожить.
А если бы дожили, их ждало большое разочарование: "коллекция", которую так тщательно собирали, обесценилась. Ее теперь можно воспринимать разве что как собрание казусов, курьезов: никем уже нечитаемые многостраничные романы, увядшая слава когда-то шумных премьер, дерзости- фиги в кармане. А вот что сохранилось, получило преемственность и в теперешних представителях творческих профессий, так это традиционная инфантильность в восприятии реальной действительности, преувеличение собственной значимости и историческая беспамятность, возможно, умышленная. Неприятно сознавать, что в который уж раз самые совестливые, просвещенные - цвет нации, как принято говорить о нашей интеллигенции, - оказались послушными статистами в шулерских играх, где на кон снова поставили народ и страну.
КАНАТНАЯ ПЛЯСУНЬЯ, ИЛИ НОВАЯ СКАЗКА ПРО БУРАТИНО
Удивительно, но теперь, когда электронная почта есть почти везде, и уже звонок по телефону воспринимается старомодностью, находятся люди, которые еще пишут письма, чернилами, от руки! У меня вот такая подруга, Лена, художница. Ее послания превосходят мои публикации и по объему, и, пожалуй, по занимательности. Она ведь живет в России, а самые невероятные, ну просто неправдоподобные вещи, как известно, случаются именно там.
Лена оказывается каждый раз в эпицентре событий. И борется, продолжает бороться за справедливость, что невероятно тем более. Скажем, чтобы выполнить волю своей любимой учительницы, известного искусствоведа - быть похороненной рядом с мужем на Новодевичьем кладбище - она даже до Церетели дошла, руку ему жала, но обещание свое сдержала. Хотя почему Церетели, скульптор, занимается еще и кладбищами, ей-богу, не понимаю.
Другой раз, тоже не ради себя, а из принципа, искала помощи у Никиты Сергеевича Михалкова и опять же пробила такую броню. Но когда я читаю ее отчет об очередном подвиге, возникает двойственное чувство: с одной стороны - ну да, молодец, а с другой… Кажется иной раз, что чрезмерно она усердствует, сама выискивая куда бы еще встрять, будто не может остановиться. Будто ей страшно остановиться - и задуматься.
Как-то вот сообщила о собрании вкладчиков лопнувшего банка СБС-АГРО, президент которого А. Смоленский, говорят, преспокойно отбыл в Австрию. Ну и, естественно, Лена оказалась в числе этих обманутых. Пишет: "Представь ледовую арену в Лужниках, полностью заполненную страдальцами - их около четырех тысяч. Некоторые погорели на 50 000 долларов и больше, а я все-таки на меньшую сумму…"
До того, в злоснопамятном августе 1998-го (тогда в одночасье в России сшибло средний класс, впрочем, бывший лишь в зачаточном состоянии), Лене, как она сама признает, уж действительно не повезло! Именно в это время почти состоялась сделка, при которой Лена, продав прежнюю квартиру и еще кое-что доложив, должна была подписать договор о покупке новой, в центре, с евроремонтом. Такая умная оказалась, что свои сбережения ни в какие банки не отнесла: как чувствовала, что их там заморозят. Хранила ну в самом надежном месте: под матрасом. И все-таки, что называется, от судьбы не уйдешь: ее ограбили по наводке: взяли только деньги - все.
Но Лена не сдалась. Вычислив, кто это мог сделать и, как оказалось, вычислив правильно, настигла того человека, сменившего фамилию, в городе Сочи, где темные ночи, и засадила его на семь лет! Говорю же, у меня невероятная подруга, живущая в невероятной стране, где и при вмешательстве на самом высоком, правительственном уровне, преступления, убийства так и остаются нераскрытыми, а вот моя Ленка захотела обидчика наказать - и смогла, хотя денег вернуть не удалось Правда, чтобы только моральную сатисфакцию получить, пришлось убить три года.Теперь Лена живет с двоюродной сестрой в однокомнатной квартире, ближе к Нагатино, чем к центру.
Три годы жизни женщины, художницы. К слову, в недавнем прошлом Лена и премии, и звания получала, устраивались ее персональные выставки, как на родине, так и за рубежом. Да и после, когда в стране объявились вдруг очень богатые люди, ее работы, выполненные в традиционной реалистической манере с виртуозной тщательностью, нашли ценителей и пошли нарасхват. У меня здесь, в Колорадо, есть несколько ее картин, где все на месте, руки-ноги, глаза-носы, в натюрмортах травинка каждая осязаема. Я ими любуюсь, хотя предпочитаю большую раскованность и в манере, и в замысле. Но то, что Лена делает, полностью отвечает ее сути, цельной, сориентированной без колебаний на те ценности, которым она ни за что не изменит. Может быть, в этом как раз источник ее теперешних бед.
Заниматься живописью ей сейчас некогда. Она, повторяю, борется, и за себя, и "за того парня", не без оснований опасаясь входить в подъезд блочного дома, где после августа 1998-го поселилась у двоюродной сестры. Кстати, сестра, кандидатскую диссертацию защитившая по какому-то редкостному металлу, теперь торгует на вещевом рынке товаром китайского производства.
Письма от Лены я получаю примерно раз в два месяца, но уж страниц на десять. Они пропитаны высокими помыслами настолько, что я по мере чтения накаляюсь, свирепею, набираю московский номер и рычу в трубку: "На что ты гробишь время, силы! Поймешь, наконец, что там, где полное беззаконие, правды добиться нельзя?!" Пауза, обе мы глубоко дышим, а потом начинаем ворковать, как положено подружкам. Но напоследок рублю еще раз: хватит, все это бесполезно, бессмысленно, себя пожалей, свое здоровье."
И каждый раз после таких вот отповедей, я, хотя знаю, что права, чувствую себя виноватой. Дело в том, что когда мы с Леной познакомились, а с той поры уж двадцать с лишним лет прошло, она такой не была. Сдержанная, с холодком, хрупкая, большеглазая блондинка, казалось, отлично знала, что ей нужно в жизни и ни на что другое не отвлекалась. Солидные дядечки с положением пугливо за ней ухаживали, а она, как скала, ни-ни. Но, видимо, восхищенные ее стойкостью, все равно помочь ей старались, кто чем, что упрочивало и ее материальное, и профессиональное положение.
Мы сблизились с ней по принципу притяжения противоположностей. Я в тот самый период, наоборот, встревала во все дырки, напарываясь и рискуя порой без надобности. Только закончив институт и поступив работать в газету "Советская культура", искала применения буйствующим силам и забрела как-то в ближайший к редакции районный суд. По чистой случайности попала на процесс, который только начался и закончился спустя месяцы. Судили четверых несовершеннолетних, вознамерившихся украсть у одноклассника вожделенные джинсы и обнаруживших в квартире его родителей чемоданы, набитые деньгами.
Это событие перевернуло мою жизнь. На процессе познакомилась с адвокатом Таисией Григорьевной Лемперт - телефон ее и сейчас могу отчеканить по памяти - защищавшей одного из мальчишек, и на долгие годы стала ее верным пажом. Она представляла меня стажеркой, когда я усаживалась с блокнотом в залах судебных заседаний. И "пепел Клаcса стучал" в мое сердце. На основе увиденного, услышанного я не только писала материалы в газету, но и письма в инстанции, жалобы, призывы, обращенные к сильным мира сего. Одного депутата Верховного Совета СССР просто завалила просьбами о вмешательстве в судьбы несчастных, обездоленных. Петиции подписывались, правда, другими именами, моя фамилия к ситуации не подходила, так как этим замученным депутатом являлся мой отец. А бывало, что жалобы поступали уже на меня, главному редактору, от судей и прокуроров, а так же "возмущенной общественности", требовавших призвать распоясавшегося корреспондента к порядку. Они не догадывались, что все задания я придумываю себе сама, и для моей газетной карьеры куда лучше сидеть на своем месте у начальства на глазах, а не шляться черт знает где и непонятно зачем. Но то, во что я ввязалась, пресечь было уже нельзя.
Мы с мужем работали в четыре руки. У него, служившего в Министерстве здравоохранения, было, впрочем, свое поле деятельности. Постоянно, чуть ли не ежедневно он готовил, подписывал сам или же относил на подпись вышестоящим товарищам направления на бланках то на обследования, то на госпитализацию, то на получение дефицитных лекарств тем, кто в этом нуждался, но не числился "контингентом" в спец-поликлиниках. А таковых было большинство, среди наших друзей, друзей наших друзей, родственников чьих-то знакомых.
И Лениного брата Андрей, мой муж, тоже помог устроить в больницу. Между тем то, чем он занимался, при желании можно было ему инкриминировать как злоупотребление служебным положением. Но ни он, ни я об этом не задумывались. В "застойные" годы мы, советские граждане, нуждались друг в друге, старались друг другу помочь и охотно предавались иллюзиям.
Зато теперь я даю Лене трезвые советы. Прозрела, помудрела, наконец. Ценный опыт был получен в начале перестройки, когда стали возникать первые кооперативы, в том числе и строительные.
Наша семья в то время, можно сказать, жила на чемоданах: муж работал за границей в международной организации, а я моталась туда-сюда, как многие женщины, у которых дома оставались взрослые дети или престарелые родители, или еще какие-то проблемы требовали их присутствия в родной стране. Мой отец умер в 1984 году, еще раньше я потеряла маму, и в тогдашние свои приезды в Москву занималась заказом и установкой памятника на могиле. А еще меня очень расстраивал родительский дом в Переделкино, давно уже требовавший ремонта, а после папиной смерти совсем обветшавший. В наше отсутствие, при выключенном отоплении в той половине, что я унаследовала, от сырости вздулись полы, провис потолок, и эта картина упадка терзала физической болью.
Но если бы не вскружившая головы эйфория, не энтузиазм всеобщий в отношении к Горбачеву, тот смелый план не возник бы в моей голове. Короче, я перевела деньги на счет своей близкой подруги, с которой училась в институте, и поручила ей подыскать кооператив для капитального ремонта переделкинского дома. А что, а почему нет? Ведь, наконец-то в предприимчивых людях высвободили инициативу, теперь они горы свернут на благо себе и другим! К тому же, хотя подруга моя - поэтесса, зато мама ее прорабом на стройках работала. Вот на ее-то знание суровой действительности я в основном и рассчитывала. И она, Елена Филипповна, обещала, когда стройка начнется, время от времени бдеть.
Но бдеть не пришлось. Хотя кооператив, как казалось, вполне подходящий, подруга быстро нашла: их сразу много расплодилось. Ну и - поэтесса! -вручила деньги наличными, всю сумму, взамен получив картонный квадратик с подписями, печатями зарегистрированного, как положено, честь по чести, опять же казалось, кооператива.
Все. На этом следовало бы поставить точку, проститься с деньгами, плюнуть и забыть. Но это я сейчас понимаю, когда уже всем известно, что не только кооперативы, но и банки и совместные предприятия аж с иностранными партнерами для того только и создавались, чтобы скорехонько распуститься, "обанкротиться" и раствориться в "степях Забайкалья" с выручкой. Теперь это нисколько не происшествие, общество будоражащее, а будни, - модель, точно найденная и работающая без осечек в стране дураков.
Я сама убедительно доказала свою принадлежность к этой именно категории. И не только потому, что развесила уши, так ведь еще и ринулась отстаивать свои права! Смешно вспоминать - и грустно.
Явилась в Москву, пылая негодованием, возмездия алкая. Правда, нюанс: до того я грудью вставала на защиту других, а вот самой оказаться в положении обиженной, обманутой - это было уже нечто другое. И вот странность: отлично, в деталях, помню судебные процессы, на которых когда-то присутствовала, а свое дело пытаюсь сейчас восстановить последовательно, будто что-то изнутри сопротивляется воскрешению тех событий и той, прежней, меня.
Кричала в телефонную трубку мужу: "Как это все бросить?! Не понимаешь что ли, такая сумма - стоимость "Волги"! Если бы "Волгу" угнали, и в милицию не заявлять?" Помимо потери денег, жгло чувство уязвленности, возникающее даже если из кармана рубль вытащили. Мои эмоции, хотя и возвышенностью не отличались, в общем могли считаться нормальными, если бы не, так сказать, малость: неадекватное отношение к обстоятельствам, в которых я оказалась, и к стране, где родилась, жила, но которую, как выяснилось, плохо знала.
Впрочем, с журналисткой хваткой, природной напористостью я тоже подвиги свершила, не уступающие Лениным. Скажем, пробилась на прием к главному судье Московской области в особняк на Тверском бульваре и, к полному ошеломлению секретарши, просидела у него часа полтора. А собрать конференцию в Моссовете по интересующему меня вопросу, придав ему всесоюзный масштаб? А выдать "подвал" в газете на ту же тему, назвав и других потерпевших, имена и адреса которых успела нарыть? А убедить лучшего цивилиста столицы адвоката Марину Ильинишну Финкельс взяться за мое дело, ездить с ней вместе на судебные заседания в город Видное? Вот так-то, было чем гордиться, да только все это ни к чему не привело. Пшик, пустое!
В Женеву вернулась поникшая, побитая. Там что-то цвело, чем-то пахло, люди улыбались чему-то, а я… С детства раздражал этот олух Буратино, а сама вляпалась по той же схеме! Еще было жалко денег, но уже и другое выкристаллизовывалось: кроме адвоката Марины Ильинишны Финкельс, все, кто якобы мне сочувствовал, - чиновники из Моссовета, судьи, следователи, -предстали как соучастники общей аферы, связанные круговой порукой. Насколько я оказалась близка к истине, после подтвердилось (хотя мой случай пустяшный). Кто же мог предугадать, как потом обдурят народ с ваучерами, приватизацией и прочим, тогда, когда "процесс" только "пошел"?
Порой уже здесь, в Америке, размышляю: что бы было, живи я в России. Муж категоричен: отвинтили бы башку. В ответ ему: а может быть, я сама "крутой" бы стала? Он: отвинтили бы тем более. На чем беседа пресекается.