К Сухожилину подошел слепой забойщик Карасев и сказал:
- А ну-ка, Павел, дай сюда твой фитилек.
Сухожилии отстранил его руку.
- Нельзя тебе, Карасев: пока начнешь руками вокруг обшаривать, бурки зальет.
Хлюпая по воде, к Сухожилину подошел другой горняк, тощий, сухой, с запавшими щеками, заявил:
- Мне комиссар по здоровью бумажку выписал. Все равно одно легкое гнилое.
- Одно? - переспросил Сухожилии. - Ну, так это ничего не значит. Другое в запасе целое. - И сурово приказал: - Торговлю прикрываю. Все до ходка, живо!
И долго слушал, как хлюпает вода под ногами уходящих шахтеров. Но когда перевесил поближе к себе лампу, увидел у дверного оклада Степана Бугаева, небрежно привалившегося к степе кудрявым затылком.
- А тебе отдельное приглашение?
Бугаев открыл глаза, сощурился:
- Ты на меня не гавкай, а то суну в воду башкой, остужу и сволоку до ходка.
- Ну, это еще кто кого!
- Не ты здесь спасатель, а я! - твердо заявил Бугаев. - Значит, не становись надо мной - я народом выбранный.
- Я тоже.
Бугаев помолчал, потом спросил:
- А что, Павел Степанович, насчет загробной жизни это точно - не имеется?
- Чего нет, того нет.
- Ну, а вообще для людей получится у нас что пли пет?
- Засомневался?
- Да это я только для разговору, - обиделся Степан. - Любите вы будущее описывать. - Спросил шепотом: - А как вы мыслите: Дуська Парамонова за мной на-гора тревожится?
- А что ты ей?
- Рыжая, а все ж ничего... - мечтательно произнес Степан.
- Шел бы ты отсюда, - сердито сказал Сухожилии. - Ни к чему вдвоем тратиться.
- Вот вы и ступайте. - Не дождавшись ответа, предложил: - Давайте метнемся, кому что. Если решка - моя взяла.
Порылся в кармане, щелчком подбросил монету, она шлепнулась на ладонь. Но Степан почти мгновенно накрыл ее другой ладонью.
- А ну покажи, - попросил Сухожилии и ухватил его за руку. Но Степка не разжимал ладони. И оба они, огромные, долго топтались в воде, оказавшись равными по силе.
- Жулик, - сердито отдуваясь, произнес Сухожилии и, опустив руки Степана, приказал: - Пошел прочь отсюда, жульмап, и все!
Степан снова стал к стене и тяжело сопел там, терпеливо снося оскорбления. И вдруг робко заметил:
- Павел Степанович, водица-то, глядите, опала маленько.
Сухожилии посветил фонарем, согласился:
- Значит, сдержали.
- А может, мачухинская шахтепка опорожнилась?
- Может, и так.
- Вот как за разговором скоро время проскочило! - радостно воскликнул Степан.
- Какой с тобой разговор, когда ты жулик!
- Ну, будя словами кидать, - обиделся Степан. - Не на деньги играли, это на деньги нельзя. А на остальное ловчить можно.
Послышались шаги бредущих по воде людей. Держа высоко лампу, подошел Опреснухин, с пимн венгр Дукес, юрбоносый, с черными выпуклыми смоляными глазами, и белокурый чех Антон Гетцкпй.
- Вы чего тут бродите, как водяные? - сердито спросил Степан.
Опреснухип коротко рассказал:
- На западном участке пыль рвануло, крепь начала гореть, а потом и пласт занялся. Заделали заслоном и кирпичной кладкой.
Дукес спокойно заметил:
- Будет еще горсть. Но шахту не тронет. Хорошо замуровили.
- Замуровали, - поправил Сухожилии.
Гетпкий усмехнулся и согласился:
- Да, крепко замуровали, - и, показывая обожженные руки, объяснил: Тепло было, а теперь ничего.
Дукес обратился к Степану:
- Ты тут уже давно живешь, надо сменку делать.
И спички у тебя сырые стали, а мои сухие.
Сняв шапку, он показал лежащий внутри ее коробок и снова надел шапку на голову.
- Нам компании не требуется! - сердито огрызнулся Степан. - И мы огонек не в кармане носим.
Он тоже снял шапку и показал лежавшую в пей большую медную зажигалку.
Гетцкий осветил лампой стены:
- Уходит водичка. Можно на-гора - сохнуть.
Дукес подошел, тщательно оглядел каменную кладку заслона, одобрил:
- Ничего, красиво.
Они вышли в продольный штрек верхнего горизонта, где отдыхали лежа шахтеры, и вместе с ними побрели к стволу.
Вдруг Степан остановился и сказал:
- Эй, шахтерня, а что, ежели угольком объявить, что копь спасенная?
Сухожилии подмигнул Опреснухину:
- Верно, лучше всякого митинга.
- Это будет даже красиво, - обрадовался Дукес.
Антон Гетцкий поддержал его:
- Пускай пожар, пускай вода, а мы даем революции уголь!
Шахтеры заговорили все разом:
- Правильно, погреемся!
- И у баб слезы просохнут, когда увидят - уголек пошел. Дело ясное.
Шахтеры, разбирая инструмент, согнувшись, поползли в ходок к забою.
Сквозь просветы в облаках прорезывалась луна, а иногда г. зияющие промоины высыпали бесшумно звезды, и тогда черные лужи начинали светиться голубовато, трепетно.
Жители поселка не расходились с шахтного двора.
Только дети да старики улеглись на рогожах под навесом копра. А все. кто был в силах, стояли и смотрели на его железную дверь.
Когда огромное чугунное колесо на копре закружилось и толстый замасленный канат пришел в движение, все люди придвинулись к шахте, даже те, кто спал, вскочили и бросились к копру. Но на-гора вышла клеть не с людьми, а с вагонеткой, наполненной сверкающими кусками угля.
В первый момент люди не поняли, что произошло, но тут же отозвались шахтерские их сердца, угадали они замысел своих отцов, сыновей: объявить таким способом родным о спасении шахты. И тогда одни стали плакать, другие обниматься, третьи собирать сонных детей, чтобы вести их домой.
Когда медленный белесый рассвет промыл все небо и за тайгой поднялось теплое солнце, шахтный гудок на копре обычным своим сипатым голосом разразился густым ревом, как всегда призывающим в шахту новую смену. А из клети выходили мокрые, усталые, измученные шахтеры, все в ушибах и ссадинах, обмотанные черными бинтами, обычной, неторопливой поступью брели в поселок - одни в землянки, другие - в балаганы. А те, кто должен был их сменять, стояли в очередь возле копра, озабоченно ощупывали инструмент и совещались вполголоса, кому какой уголек сегодня доведется рубать.
Все было так, как будто ничего не произошло. Только лица у горняков суровее, чел обычно. И торопливее, чем вседа, спешат они протиснуться в огромную железную, ржавую клеть.
ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ
Тяжелые грозовые тучи лохматой кровлей нависли над тайгой, над рудничным поселком и изо дня в день, из ночи в ночь низвергались ливнями. Вода падала толстыми струями; они шлепали, чавкали, будто в потемках бродили на склизких широких ступнях слепые болотные чудища.
Белопламепные трещины молний раскалывали небо землистого цвета, и мгновенные вспышки их гасли в потоках воды. Лиловые утробы туч, распоротые ударами молнии, вываливали свои внутренности, и переполненные водой балки, овраги, захлебываясь, хрипели в глинистых откосах. Ошибаясь, тучи грохотали обвалами. И казалось, иод землю тоже вползало это грозное, сырое небо.
Шахтеры работали на нижнем горизонте Капитальной г, воде, в черной слякоти. Вода сочилась со стен, с кровли увесистой капелью. На дальнем западном участке в замурованной штольне продолжал упорно тлеть горящий угольный пласт, и теплый угарный сивый пар растекался по штрекам удушливым зловонием подземного пожара, который может мгновенно объять всю шахту огнем, а может тлеть месяцами и годами. Один заслон был поставлен в штреке от огня, а другой - в проходке, от воды. Оба эти заслона могли быть вышиблены: один - газом, другой - давлением воды. И это угрожало людям смертью. Но люди рубили, наваливали, откатывали уголь со спокойным, злым и сосредоточенным упорством, с каким недавно боролись здесь за свою жизнь, спасая шахту.
Они знали, что труд их нужен сейчас не для спасения самих себя и шахты: большая беда нависла над ними, и не только над ними - над всей Россией.
В ту же ночь, когда удалось спасти шахту, Сухожилии объявил горнякам о том, что интервенты вторглись в Страну Советов, зажгли пожары контрреволюционных мятежей.
Над Советской страной нависла величайшая опасность. Не сегодня-завтра горняки должны будут уйти на защиту отечества. Может быть, только часы или совсем немногие дни остались пм для того, чтобы дать свой последний уголь заводам России. А его нужно дать, чтобы выплавить металл для боев с врагами. И пусть этот уголь сибирских горняков дойдет туда как присяга на верность революции.
В эти дни все ушли в шахты: и семьп горняков, и те, кто работал на поверхности. Не было смен. Усталые, изможденные отсыпались в шахте на мягких кучах угольной пыли. Зажав в коленях горшки, хлебали щи, принесенные из дому детьми, и снова вползали в забой, чтобы, стиснув зубы, рубать уголь.
Выбились из сил кони. Люди вчетвером откатывали тяжелые вагонетки к стволу, почти не видя друг друга в потемках, часто не зная, кто тебе помогает, и не спрашивая, кто рядом с тобой. Одна тревога: удастся или не удастся провезти этот последний уголек сквозь огонь мятежей и штыки интервентов в Россию?
Брели по колено в черной, затхлой, запертой заслонами подземной реке. В западном склоне задыхались от серпого, жирного, чадного газа: горел угольный пласт, - и, проводя ладонью по стенам штрека, нагретым жаром, ощущали, как иссохла от этого подземного огня, как шелушилась шершавой чешуей осклизлая плесень. И жалели ее, словно погибшую в таежном пожаре луговину.
Рядом с отгребщиками, горячими лопатами бросавшими уголь в ящики сапочников, сидели на корточках жены шахтеров, старики и руками отгребали уголь. А потом ползли по ходку, подталкивая ящик, пли волокли его, ухватившись руками за ящичную цепь. Никто не командовал ими. Они сами нашли свое рабочее место. Многим не хватило ламп, - люди привязали себе на шеи светящиеся в темноте гнилушки, чтобы не ушибить друг друга и не терять зря силы на предупреждающие возгласы.
Когда не хватило леса для крепежа, они, никого не спрашивая, вышли на-гора и разобрали срубы бараков, строившихся взамен гнилых и затхлых землянок. Никто не командовал ими, когда они спускали бревна в ходки, торопя друг друга...
Эти бараки грезились многим как дворцы.
Но ни у одного крепильщика не дрогнула рука, когда он увидел, из каких бревен ладит сейчас стойку, - эти бревна люди выхватывали из реки, скрежещущей льдом, в дни паводка, и не одному шахтеру yгрожала гибель, когда с шестом в руках, словно канатоходец, прыгал он с льдины на льдину, воткнув багор в бревно, волоча его в ледяном грохочущем бое.
А сейчас бревна, пахнущие смолой, свежие, душистые, резали под землей на куски и торчком ставили под кровлю, чтобы несли они на себе невыносимую тяжесть земной толщи, из которой выбивали стальными зубками жесткую черную угольную реку, чтобы даровать пламя жизни заводам России, когда на нее со всех сторон навалились полчища иноземных войск и вспыхнули мятежи.
Враги жаждали палаческой расправы над народом, который за краткие месяцы между войнами, в нищете, бедах создавал прообраз своего будущего существования; и уже виделось совсем близко это будущее, и понятным стало оно, озаренное простой, ясной заботой о каждом, о том, чтобы люди жили лучше, светлее, просторнее - так, как достойно человека.
Начиналась всенародная битва за отчизну. Горняки встречали ее последним своим углем, который, они надеялись, еще удастся отдать родине перед тем, как стать се солдатами.
Петр Григорьевич Сапожков, в запотевших очках, вылезая из обдутого паром забоя, уносил в стеклянных сосудох пробы воздуха, чтобы оставить описание применения пара для обеспыливания более или менее законченным для тех горняков, которые вернутся на шахты.
Тима записывал в тетрадку все, что говорил ему папа, так как ошпаренные руки отца еще не могли держать карандаш.
Тима знал, что города, где прошло его детство, для него уже не существует. Там власть захватили белые. Но на пароходах и баржах успели уйти те, кто не мог и не хотел оставаться в городе без Советской власти. Курсанты Федора вели бои с офицерской дружиной и солдатами иностранного легиона, отходя к реке, точно высчитывая время, когда закончится погрузка и караван уйдет, и тогда можно будет, уже без скупого расчета за свои жизни, броситься в штыковую атаку, откуда никто не вернется живым.
Но Федор не дал им этого сделать. Он отправил людей вдоль берега к таежной чаще, а сам лег за пулемет, прикрывая отступление отряда.
А мама? Про маму отец сказал:
- Возможно, Рыжиков оставил ее в городе в подпольной группе. У мамы есть опыт; я думаю, партия не отказала ей в доверии и поручила ей эту важную работу.
Да, возможно, что мама Тимы скрывалась сейчас на окраине города в какой-нибудь лачуге у знакомых рабочих. Вот сейчас она нагревает над ламповым стеклом гвоздь и накручивает на него свои пепельные волосы, чтобы они стали кудрявыми, надевает жакетку, обшитую черной тесьмой, и, покусав сухие губы, чтобы они стали красными, идет наниматься на почту телефонисткой.
Ведь в царские времена мама помогала партии, работая на телеграфе и подслушивая разговоры жандармов. Но сейчас в городе ее могут быстро опознать как бывшую большевистскую комиссаршу. Ее, конечно, предупреждали об этом в подпольном комитете, но мама, наверное, тряхнув кудряшками, заносчиво сказала (она ведь очень упрямая):
- Самое главное в первые дни - выяснить, что опп собираются делать; тогда мы получим возможность спасти людей. Потом это будет не столь важно.
А может быть, мама плывет на барже, где сложены мешки с мукой из продотдельских складов, и смотрит в свинцово-серую холодную воду, несущуюся к океану, мимо берегов, поросших могучей таежной чащей. И тучи висят над рекой низко-низко, - таким она увидела впервые сибирское небо, шагая в партии ссыльных от одного этапною острога до другого. И, может быть, она думает о том, что теперь им, большевикам, снова придется начинать Бее сначала. Нет, нет, так она думать но может.
Тима вспоминал ночь в ревкоме, когда все не спали, а говорили взволнованно, беспокойно о том, как сделать жизнь лучше. Он вспоминал транспортную контору, коммуну, папину больницу, - ведь все это было только для людей, чтобы добром вмешаться в их жизнь. И где было слмое трудное, туда, не жалея себя, шли большевики, голодные, плохо одетые, с опухшими от бессонницы веками.
Па всех на них после революции, о которой они мечтали, за которую боролись, обрушилась неимоверная тяжесть, и может быть, каждому в отдельности жить стало даже хуже, труднее. А они, словно не замечая этого, еще более жестко требовали друг от друга сурового, безмерного труда и непоколебимо подчинялись строгим словам партии:
"Так надо". Но зато после революции их стало больше.
Вот те, кто вступил в партию на конном дворе, чтобы всю жизнь состоять в ней, - сколько таких по всей земле!
Разве они уступят ее кому-нибудь?! Не будут драться за нее? Тима знал: самое страшное - остаться одному. Но теперь этого никогда не будет. Он не один, а со всеми темп, кто вместе с папой и мамой, кто думает, как папа и мама, и хочет того, чего хотят они.
Вот вчера вечером в ревком пришли подводы и с ними рабочие золотого прииска, которые пять дней сражались с кулацкой бандой. На подводах лежали раненые. Говоруха, с винтовкой за плечами и с головой, обмотанной кровавыми тряпицами, требовал от Сухожилпна, чтобы тот принял от него под расписку пять пудов золота. Но Сухожилии приказал Говорухе пробираться в губернский город, а если в городе белые, то идти тайгой в соседнюю губернию, а если и в соседней губернии белые, то хоть до Урала, и там сдать золото Советской власти.
- Ты мной не командуй, - рассердился Говоруха, - бери золото, а то свалю в шахту, и дело с концом.
- Не я тобой командую, а партия, - сказал Сухожилии. - Партия тебе велит золото до места везти. И точка.
После этих слов Говоруха только дал папе перебинтовать себя чистыми бинтами и снова, сев на телегу вместе с Вавилой и другими приисковыми рабочими, уехал в тайгу, и тяжелые струп ливня хлестали их по плечам, а телега вязла в почве по ступицы и колыхалась в жирной воде, словно утлый плотик.
Когда они уезжали, Сухожилии, глядя им вслед, сказал:
- Довезут: гаахгеры! Народ твердый, хоть всю гемлю придется протопать, а довезут.
Пыжов принес Сухожплпну планы приисков и образцы найденных им пород.
Сухожилии спросил задумчиво:
- Почему бы вам не задержать их у себя до времени?
- Видите ли, - замялся было Пыжов, - здесь огромные ценности. И для будущего развития края они имеют...
- Понятно, - прервал его Сухожилии и, протягивая осмоленный мешок Пыжову, приказал: - Держи и сохраняй сам пока. Вернемся, тогда вместе поглядим, что к чему, а сейчас нам некогда. Так что береги, дорогой.
И сейчас Пыжов, помогая папе обдавать паром забой, говорил озабоченно:
- На приисках мне удавалось размывать водяной струей довольно твердые породы. Это подтверждает, что добыча угля может вестись подобным способом. Допустим, если б сейчас у меня в руке был шланг не с паром, а вода под высоким давлением, мы могли бы убедиться в эффективности этого способа.
Папа крикнул ему:
- Отлично, если будет заседание ревкома, вам следует кратко информировать об этом на будущее. А если вас сейчас не смогут выслушать, не забудьте напомнить о своем способе при первом же подходящем случае. - И добавил с сожалением: - Знаете, очень обидно, что приходится в силу сложившейся обстановки временно отказываться от многих прекрасных революционно-технических идей, которые могли бы радикально облегчить тру?
человека.
Опреснухин, махая лампой, кричал, чтобы все подавались на-гора грузить уголь в порожняк.
В угрюмых сумерках ливня на раскисшей земле, залитой водой, было не лучше, а хуже, чем под землей. Уголь грузили поспешно, навалом; из деревянных желобов вместе с шуршащими потоками угля вырывалась черная от пыли вода и хлестала из железных щелей углярок.
Люди работали полуголые, словно в жарком тупиковом забое. И кто-то сказал, чтобы подбодрить других:
- Дождичек уголек отмывает. Еще такого мытенького ни разу не отправляли.
Никто не ответил, потому что разговаривать в этом воздухе, трепыхающемся водой, было так же трудно, как запеть, переплывая реку, взлохмаченную волнами, хлещущими в рот, в глаза, в уши.
Сопровождающие эшелон горняки уселись на угольные кучи платформ, пряча винтовки под брезентовые балахоны и куртки. На последней платформе под укрытием из бересты стоял пулемет с колесами, глубоко врытыми в уголь.
Эшелон ушел, скрылся в водяной мгле без гудка, без прощальных возгласов. А люди снова побрели к копру, чтобы рубать, отгребать, откатывать уголь для другого, последнего эшелона.
Его грузили ночью. Плеск воды, шуршание падающих глыб, хриплое дыхание невидимых людей, лязгание лопат и почти полное молчание всех работавших...
С охраной последнего эшелона ушли Алеша Супырин, Вася Лепехнн, Анпсим Парамонов и старшим над ними забойщик Краснушкин, у которого в деревянном сундуке лежали связки динамитных патронов с короткими белыми запалками из бикфордова шнура. Этому последнему эшелону не дали пулемета. Но каждому из охраны выдали по восемь фунтов динамита для самодельных бомб.
Дуся, с мокрыми медными волосами и бледным острым личиком, облепленная сырым платьем, обходила ребят.
- Смотрите не промочите бомбы-то, а то придется ими только как камнями швыряться.
Анисиму Дуся дала ведро со щами, обвязанноз тряпицей, и приказала:
- Не расплескай, а то рот обдерете всухомятку одни сухари есть.
Подойдя к Васе Лепехину, осветив шахтерской лампой свою голову, обычно туго обвязанную платком, сказала строго:
- Ну, гляди. Видал, какая рыжая? - и, усмехнувшись задиристо, заявила: - Сапоги, может, новые зря трепал из-за рыжей-то?
Вася потупился.
- Все равно ты для меня самая наилучшая. - И пообещал: - А про то, какая ты есть, я все тебе в письмах опишу.
И этот эшелон ушел в трепещущую темноту...
И только кто-то, стоя на углярке, долго махал шахтерской лампой. Словно светлячок метался в черноте ночного мрака, пропитанного потоками воды.
Люди разбредались с террикона усталые, измученные, но никто не знал, надо ли еще рубать уголь или малость погодить, узнать, проскочили ли эшелоны? Пошли спрашивать к Сухожилину.
Тот потер мокрое лицо ладонями, произнес неуверенно:
- Так что ж, на всякий случай, кому еще вмочь, порубать можно, а выдадим на-гора или нет, поглядим.
Одни побрели в шахту, другие, вконец обессиленные, - в землянки и балаганы. Только Дуся все еще стояла на путях, опустив руки и глядя в ту сторону, куда ушел последний эшелон.
Людям не удалось доспать эту ночь. Чуть забрезжил рассвет, как тоскливо и протяжно прозвучал шахтный гудок, к нему присоединился другой, третий. Люди шли, но не к шахтам, а к террикону, к подъездным путям, на которых стоял вернувшийся последний эшелон, доверху нагруженный углем. А на угольных буграх лежали Алеша Супырин, Анисим Парамонов и Василий Лепехин. Лицо Лепехина прикрыто шахтерской тужуркой, а босые ноги удивительно белые.
Эшелону не удалось прорваться.
Сопровождавшие его люди могли спастись, бросив уголь, и, соскочив с платформ, скрыться в лесной чаще.
А они стали драться за этот уголь.
Сначала бились врукопашную на паровозе, потом спустились на полотно. Пытались, вооружившись самодельными шахтерскими бомбами, взорвать наваленные перед эшелоном телеграфные столбы, но враги успели соорудить завал и позади. Пятясь, эшелон уткнулся в этот лавал. Враги вынесли пулемет на полотно, чтобы повредить паровоз. Алеша Супырин и Василий Лепехип поползли на пулемет с бомбами. Смертельно раненному Супырину удалось добросить свою бомбу до пулемета. Лепехин долго тащил на себе умирающего товарища, но когда увидел, что со всех сторон окружен, сполз в канаву и оттуда дострелял все патроны из своей винтовки, а потом из винтовки Супырина.
Когда осталась последняя динамитная бомба, Василий разобрал винтовки, расшвырял их части, разулся, изрезал ножом сапоги, запалил фитиль и пошел во весь рост. Он успел метнуть бомбу прежде, чем пуля разбила ему голову.
Пока эшелон медленно пятился, проламывая завал, горняцкий отряд отбил тела погибших. Во время этого боя был смертельно ранен разрывной пулей в живот Анисим Парамонов...
Ливень иссяк. В промоинах рыхлых тяжелых туч появилось солнце. Оно тепло светило на кучи угля, где лежали остывшие, отнятые у жизни Алеша, Василий, Анисим. Когда их подняли с угольного ложа, на нем остались капли, глянцевитые, выпуклые, словно смола, вытекшая из черных блестящих глыб. Старый шахтер Болотный называл ее угольной кровью, рассказывал, будто бы ею сочатся пласты после того, как злая порода убивает горняка, дерзнувшего пробиться к самым богатым залежам.
Мерно топая, к эшелону подошел шахтерский отряд Красной гвардии. Павел Сухожилии оглядел толпу горняков и скомандовал:
- Что ж, товарищи, подсобите очистить платформы под отряд.
Но никто не мог сразу сдвинуться с места, ни у кого но подымалась рука бросать под откос этот уголь, добытый с таким трудом и надеждой.
Тяжко было сваливать этот уголь. Но когда это было сделано, шахтерский отряд расселся в пустые углярки, и эшелон тронулся. Раздуло ветром колючую угольную пыль, и в черном облаке исчез эшелон.
В этот же день из шахт "выкачали" на-гора лошадей и согнали их в загон, окруженный жердями. Покрытые уюльной пылью кони были все одной вороной масти. Но тогда их выкупали в реке и привели обратно в загон, лошади оказались разномастными.
Командиром шахтерского кавалерийского отряда избрали Краснушкина. Коногоны на митинге же упросили, чюбы их взяли в кавалерию.
Краснушкпн, контуженный в бою, плохо слышал. Люди, разговаривая с ним, вынуждены были кричать, а он думал, что лица людей обретают неприязненное выражение оттого, что он остался жив, когда Алеша, Вася, Анпспм погибли, и объяснял виновато:
- Я завалы из бревен подрывать сам полез, чтоб эшелону путь очистить, да меня ушибло взрывом. А они увидали - начальство без дыхания, ну и кинулись без команды, - и произнес, словно давая клятву: - Я теперь к врагу до конца своих дней беспощадный.
И Тима вспомнил Краснушкина в забое, когда тот, лежа на боку в узкой щели, дыша сухим чадом угольной пыли, сжав губы, сурово, сосредоточенно рубил пласт и, словно не обушком, а всем телом своим, прорезал черную каленую толщу. Какой же он будет на войне, этот человек, одержимый сейчас гневом и местью?
В каждой землянке висела на веревках простиранная шахтерская одежда. Еще влажную, женщины раскатывали ее скалками. Отряд должен был уходить вечером.
В коридорах Партийного клуба стояли бочки с солониной, квашеной капустой, мешки с мукой, ящики с тюками книг. Здесь же папа под наблюдением доктора Знаменского укладывал в брезентовые сумки медикаменты. И Тима помогал разливать лекарство из больших бутылей в маленькие, насыпал столовой ложкой йодоформ, заворачивал в вощеную бумагу рулончики бинтов и обвязывал их шпагатом.
Щелкая на счетах, Краснушкин подсчитывал, сколько чего приходится на долю его отряда, и, косясь на папу, просил:
- Вы нам вдвое лекарств выдайте. Коней подранят, их тоже лечить надо, а на коня побольше, чем на человека требуется.
Краснушкин вписал в список имущества отряда точильпый станок, объявив, что на нем ловчее точить сабли, чем простыми брусками. Переманил из отряда Опреснухина двух слесарей, пообещав дать им телегу, куда они сложат инструмент, чтобы было чем чинить поврежденное в бою оружие. Выпросил на спасательной станции два противопожарных брезента, чтобы соорудить из них госпитальную палатку. Глядя, как деловито Краснушкин щелкает на счетах, высчитывая, какой рацион можно положить на первое время красноармейцам, Тима думал, что все горняки, уходящие на войну, готовятся к ней, как к тяжелой, опасной работе.
Словно в воскресный день, на копрах застыли неподвижно огромные чугунные колеса, и на улицах не было видно ни одного шахтера с черным от угольной пыли лицом.
Последний раз чугунное колесо на копре Капитальной крутилось после похорон в братской могиле Тихона Болотного, Аниспма Парамонова, Алеши Супырина, Василия Лепехина и Юрия Николаевича Асмолова. А намогильный холм горняки выложили тем углем, который дали на-гора в знак того, что люди и шахта были спасены.
Когда кончился траурный митинг, Сухожилии обратился к горнякам с трибуны уже не как к шахтерам, а как к красноармейцам:
- Товарищи красноармейцы, есть предложение отработать последнюю трудовую вахту в Капитальной. - Потер ладонью выпуклый, иссеченный озабоченными морщппами лоб и объявил негромко: - Войне срок не указан, а перемычки, поставленные против воды и пожара, надо так укрепить, чтобы, когда вернемся, шахта целехонькая стояла. Уголек нам сразу же понадобится. - И скомандовал: - Поотрядпо построиться! - Выждал: - Шагом - а-арш!
Только небольшая кучка людей осталась у могилы, и все они провожали глазами теспо, плечом к плечу, мерной поступью уходящих горняков, ставших уже солдатами революции.
Когда отряд пересекал рудничную площадь, на дороге показалась подвода. В телеге сидел в грязном брезентовом балахоне Ирисов, рядом с ним - Коля Светличный, держа на коленях винтовку, а позади лежал прикрытый рогожей милиционер Лепехин.
Ирисов низко натянул на брови фуражку и отверни, с я.
Коля соскочил с телеги, поставил винтовку к ноге и отдал честь горняцкому отряду. Отряд прошел, но ни один горняк не взглянул на телегу.
Коля подошел к Ирисову и стал что-то говорить ему, показывая рукой на намогильный угольный холм, потом сорвал с головы Ирисова фуражку, бросил ее на землю и наступил на нее ногой.
И в эту минуту в светло-зеленом небе завертелось огромное тяжелое колесо над копром Капитальной, и спицы его слились в одно прозрачное целое. Это значило:
клеть с горняками опускалась в шахту "с ветерком".
К концу рабочего дня густо и грозно проревел гудок, и от Капитальной тем же строгим суровым строем шагали шахтеры и только с площади разошлись по домам для последнего ночлега.
Папа пришел из ревкома, когда совсем смеркалось. Он предложил Тиме:
- Тебе не хочется немного прогуляться перед сном?
Вышли на улицу, освещенную луной. Как всегда, терпко пахло углем, но из тайги доносилось влажное смолистое дыхание лиственниц.
Они шли по серой дороге, где в пыли сверкали черными кристаллами обломки угля - их обронили, когда утром носили уголь на могилу погибших. За рудничным поселком после вырубок началась березовая роща. Белые стволы блестели в лунном свете. Папа сел на пенек, вытянул ноги и сказал протяжно, будто счастливым голосом:
- Как хорошо, а?
- Нет, - сказал Тима, - плохо, все плохо, - и, уткнувшись папе в колени лицом, заплакал.
Папа положил ему на затылок руку, ничего не говорил, не утешал и только осторожно гладил по голове. Потом он сказал, словно не Тиме, а кому-то другому:
- Какую высокую меру, чтобы быть человеком, дало нам время, - подумал и добавил: - и сами люди, - и, подняв Тимину голову со своих колен, спросил озабоченно: - Ты видел, какие люди горняки? - Вытер Тиме ладонью слезы и попросил: - Больше не будем, ладно? - и произнес тихо: - Я ведь тоже о ней думаю.
- А я все время! - воскликнул Тима. - Мы хоть вдвоем, а она одна, и ей хуже нашего!
Папа согласился.
- Да, одному - самое трудное. - Наклонился к самому лицу Тимы и спросил: - Ты поможешь мне и маме, а?
- Как? - спросил Тима.
Папа взял Тиму за плечи, прижал к себе и проговорил так, будто Тима на все уже согласился:
- Ты у нас хороший, и ты будешь жить у дошора Знаменского, а потом я или мама за тобой приедем.
И папа так сильно прижал голову Тимы к своей пахнущей карболкой куртке, что говорить стало трудно. Да и нужно ли?
Папа встал, наклонился, поцеловал Тиму в лоб и произнес дрогнувшим голосом:
- Спасибо, Тима. - Снял очки и стал протирать стекла пальцами, что делал всегда, когда сильно волновался.