А Капелюхин, вежливо покашливая в волосатый кулак, стараясь смирить свой могучий голос, шептал:
- Тут, Варвара Николаевна, партию трогать не надо.
Материнское сердце спросить. Дружина велела: мол, если материнское согласие будет, тогда да, а так - нет. Опознает Тимоша, спасибо. Но концы у них могут остаться.
Мы, конечно, за мальчиком надзирать будем, но беспокойство в смысле мести законно. Так что вот, выбирайте.
Мама посмотрела на Тиму, легким, летучим движением коснулась его щеки и покорно сказала:
- Пусть он сам решает.
- Я пойду, - произнес с трудом Тима каким-то булькающим голосом оттого, что мог сейчас говорить только одной стороной рта. - Не боюсь.
Ночью рабочая дружина оцепила флигель в усадьбе Вытмана, где находился штаб так называемого "Патриотического общества содействия". Возглавлял это общество фельетонист "Северной жизни", глава местных анархистов Сергей Седой.
Всю компанию захватили врасплох. Капелюхин богатырским плечом вывалил дверь и сказал скучным голосом:
- Не двигаться, а то убивать будем.
Якушкин с мочальной кошелкой обошел всех арестованных, сложил в кошелку пистолеты, ножи и чугунные гирьки на сыромятных ремнях, упрекнул:
- Что же это вы черносотенным инструментом пользуетесь? Некрасиво!
Сергей Седой, полный, представительный, с огромным, в залысинах, лбом над лукавыми лазурными глазками, разводя руками в крахмальных манжетах, негодующе заявил:
- Товарищи! Кто вам дал право разоружать боевые силы революции?
- Я те дам революцию! - И Якушкин показал Седому косматый крашеный кулак.
В кладовой рабочие нашли женские шубы и большую кадушку, набитую дорогими мехами.
- Вы что же, еще и грабите? - спросил Капелюхин.
- Экспроприированное имущество буржуазии, - небрежно бросил Седой.
Тиму привез на телеге к воротам вытмановского дома пимокат Шурыгин. Он старательно укрыл мальчика сеном и спросил:
- Видать тебе тут? Ну и нишкни. Я к тебе спиной сяду, увидишь кого из тех, пихни меня. Опознавать я буду.
- Я так не хочу, - запротестовал Тима.
- А как ты хочешь? - рассердился Шурыгин. - Чтоб после твои родители горе узнали? Лежи, а то выпорю, как своего. - И даже за ремень ухватился, но лицо у него оставалось ласковым.
Арестованных выводили за калитку поодиночке, Якушкин освещал каждого фонарем и спрашивал Шурыгина:
- Разглядел рожу? Теперь дальше гляди. Грудь, пузо, ноги, ну?...
- Не опознаю, - вздыхал Шурыгин.
Вдруг фонарь осветил потное лицо с белесым чубом на узеньком лбу и гимназическую фуражку на затылке.
- Он! - закричал, приподнимаясь, Тима и стал дрыгать ногами, стараясь стряхнуть с себя сено.
Но сильные руки Шурыгина повалили его снова на телегу. Кто-то закричал: "Держи!" Телега рванулась.
Тима ухватился здоровой рукой за перекладину, чтобы не вывалиться, и вдруг впереди раздался тонкий, жалобный, словно кошачий, визг и всплеск воды. Телега остановилась. Тима приподнялся и увидел, как вдоль сточной канавы, не торопясь, шагает Шурыгин и пинает что-то ногой со стенки канавы, словно камешки сбрасывает. Там, где канава уходила под деревянный настил, он остановился, встал на колени, нагнулся, поглядел под настил. Потом выпрямился, подошел к телеге, засунул охотничье ружье под сено, спросил рассеянно Тиму:
- Как, руку не ушиб? Вздыбился конь, испужался.
Сел, повернул коня и шагом поехал обратно.
Подбежал, запыхавшись, с револьвером в руке Капелюхин. Спросил:
- Не поймал?
- Где там, - махнул рукой Шурыгин.
- Эх, шерсть кислая, - презрительно сказал Капелюхин. - Убег из-под носа, значит?
- Ничего, ему теперь недалече бечь, - скучным голосом произнес Шурыгин и кивнул головой на канаву.
- Так что ж ты ваньку валяешь? - рассердился Капелюхин.
Но Шурыгин сказал ему строго, покосившись суровым карим глазом на телегу:
- А сны ребячьи портить нам дано право? Ты о сне ребячьем думаешь, дуболом? Мне и то теперь, - стукнул себя в грудь кулаком, - пятно. Понял? Ну и все.
Тима пролежал в постели около месяца. Когда с руки сняли гипс, она оказалась тощей, а кожа на ней - дряблой, серой, морщинистой. Рука плохо сгибалась в локте, а пальцы все время были холодные.
Все эти дни он чувствовал себя счастливым. С ним была мама. И он терпеливо переносил боль. Одно тревожило: когда он выздоровеет, мама ведь снова уйдет от него. И, чтобы продлить жизнь с мамой, он тайком теребил повязку, чтобы рука не так быстро заживала.
От Якова он узнал, что всех арестованных за убийство Кудрова городская власть выпустила из тюрьмы. А Седому предложили передать его организацию в состав "народной милиции", набранной из гимназистов старших классов, солидных домовладельцев и лабазников.
Рабочие дружины и созданную из рабочих пролетарскую милицию воинский начальник приказал распустить.
Тем, у кого есть оружие, даже только охотничье, сдать властям.
Седому посоветовали вернуть награбленное имущество бывшим владельцам, и он развозил по домам на извозчике вещи, извинялся и предупреждал: "Если мы, анархисты, лишь частично покушались на чужую собственность, то большевики непременно заберут у вас все полностью".
Улицы города патрулировали казаки. А в доме с красивыми белыми колоннами, называвшемся "Домом Свободы", разместилась особая военная комендатура. Щеголеватые офицеры с подбритыми бровями и наглыми лицами доставляли сюда арестованных людей в старинной тюремной карете с железной решеткой на задней дверце.
В городе торжественно и пышно проводилась подписка на "Заем свободы". Собранные средства должны были идти на войну с Германией "до победного конца".
Двухэтажное здание городского Государственного банка, коренастое, солидное, напоминало тумбу казенного конторского стола. Это сходство еще увеличивала огромная входная дверь, раскрашенная под дуб масляной краской. По бокам кирпичных ступеней сидели два гипсовых льва с вытаращенными глазами каждый величиной с большого мопса. Пузатый балкончик подпирали кариатиды, тоже сделанные из гипса, изображающие полногрудых женщин, сцепивших на затылке толстые и мускулистые, как у грузчиков, руки. На фронтоне, в том месте, где раньше был прилеплен гипсовый двуглавый орел, теперь зияла белесая плешь. Две оштукатуренные колонны в синих разводах под мрамор примостились под навесом крыльца, напоминающего катафалк. Жестяная вывеска, похожая на медную ленту с фуражки полицейского, была прибита под самой крышей, но орлы на ней замазаны охрой.
Сейчас это почтенное здание походило на нарядный ярмарочный балаган. Над окнами висели гирлянды из елочных лапок вперемежку с разноцветными флажками, а на балконе стояла пожилая исполнительница интимных романсов Вероника Чарская в кокошнике, разукрашенном фольгой, и в ярко расшитом сарафане. На фальшивой жесткой косе ее развевались розовые и голубые ленты, а сама Вероника Чарская беспрестанно улыбалась, показывая вставную челюсть с ослепительно белыми зубами, какие продавались в аптекарском магазине Гоца.
Обязанностью Вероники Чарской сегодня было публично целовать в щеки тех граждан, которых выводили на балкон банковские чиновники после получения соответствующего куша на "Заем свободы".
Почести, воздаваемые гражданам в награду за их патриотизм, зависели от вносимых сумм. Одним в помещении банка чиновник кратко говорил "спасибо"; другим он говорил "спасибо", но при этом еще жал руку; третьим говорил "спасибо", улыбался и пожимал руку обеими руками; четвертых он выводил на балкон, и там городской голова Савич благодарил их и публично жал руку, а потом, отступив на шаг, жестом предлагал Веронике Чарской осчастливить жертвователя поцелуем. Были и такие, для которых в придачу к поцелую духовой оркестр, стоявший под балконом, исполнял туш. В честь же некоторых - но таких было немного, это были Пичугин, Золотарев, Мачухин, Вытман - в добавление ко всему упомянутому стоявшая в городском саду пушчонка выпаливала холостым зарядом салют. И после этой пальбы все находящиеся на балконе, кроме самого жертвователя, приходили в патриотическое исступление. Вероника Чарская целилась влепить ему дополнительный поцелуй в губы, а Савич в силу своего маленького роста обнимал живот жертвователя и прикладывался щекой повыше его жилетных карманов, напоминая доктора, который выслушивает больного. Представптель Союза георгиевских офицеров с черной повязкой на выбитом глазу кричал "ура" и, вытаскивая шашку, салютовал ею, отчего каждый раз Вероника Чарская вздрагивала и прижималась к кому-нибудь, пугаясь грозного блеска стали.
Возле конторских стоек банка дежурили патриоты со списками служащих разных городских заведений и отмечали галочками явившихся, а также сумму вносимых денег. Уклонившимся от патриотического долга, а также поскупившимся объявляли бойкот. В учреждениях на стол к ним клади бумагу, где эти граждане изображались в виде свиньи с германской каской на голове. С ними запрещалось здороваться, разговаривать, а швейцару - брать у них пальто и калоши. В чернильницы им подливали масло, а некоторые наиболее яростные патриоты подкладывали пистоны под ножки их стульев.
Поэтому слабодушные, обремененные большой семьей, приносили в банк серебряные ложки или старинные иконы в серебре, отдавали даже обручальные кольца.
Но как бы там ни было, а все-таки почести эти произвели на Тиму большое впечатление, когда он стоял возле городского банка в толпе зевак. Ему очень хотелось, чтобы его отцу тоже публично пожали руку на балконе, и даже, может быть, духовой оркестр сыграл туш.
Придя домой, Тима стал обследовать комнату, раздумывая, что бы такое найти для пожертвования. В жестяной чайнице лежала решетчатая серебряная ложечка с такой же решетчатой крышкой. Потом он нашел в коробке с иголками и нитками мамин серебряный наперсток, а в комоде обнаружил старенький портфельчик, на крышке которого была приделана серебряная пластинка в виде визитной карточки с отогнутым уголком, и на ней было написано: "Будущему великому инженеру от Вареньки".
Взяв столовый нож, Тима стал отдирать серебряную пластинку от портфеля. За этим занятием и застал его отец.
- Папа, - сказал Тима озабоченно, - я тут тебе насобирал для займа. Ложка, она все равно дырявая, наперсток и вот, видал, какая плашка.
- Очень хорошо, - ответил отец рассеянно. Потом взял из рук Тимы мамин наперсток, задумчиво повертел его и положил в карман.
- Одного наперстка мало. Бери вот еще, - и Тима протянул остальные вещи.
Но отец не стал брать. Усевшись на табуретку и поглаживая ладонью колено, морщась так, словно оно у него болело, отец сказал:
- Вот что, дружок, я против войны. Я тебе говорил:
эта война нужна только русской, английской и французской буржуазии, и она несет лишь неисчислимые бедствия народу.
- Ну, а зачем ты тогда наперсток взял? Я думал, ты согласный.
- Наперсток? - удивился отец. - Просто так, на память.
- Зачем же на память?
Отец улыбнулся, привлек Тиму к себе и, очень пристально глядя ему в глаза, сказал:
- Я недавно погорячился и высказал в общественном месте свои взгляды на войну. А сейчас, кажется, снова введены полевые суды за антивоенную пропаганду. Конечно, я готов повторить на суде то же самое. Ты знаешь, что такое наш комитет?
- Это Рыжиков, что ли?
- В городе Рыжиков, а у нас на железной дороге свой комитет. И вот комитет предложил мне съездить в одно место. Значит, я уеду. Словом, мама все будет знать.
Но только ты ей про наперсток не говори.
- Ты что думаешь, ей жалко будет наперстка, да? Да возьми хоть еще и ложку и плашку.
- Так ты будешь хорошим? - спросил отец.
Тима обнял отца и прижался лицом к его пахнущей карболкой старенькой железнодорожной тужурке.
Поздно вечером, когда Тима укладывался спать, в дверь кто-то незнакомо постучал. Тима снял крючок. На пороге стоял костлявый офицер в коричневом френче и таких же коричневых широких галифе. Оттого, что галифе были очень широкие, он походил на кувшин. Офицер молча шагнул в комнату, напряженно и внимательно огляделся.
- Один?
- Нет, вдвоем, - сказал Тима.
- Кто же еще? - тревожно спросил офицер.
- А вот вы еще.
Лицо офицера оставалось озабоченно-неподвижным, потом он вдруг захохотал горлом и, мгновенно меняясь в лице, строго заявил:
- Но, но, без этих штучек.
Сел. Поставил саблю между ног и, глядя на эфес, спросил:
- Фамилия?
- Чья?
- Твоя.
- Вы меня Тимофеем зовите, - посоветовал Тима.
- Значит, Сапожков?
- А разве все Тимофеи с такой фамилией?
- Не шали, мальчик, - сурово сказал офицер. - А то, знаешь, могу и того... рассердиться.
- А вы с самого начала сердитый пришли.
- Отец дома? - Офицер сморщился, махнул рукой и переспросил: - То есть где он сейчас находится?
- Вы что, про папу спрашиваете?
- Отец и папа - по-русски это одно и то же.
- А вы разве его не видели?
- Где? - встрепенулся офицер.
- Ну там, - махнул рукой Тима, - на балконе, в банке. Он же туда пожертвование понес.
- Шутишь, мальчик! Твой отец не из таких. Чего ты со мной в пешки играешь? - Офицер положил ногу на ногу, потом наклонился к лицу Тимы грудью, увешанной медалями и крестами, спросил: - Видал, сколько регалий?
- Значит, вы храбрый?
- Ага! - сказал офицер.
- Расскажите, как вы немцев убивали, - ласково попросил Тима. - Будьте добреньки.
Тима уже давно почуял нечто общее между этим офицером и тем человеком, который так подло обманул когда-то его доверие там, в гостинице "Дворянское подворье". И он вступил в борьбу с этим офицером, призвав на помощь все свое детское лукавство и мстительную ненависть.
- Чай пить хотите? - предложил Тима.
- Ну что ж, угощай.
- Ну, так я за водой сбегаю.
- Э, нет, шалишь! - Офицер даже к дверп подошел. - Ты, я вижу, ученый.
- Даже очень, - с гордостью согласился Тима. - Могу басню прочесть "Кот и повар".
Офицер вынул из кармана записную книжку, показал лежащую в ней фотографию Эсфири.
- Ты эту женщину знаешь?
- Она ваша невеста, да? - обрадовался Тима.
- Почему невеста, дурак?
- Фотографии невест всегда с собой в кармане носят.
- Ну и остолоп же ты, мальчик, - вздохнул офицер. - Это же ваша знакомая!
- А ну, еще раз покажите.
Тима долго разглядывал карточку тети Эсфири, потом огорченно сказал:
- Нет, таких у нас нет.
- А кто у вас знакомые?
- Всех по пальцам назвать? Господин Пичугин - раз, доктор Шухов - два, доктор Андросов - три, Георгий Семенович...
- Это какой Георгий Семенович? - оживился офицер.
- Ну, городской голова, что вы, не знаете?
Тима даже возмутился.
- Вот что, - решительно заявил офицер. - Хватит.
Говори, где отец?
- Вам адрес сказать?
- Вот именно, - обрадовался офицер.
- А я дом глазами знаю, а как адрес называется, не знаю.
- Показать можешь?
- Пожалуйста, - согласился Тима. - Только далеко идти.
- Ничего, у меня извозчик.
Когда вышли из дому, Тима заметил в палисаднике у кустов боярышника двух незнакомых людей. Офицер бросил им на ходу:
- Одному остаться, другому за мной следовать. - И похвастался: Кажется, веревочка в руках.
На улице было сонно и тихо. В небе торчала плоская луна, измазанная грязными облаками. Воняющий помоями ветер нес в лицо невидимую, тонкую, как зола, пыль.
И уже исчезло озорное возбуждение борьбы, которое испытывал Тима, когда разговаривал с офицером, увертываясь от его цепких вопросов. "Ну, повозит он меня по городу, ну, час, ну, два, - тоскливо размышлял Тима, - я скажу: забыл и не могу найти дом. И зачем было придумывать себе такое геройство, ведь оно никому не нужно.
Папа сказал, что не вернется больше домой. Значит, офицер мог сколько ему угодно сидеть у них в доме без толку.
И нужды в таком обмане нет, даже можно чего-нибудь напортить этим обманом".
Тима смущенно сказал офицеру:
- Дяденька, вы на меня не сердитесь, ночью я не найду того дома, да там сейчас все равно никого нет. Это там, где в костяные шары играют на столе.
- Значит, в бильярдную хотел сводить, так? - задумчиво произнес офицер и спросил человека в штатском: - Так что же, Грызлов, выходит, ушел он от нас?
- Один момент, - сказал человек в штатском. Обращаясь к Тиме, предложил: - Молодой человек, зайдемтека в палисадничек побеседовать.
Тима сел на скамью и вопросительно посмотрел в лицо человека, озабоченно склонившегося над ним.
- Задери-ка маленечко рубашку, я погляжу: ничего там у тебя не спрятано?
Тима послушно поднял рубашку, и вдруг человек цепко ухватил его жесткими сильными пальцами за кожу на животе, оттянул ее на себя и с силой ударил ребром ладони по оттянутой коже.
Черная, душащая боль ослепила Тиму, и он с открытым ртом опрокинулся навзничь.
- Репете! - произнес человек и снова оттянул кожу на животе Тимы, повторил удар. - Так где родитель? Не знаешь? Ну, значит, репете...
Все существо Тимы, опаленное болью, металось, будто в дыму, и как он ни пытался пошевелить ртом, чтобы хоть чуточку вдохнуть воздух, ничего не было, кроме этого черного дыма, заполнившего его всего. И сквозь этот мрак он видел скуластое лицо в седом бобрике, словно пришедшее во сне, такое ненавистное, такое знакомое, и юлос, произносящий это страшное слово "репете", звучал так же, как тогда в "Дворянском подворье", - участливо и зловеще. "Это он, снова он, тот человек..." - гудело колокольным боем в исступленном сознании мальчика. Потом он услышал хриплый, раздраженный голос офицера над собой:
- Прекратить!
- Ваше благородие, я же в четверть силы. Баночки, - извиняющимся, умильным голосом сказал человек в штатском.
- Ты сукин сын, - сказал офицер гневно. - Разве можно так с ребенком! И сердито пояснил: - Детей бьют ремнем по мягким частям тела, не больше того.
- А следы? - обидчиво сказал человек в штатском. - Мы ведь соображаем. После баночек никаких вещественных доказательств представлено быть не может. Вот как нас по старой науке учили. За одно это, можно сказать, пас, опытных, из бывшей охраны в нонешнюю контрразведку зачислили. А вы еще, извините, в этом деле только начинающий.
Тима лежал горячим голым животом на холодной влажной земле и дышал коротко, часто. Сознание медленно и лениво возвращалось к нему.
Он с трудом поднял голову, огляделся. Никого. Вот из грязных облаков, словно из тряпья, вывалилась огромная луна. Она осветила дерево, тонкое дерево в белых гроздьях цветов на смуглых ветвях, пахнущих горько и нежно.
Дерево дохнуло чем-то таким любимым, знакомым, бесконечно добрым и бесконечно ласковым. "Мама, мамусечка", - прошептал Тима.
Он подполз к дереву и, хватаясь за ствол, поднялся и пожаловался: "Больно мне очень". Потом спросил:
"Может, они мне кишки перебили?" Заплакал, прижавшись щекой к прохладной и гладкой коре. Мама очень любила эту черемуху и называла ее ласково "сибирской вишенкой". Где сейчас мама? Не знает она ничего, что с ним случилось? Может, пойти к ней в комитет и все рассказать - ей и Рыжикову. Нет, нельзя. Папа говорил, что в таких случаях люди не должны ходить друг к другу, а то и с другими может случиться плохое, потому что можно привести за собой свою тень: так называют шпионов. А он узнал Грызлова. Выходит, Грызлов - папина тень, а теперь, может быть, и Тимина. Значит, нужно долго быть одному, чтобы никому не принести вреда.
Тима поплелся к дому, разделся, лег на кровать, укрылся маминым пальто, а поверх одеялом. Потом вспомнил, что забыл закрыть дверь на крючок. Подумал:
"А зачем закрывать? Может, они снова вернутся". Нет, надо закрыть. Он теперь ни за что им не откроет. А если будут ломиться в комнату, он убежит в окно. И Тима встал, закрыл дверь на крючок, а в раме окна отодвинул шпингалеты.
Улегшись снова в постель, Тима подумал: "Вот я как правильно все сделал, значит, я еще молодец, а живот у меня все-таки целый, .только болит, болит очень. Но всетаки это не такая боль, как тогда, когда однажды болел зуб. Зуб болел сильнее".
И, вспоминая, как у него болел зуб и какое страдальческое лицо было все время у мамы, пока у него болел зуб, Тима уснул, думая только о маме.
Утром он проснулся от осторожного стука в дверь. Но Тима не вставал с постели. "Может, это пришли те снова?
Но почему тогда так осторожно, вежливо стучат? А вдруг мама? Нет, мама стучит бойко, нетерпеливо, весело. Якоз?
Нет, Яков стучит пяткой, в низ двери. Буду молчать, как будто дома никого нет". Тима закутал голову одеялом.
Нет, так нельзя. А вдруг кто-нибудь из знакомых?
Стоящий за дверью человек перестал стучать.
Потом произнес, видно присев перед замочной скважиной:
- Сапожков Тимофей здесь живет?
Тима вскочил с постели, подошел к двери, но, усомнившись, остановился на пороге. Те ведь хитрые, могут кого-нибудь нового прислать. Их ведь таких много.
- Мальчик, - сказал человек за дверью. - Я от твоей мамы. Открой.
Тима быстро откинул крючок и толкнул ногой дверь.
Перед ним стоял незнакомый человек с усталым лицом и подвязанной белым платком щекой.
- У вас зубы болят? - спросил Тима.
- Нет, это я просто так, - сказал человек. И внимательно оглядел комнату, - Варваре Николаевне про папу все уже известно... Ну, и что в доме были.
- А про живот? - осведомился Тима.
- Не понимаю. Какой живот?
- Мой, - плаксиво протянул Тима. - Меня за папу так били! - И махнул в воздухе ребром ладони. Но, видя, что человек все-таки не понимает, Тима поднял рубаху и спросил: - Теперь видите? Вот ногтями поцарапал.
- Мальчик мой, - сказал с отчаянием человек и, опустившись на стул, спросил: - Что же нам теперь с тобой делать? В больницу нужно...
- Не надо в больницу. Я вот даже садиться уже могу. Показать? Он ведь только в четверть силы бил, а так, наверное бы, живот лопнул.
- Вот что, - сказал человек, - ты посиди пока дома, за тобой тут скоро один товарищ придет. Так ты побудешь у него, ладно? Он хороший.
- А мама его знает?
- Без мамы, брат, такие вопросы не решаются, - серьезно сказал человек и ушел.
Ян Витол сидел на берестовом туесе, обшитом сверху, как барабан, кожей, и, зажав в круглых толстых коленях сапожную колодку, вбивая деревянные гвоздочки в вымоченную подошву, поучал Тиму:
- Человек должен быть такой хладнокровный, как лягушка, когда нужно очень думать. Я занимался французская борьба. Мне делают двойной нельсон и ломают шея. Это неприятно - двойной нельсон. Партнер оторвал меня от ковра и трусит, как мешок сена. И больно и опасно. Он меня трусит. А во мне веса семь пудов двадцать семь фунта, а золотники ничего не значат. Он меня трусит и теряет силы. Я немножко отдыхаю, потом делаю резкие движения. Ныряю вперед. И я уже в партере. Это значит, лежу на ковре и дышу спокойно. Он пробует взять меня в одинарный нельсон, я забрасываю вверх руку, схватываю его в замок на затылке. Бросок - он касается обоими локтями ковра. И я его туширую грудью.
- А почему вы тогда сапожник, если вы борец? - ехидно спрашивает Тима.
- Я немножко строил корабли, - не обижаясь, объясняет Витол. - Мне очень нравилась эта работа. Но мы делали большую забастовку, и я стал борец, чтобы кушать.
- А сапожником?
- Сапожником научился в тюрьме.
- Значит, вы революционер?
Ян трет круглую, коротко остриженную голову ладонью и, смущенно поведя широким выпуклым плечом, объясняет:
- Я совсем маленький, совсем приготовишка.
Тима смеется, глядя на могучую грудь Витола, на его голые массивные руки, покрытые веснушками, где под белой кожей круто вздуваются мускулы, словно там у него спрятаны крокетные шары.
Но Ян невозмутим.
- Мальчик, - говорит он ровным голосом, - я был на каторге и видел там людей, которые еще тогда знали, что будет с Россией.
- А очень вас мучили на каторге?
- Нет, слегка. Я только не люблю мороз, когда мало одет.
- А латыши - это все равно что русские?
- Нет, мы другой народ.
- И вам тоже нужна революция?
- Революция? Это, мальчик, то, что нужно всем народам.
- А сейчас революция кончилась?
Ян нахмурил белесые брови, засопел коротким, вздернутым носом и сказал сердито:
- Э-э, революция - это борьба. Сейчас немножко нам плохо. Потом будет ничего. А еще потом... - Ян сделал руками движение, будто опрокидывал кого-то, и, глядя на Тиму узенькими голубоватыми глазками, торжествующе заявил: - Хорошо будет. - Потом снова повторил: - А сейчас немножко плохо.
- И маме?
- И маме.
- А папе?
- И папе.
- А вам?
- А я сапожничек, тук-тук, не жалею нежных рук, - лукаво пропел Ян.
- Дядя, вы очень хороший человек, - восторженно заявил Тима.
Вот уже неделю Тима жил у Яна Витола, испытывая на себе его отеческие заботы и его принципы гигиенического воспитания.
В пять часов утра Витол поднимал Тиму с постели, открывал форточку и заставлял проделывать гимнастические упражнения по Мюллеру. Таблица упражнений была прибита к стене сапожными гвоздями. Потом приказывал Тиме встать в эмалированный таз и окатывал его водой.
За завтраком Ян заставлял Тиму есть побольше свиного сала.
- Меня тошнит, - жаловался Тима.
- Ничего, - говорил Ян, - привыкнешь. - И озабоченно добавлял: - Мне партия тебя дала, я должен тебя рационально воспитывать. Иди на улицу, дыши воздухом.
После обеда Ян укладывал Тиму отдыхать. Потом важно гулял с ним по переулку. Затем Тима писал диктант, решал арифметические задачки. И Ян аккуратно, после долгих мучительных размышлений, кряхтя и сомневаясь, ставил ему отметку.
Перед сном Ян читал Тиме стихи Пушкина унылым голосом, перевирая слова и вытирая кулаком набегавшие от волнения слезы.
Однажды, когда Тима гулял в городском саду с Яном и Ян внимательно разглядывал у гуляющих обувь, чтобы, как он говорил, "украсть какой-нибудь заманчивый фасон", Тима увидел сидящую на скамейке в зарослях бузины Софью Александровну. Лицо ее было печально, волосы гладко причесаны. Она смотрела сквозь ветви деревьев на аллею, где гуляла с бонной Нина. Софья Александровна не заметила Тиму. "И очень хорошо, что не заметила, подумал Тима с тоской. - Ведь он был тогда с Алексеем Кудровым. Если бы Кудров был один, он, наверно, мог бы убежать, а он не убежал, и его убили. Потом ведь это он, Тима, виноват, что Софья Александровна перестала видеться с Кудровым. А Кудров, наверное, не знал, что все это наделал Тима. Разве он тогда стал бы с ним так дружить, как дружил последнее время?.."
Тима частенько бегал на пристань к Якову, который жил теперь в избушке бакенщика.
Ян неохотно отпускал от себя Тиму. Но Тима говорил:
- У меня есть друг, не могу же я его бросить.
- Это нельзя, - соглашался Ян. - Друг человеку - это очень, очень важно. У меня тоже был в Риге большой друг. Очень красивый человек.
- А где он теперь?
- Нигде.
- Как это нигде? Так не бывает - нигде.
- Бывает, - спокойно объяснил Ян. - Если человек не живой - значит, он сейчас нигде...
Очень интересно было ходить на реку. Могучая сибирская река, широко и сильно раскинувшись в просторных берегах, мчалась, прозрачная и студеная, к океану. Но год от году все пустыннее становилась эта великая водная магистраль. Черная тень военной разрухи пала и на нее. Некогда шумный порт с его дебаркадерами, плавучими белыми пассажирскими пристанями, брандвахтами, огромными пакгаузами и кварталами товарных складов замер, оброс тальниковыми шалашами, где ютились семьи речников и грузчиков, угнанных на фронт.
Прежде с одного захода многоверстого невода, заводимого буксирным пароходом, неводчики брали тысячи пудов рыбы. Но уже давно горожане ходили в гости друг к другу со своей солью. На базаре за фунт соли отдавали последнюю рубаху. Весь порт был пропитан отвратительным зловонием: лабазники не принимали улов у рыбаков, и выброшенная в реку, прибитая к берегу гнилая рыба опоясывала набережную, словно белая плесень. Штабеля сушеной рыбы тухли на складах.
А в каких-нибудь ста верстах от реки люди голодали и ели ворон. Но доставить им эту рыбу было не на чем.
Коней забрали для армии, а железная дорога на разваливающихся паровозах возила только солдат на фронт.
Счаленные плоты лежали на реке бесконечными гигантскими серыми площадями, отсыревшая древесина тяжело погружалась в воду, и поверх затонувших плотов ставили новые. Лесопромышленники не хотели продавать лес, пока правительство не повысит цепы, и паровозы останавливались в пути без топлива. На угольных шахтах происходили обвалы, так как не хватало крепежного леса.
У пристаней стояли с холодными топками пассажирские и буксирные пароходы. Не было смазочного масла для машин, а пользоваться растительным пароходовладельцы считали невыгодным. Только паровые мельницы работали на полный ход.
Продажа зерна была запрещена на рынке, зерно забирали у крестьян по твердым ценам, но муку можно было продавать за любые деньги, и владельцы паровых мельниц наживали огромные капиталы, закупая зерно по твердым и сбывая муку по бешеным ценам.
Мальчики молча смотрели на опустевшую реку.
Блестя своими черными, как ягоды черемухи, глазами, Яков сказал Тиме шепотом:
- В деревнях мужики забунтовали. На "Тобольске"
велели пары разводить. Отец думает, карателей пошлют.
В капитанской каюте офицер поселился. Велел зеркало повесить, чтобы прическу в нем смотреть. С пробором прическа.
И тут же озабоченно спросил:
- Ну как, на сома сегодня глядеть будем?
- А ты пропастину достал?
- Есть! В самый раз протухшая. Денек еще подержал бы, лопнула. Несет от нее, как с кладбища.