Коноплев смутился, потупился и сказал то, чего говорить не хотел:
- Не уважал он вас. Грубость только одна, а вы вон какая... - и смолк, сам придя в смятение от своих слов.
- А за что он меня уважать мог? - спокойно спросила Капитолина. - Нешто дур чтут? А дурее меня во всем дворе ни одной бабы не было. Только знала, что с его хлебов пухла, - и деловито добавила: - С того, что он мне самый дорогой на свете, иной я стала, а не почемунибудь. На хлеб я бы и на постирушках заработала.
Коноплев ушел, понурившись, словно пришибленный.
Потом с отчаянной решимостью сказал своему приемышу:
- Ну, Кешка, вовек у тебя мачехи не будет, вот моо слово.
Кешка, будучи не по летам смышленым, заявил рассудительно:
- Все ж за солдатками ходить - это дело неправильное. А вот Фенька это ничего.
В первый раз за всю их совместную жизнь Коноплев оттрепал Кешку, приговаривая:
- Ежели еще раз подобное скажешь, голову оторву и в помойку брошу.
И хотя Кешка больше никогда не говорил с Коноплевым на эту беспокоящую его темуг Тиме он жаловался:
- Мой Коноплев пугает: мол, мачеха - плохо. Он мне тоже не родной, а гляди, какой ласковый. А если их двое будет, мне же лучше. Вот и женился бы на ком. - Потом спросил деловито: - Ты как думаешь, Фенька по слесарной части пошла бы? Я так думаю, мой Коноплев бабу ищет, которая мастерство знает. - И добавлял насмешливо: - Редышн с войны вернется - Капптолина ему сюрприз устроит. Станет к станку да как начнет стружку гнать, вот ему смазь против шерстки. Ведь он гордый! "Корова"! Покажет она ему теперь корову. Будет за ней метелкой стружку выметать. Посмеемся.
Но когда Капитолина привезла Редькина нз госпиталя на детских санках, завернутого в одеяла, держа под мышкой казенные костыли, и сказала соседям радостно: "Живой, слава тебе, господи", - даже Кешка и тот предложил почтительно:
- Может, тегя Капитолина, надо в аптеку сбегать?
Так я в один момент.
Могучая душа оказалась у Капитолины Редькиной.
Она покорно снесла все бешеное отчаяние мужа, когда, поднявшись на ноги, понял он, что невозвратимо здоровье, а с ним утрачена навсегда сладость мастерского труда и властная мужская гордость быть кормильцем семьи. И чтобы успокоить, утешить мужа признанием его власти над собой, Капитолина робко, с грубоватой, простецкой улыбкой спрашивала:
- Мартын Егорович, что-то у меня стружка тугая идет, ай что не ладно? Может, глянешь?
- Дура! - радостно кричал с лежанки Редькин. - По слуху слышу, стамеску низко держишь, вот и дерет.
- А я все думаю, с чего так? - восклицала испуганно Капитолина. - Я ведь все по памяти примечала, как вы, но все разве упомнишь?
- Давай оборот шибче, а стружку снимай не толще бумажки, тогда борозды не будет. Если стружка кудрей идет, - значит, мастер, а если крошкой сыплется, - значит, тычет стамеской, и более ничего. Самое главное, пскосок выбрать правильный, и чувствуй, если стамеска, как струна, поет, значит, искосок правильный, а если бубнпт, - значит, лишнее забрала, тогда ослобони, ставь косее, легче. Шаблон не в руках, а в башке держать надо.
Гляди на чурку, ровно в ней готовое исделие лежит и его из чурки только вынуть надо. Шаблон на последних проходах прислоняй. Когда чистовой прогон гна:ь будешь, тут, Капка, ты такой манер делай... Ну, ото тебе со слов не понять. Это я тебе после покажу, лично.
Во всех этих наставлениях Капитолина не нуждалась.
Но для Мартына они были источником бодрящего сознания, что не такой уж он никудышный и без пего Капитолина только запарывала бы настоящую работу.
Капитолина пришла в Совет и сказала Рыжпкопу:
- Что ж у вас на вывеске только Совет рабочих и солдатских депутатов? А мой кто? По всем статьям подходит к вывеске, а вы от инвалида нос воротите.
- Вы напрасно на меня, гражданочка, кричите, - сказал Рыжиков. Помощь, какую можем, мы инвалидам войны оказываем.
- Дрова дали и муки мешок. За это мы всей семьей вам кланяемся. Но ведь он мужик башковитый, только что на митингах не орет, и от этого вы его не знаете, а ведь он мог бы к какому делу присупуться.
- Ладно, подумаем.
Через несколько дней к Редькиным пришли из Совета.
Редькин взволновался, приказал Капптолине выйти на улицу, чтобы не мешать серьезному разговору.
А спустя неделю Редькин с красным бантом на шипели ковылял на костылях в кобринскую столярную мастерскую, где он был избран старшиной рабочего Совета.
И теперь он вновь с полным сознанием обретенной власти, упоенный ею, орал на жену:
- Ты, корова, брось меня перед людьми срамить. Выходит, у Кобриных мы мастерскую для народа забрали, а здесь я буду свое дело содержать? Свезу станок и сдам.
Только мне с тобой и делов, что на себе срам носить.
Но Капитолина отказала наотрез:
- Ты меня своей властью не стращай. Я не пугливая.
Никуда станок не дам. Работаю и буду на нем работать.
А если с руками полезешь, то сдачи дам. Хватит мне перед тобой дуру разыгрывать.
ГЛАЗА ПЯТНАДЦАТАЯ Хотя Костя Полосухин, Гриша Редькин и копоплевский Кеша уважали Тиму за то, что он не струсил, когда жил в приюте, а даже бунтовал там, все-таки иногда Тима испытывал к своим приятелям почтительную зависть.
Пусть даже Гришка врет из самолюбия, что не мать, а отец научил его токарничать, все равно он не просто парнишка с Банного переулка, а токарь.
Когда ребята ходили на реку смотреть, как дружинники разбирали вмерзшие в лед плоты, Гришка подошел к козлам, на которых распиливали бревна, потрогал у пилы зубья и сказал насмешливо:
- На сырое дерево шибче разводы надо делать. Эй вы, лопоухие...
А Кешка молча взял пилу у дружинников, уселся на бревна и стал трехгранным напильником оттачивать зубья. Вернув пилу, сказал небрежно:
- Вот теперь пойдет.
В сомовскую баню они ходили с Костей бесплатно.
И Сомов каждый раз благодушно говорил:
- Поддевку ты мне слпцевал положительно, лучше, чем новая. Ничего, мойтесь.
Зато от отца, от матери, от их друзей и из книг Тима знал многое такое, чего не знали его приятели.
Глядя задумчиво в чистое, бездонное, холодное небо, Костя говорил обиженно и мечтательно:
- Вот ворона летает почем зря, а человек нет. Значит, он хуже вороны?
- Человек может летать, - заявил Тима. - Для этого нужен воздушный шар из резиновой материи и пудов десять газа под названием гелий.
- На шаре - это что, а вот так бы, с крыльями, как У птицы.
- Если не высоко, то можно. Был такой человек в древние времена. Надергал у птиц перьев, слепил из них крылья воском, надел на руки и полетел. Но не рассчитал, слишком близко к солнцу поднялся, воск от тепла растаял, он вниз и грохнулся.
- А если варом скрепить?
- Вар тоже тает.
- Тогда столярным клеем.
- Клей неподходящий: он засохпет, ломаться будет.
А крыло, чай, гнуться должно, - авторитетно замечал Кешка.
- Тогда садись на аэроплан и лети. Есть такой здоровый, несколько человек берет, "Илья Муромец", - пояспял Тима.
- Из сказки, что лп?
- Пет, такое название дали за величину. У французов есть тоже аэроплан, фирма "Фарман и Латтам", самый у них замечательный пилот Блерио.
- А у французов есть революция?
- У них даже две были, но их революционеров всех у стены буржуазия расстреляла.
- Что же они не дрались как следует?
- Дрались, по ошибку сделали: крестьян на помощь не позвали. А настоящая революция рабоче-крестьянская.
- Это как у нас. Значит, Маркс, выходит, француз?
- Немец.
- А что же они с нами воевали, когда у них такой человек есть?
- Он умер.
- Ну, тогда другое дело. А Ленин, говорят, от нас родом,сибирский.
- Он в Симбирске родился.
- Вот я и говорю, что наш.
- Симбирск на Волге стоит, а Волга в России. Но он в Сибирь сосланный был, значит, наш.
- А где же он теперь: в Томске, что ли?
- В Москве.
- Что ж Коноплев все: "Ленин сказал, Ленин велит..." Я думал, он не дальше, как из губернии, а он вон где. Твои-то Ленина не видели?
- Нет.
- Зря. Говорят, все знает. И чего делать наперед, тоже все знает. Рыжиков наш ему не родня, случайно?
- Нет.
- А похож. Тоже с бородкой и умный.
- А ты откуда знаешь?
- Рыжикова-то? А кто его не знает! На митинге он один самыми простыми словами говорит. Все от него понятно. И про то, что сейчас жрать людям нечего и что буржуи обратно власть хотят взять ц от этого нельзя быть лопоухим.
- Пролетариат - это кто? - поинтересовался Кешка.
- Те, кто ничего не имеет.
- Значит, мы не подходим, - сказал Костя. - У нас всякого добра ой-ой-ой...
- Рабочий - это тоже пролетариат.
- Мы не рабочие, мы мастеровые, - с достоинством заявил Кешка.
- Какая же разница?
- Рабочий - это который при хозяине, а мы сами при себе.
- Эксплуатируемые тоже пролетариат.
- А чего это значит?
- Все, кому за труд недоплачивают, те эксплуатируемые. А кто недоплачивает за чужой труд, - эксплуататор.
- Это я подхожу, - гордо сказал Гриша Редькин. - Мать за работу ничего мне не платит.
- Так то мать, а не чужой дядя.
- А звезды с чего светятся? - спросил Костя, всегда склонный к отвлеченностям.
- И все-то ты, Сапожков, знаешь, - уважительно говорил Гриша Редькпн. Башка у тебя особенная, что ли?
Но вот его приятели начинали говорить о своей работе, что сила - это еще не главное, а главное, как ты понимаешь все башкой: сначала, пока не устал, делай тонкую работу, а когда устанешь, - грубую, где только сила требуется, а ежели на тонкую превозмогать себя станешь, - запороть можно изделие; пользоваться чужим инструментом хуже, чем чужие сапоги носить, потому что рука памятлнвая, сама собой к инструменту приспособляется, и потому старый инструмент лучше нового; на новую стамеску надо всегда набивать ручку со старой, и это не только примета, а делу лучше, потому что в руке память на старую ручку осталась, и тогда о руке не думаешь, когда она привычку не меняет; очень полезно с ночи материал осмотреть, на котором утром работать будешь; если поначалу с утра работа легко идет - не части, подзадерживай себя, а то к концу выдохнешься и, чего доброго, запороть недолго. Вот тут Тима вынужден был хранить молчание. Он чувствовал во время таких разговоров что сверстники намного старше его, значительнее, умнее.
Как-то ребята нанялись сбрасывать снег с крыши пичугинского двухэтажного дома. До этого три недели дул буран и привалил к стене огромную, словно океанская волна, снежную сопку.
Стоя на самом краю крыши, Тима испытывал жуткое и вместе с тем сладостное ощущение высоты. Так зазывно сверкало пространство, и такой мягкостью манила пухлая снежная сопка, блистая глазурью, и таким упругим, как вода, казался просвеченный солнцем глянцевитый воздух!
Л небо, чистое, прозрачное, казалось, втягивало в себя.
Тима, охваченный восторгом и отчаянной отвагой, крикнул:
- А ну, кто? - и прыгнул вниз.
Он вонзился в сойку по самые плечи. Боль от удара ослепила горькой чернотой.
- А ну, плюнь, плюнь, тебя просят, - молил Гришка, подставляя ладонь к его губам. - Нет крови? Значит, внутри ничего не оборвалось. Слышь, Тимоша! Не сорвалось внутрях ничего, говорю. Ты обопрись на нас. Раз стоймя держишься, значит целый. Ты очнись, снега пожуй.
Потом приятели стали ругать Тиму:
- На кой прыгал, дура?
- За такое надо бы морду набить.
- Ты что, лунатик, что ли?
- Лунатик!.. Сами-то струсили, - огрызнулся Тима.
- А кому охота зря ноги ломать?
Но когда Тима взглянул на сопку, он увидел четыре глубокие вмятины.
Гриша сердито ответил за всех:
- Испугались, думали, насмерть расшибся. Но мы с разбегу, с умом: подале снегу более наметено, значит, мягче, - и сурово заметил: - Тебе что, ногу сломишь - хромай сколько хочешь. А мне, ежели охромею, к станку более не встать. Значит, погубился под корень.
Тима помнил, как горько рыдал Костя и боялся идти домой, не очень сильно порезав осколком бутыли пальцы.
Но, укушенный собакой, Костя совсем не плакал, хотя Коноплев, опасаясь, что собака бешеная, прижигал ему место укуса раскаленным железом так, что мясо шипело и шел едкий, густой дым.
Костя объяснял:
- Разве от боли плачут, да еще на людях? Я ведь с того плакал, когда порезался: испугался, пальцы искалечил. Мое дело тонкое; если сохнуть начнут или скрючатся, иглу в зубах держать, что ли, или на левую переучиваться? Какой же тогда из меня мастер?
Но особое почтение все ребята питали к Петьке Фоменко.
Долговязый, костлявый, белобрысый, неловкий в играх, где требовались сила и сноровка, Петька брал верх в другом. Он работал в затоне формовщиком. Уходил на работу с рассветом, приходил поздно вечером. Только по воскресеньям появлялся во дворе. Усевшись на завалинке с солнечной стороны, грелся, отдыхал и говорил с достоинством:
- Ежели я, скажем, пятку для подшипника с большим люфтом сформую, буксир не потянет. В нашем деле от каждого все зависит. Скажем, земля формовочная - TJT у нас целая аптека. Смесишь кварцевый песок, глину, потом в нэе конский навоз или опилки добавляе:иь. Для чего? Чтобы газом форму не расперло. Как металл зальешь, опнлкп или навоз выгорят, - газ через ото наружу выходит. На стержень вместо глины для связки льняное ыасло, крахмал, патока, мука, канифоль идут. Если сильно землю страмбуешь, газу хода не будет, взбурлит металл, раковины пойдут, пузыри останутся зпачпт, брак.
Слабо землю сомнешь, разопрет стенки, и получится не литье, а невесть что. У нас у каждого свое строгое дело.
А в кучу сложишь - пароход получается. От этого мы, рабочие, друг за дружку сильно держимся. У нас такого нет, чтобы урок сделал, а на другого наплевать. Дай я большой припуск, а после токарю лишний металл снимать. Или стругает, стругает, дойдет до чистовой, и вдруг - раковина. Выходит, всю работу на выброс. Столяр даст мне модель - и гладкая, аж блестит, и покрашена где следует, а сколько после пего еще я думать должен, где лучше вентиляционный канал класть, фитиль проложить - это такая веревка, воском облитая. После сушки формы воск стает, веревку спокойно вытянешь, ход останется. Все время башкой шевелить приходится.
Если важное литье, тут все в компании советуемся, бывает, тысячу рублев одна деталь стоит, а я могу ее один запороть.
- Что ж, ты, выходит, там самый главный?
- Мы все друг от дружки зависимые, - уклончиво отвечал Петька. И с гордостью произносил: - С того рабочий класс самый главный теперь, что он себя понимает.
- А другие все дураки? Тоже свое дело знаем не хуже вашего, - обижался Костя.
- Дурак нынче тот, кто сам по себе жить желает.
- Обзываешься?
- Мимо махаешь!
- По линии рабочего класса теперь все мы определены к власти. Один в Совет, в ревком, другой в Красную гвардию, в дружину. Одних уполномоченных штук двадцать.
- А тебя что же обошли?
- Я, милый мой, подростковый делегат в Совете.
- До настоящего не дорос.
- Вот и видать, глупый. Из нас союз молодых рабочих сбивают, чтобы при большевиках быть.
- У Тимки отец и мать в самой партии, а он не задается, как ты: смирный.
- Оттого и смирный, что сам по себе, вроде ноль без палочки.
Петька Фоменко ловко проводил ребят "сквозь" дежурного Клуба просвещения. Он шел на него сбычившись, угрюмо цедил сквозь зубы:
- Представитель! - и, кивая на ребят: - Эти со мной.
Под высокими сводами бывшей архиерейской домовой церкви и днем витали ночпые сумеркп. К огромной медной люстре, подвешенной на цепях у самого купола, была привязана веревка, и на ней висела керосинокалильпая лампа с эмалированным абажуром. В нишах стояли еще четыре жестяные керосиновые семилинейные лампы. На закрашенных охрой стенах были написаны лозунги: "Кто не работает, тот не ест", "Долой мировую буржуазию!", "Наука принадлежит народу", "Экспроприируй эскпроприаторов". В простенках висели нарисованные коричневой краской на беленом холсте странные картины. Люди на них были сделаны словно из квадратных ящиков: у одннх в руках, суставчатых, как паровозные шатуны, - молоты, у других - серпы, у третьих - ружья очень странной формы. В некоторых местах сквозь желтую охру проступала церковная роспись. Посетители говорили задумчиво:
- Святые лики через все взирают.
- Оттого взирают, что их купоросили слабо.
- Соскрести-то рука не поднялась.
- Их на чем писали? На чистом масле. Разве его клеевой покроешь?
- Его ничем не покроешь, упрекающий глаз апостольский.
- Ты агитацию тут не разводи.
- А ты не пугай, может, я сомневаюсь, есть он али нет.
- Ну тогда ходи в помещение, где попы облачение сменяли, там на полках банки с человечьими внутренностями и шкилет. Ты убедись, из чего состоишь. Очень вразумительно.
У стен левого притвора были сооружены деревянные настилы, на которых лежали каменные топоры, кремневые наконечники стрел, иглы из рыбьей кости, скребки из кварца и груды почерневших глиняных черепков. Солдат в бурой шинели без хлястика, в обожженной с одного бока папахе, тыча в черепки рукой, на которой было только два пальца, говорил внушительно:
- Видал, до чего народ трудящийся довели буржуито? На фронт все железо согнали, а мужику что? Вот и сшивай одежду рыбьей костью али руби дрова камнем, - и угрюмо сипел: - Понятно, значит, в какую жизнь нас пихали. Но ничего, шалишь, теперь мы все ученые!
На правом притворе на таких же стеллажах стояли чучела зверей и в стеклянных коробках были наколоты всякие насекомые: жуки, бабочки, гусеницы.
- Это к чему же зверюшек сюда нанесли сушеных-то?
- Для науки.
- Гляди, лягушка в банке. Тьфу, пакость!
За дощатыми перегородками, не доходящими до потолка, размещались художественные студии Клуба просвещения. Сюда Косначев привлек людей, которых раньше в городе считали чем-то вроде чудаков.
Студией живописи руководил Иннокентий Пантелеевич Апостолов, бывший учитель рисования в гимназии, уволенный в свое время за то, что на урок привел швейцара и, велев ему раздеться, предложил рисовать ученикам голую натуру. Приглашая посетителей клуба испытать свои способности в живописи, он обнадеживающе го-"
ворил:
- Мастерством рисования при настойчивости может ов та деть каждый, ибо в природе каждого человека заключат склонность к воспроизведению предметов. Основа любого труда состоит в этом. Искусство требует воображения, но не фантазии. Фантазия отличается от воображения тем, что ока обращена к не существующим в природе предметам. Воображение же только одухотворяет существующее.
Получив от Апостолова по куску бумаги, ребята сели рисовать стоящий на возвышении гипсовый куб. Чтобы зарекомендовать себя с лучшей стороны, они, кроме квадрата, нарисовали еще многое от себя: Тима - лошадь, Петька пароход с дымящейся трубой, Костя - винтовку и саблю, Кешка - цветок.
Подходя к каждому, Апостолов молчаливо следил за их трудами. Потом собрал листы и сказал:
- Я вижу, вам всем очень хочется стать художниками. Но я вас просил нарисовать только куб. Вы поступили недисциплинированно. Когда человек учится, он должен уметь подчиняться, а когда он владеет искусством, он будет подчинять себе других.
Ботом Апостолов пришпилил к стене бумагу, угольным карандашом нарисовал на ней квадрат, сделал несколько штрихов, и вдруг на бумаге появился увесистый куб.
- Вот, - сказал Апостолов, - видите? Вы думали, рисовать кубик скучно, неинтересно. Но когда вы сообщаете ему полное ощущение объема, это же чудо! Значит, давате начнем снова.
Тима почти каждый вечер ходил в Клуб просвещения на занятия в художественной студни. Но Косначев мобплпооБал Апсстолова рисовать плакаты и лозунги в тппогрофич газеты "Революционное знамя". Вместо Апостолсва стала вести занятия какая-то барышня в розовой кофточке, туго перетянутая в талин черным кожаным ремнем с большой медной овальной пряжкой. Она не рассказываю ничего интересного, а только все время совалась со своим карандашом и поправляла нарисованное так старательно, что получалось, что это не ты рисовал, а она. Узнав, что Тима не рабочий, она сказала обиженно:
- Вы, молодой человек, столько у меня времени отняли, а мне важно прививать эстетические вкусы самым простым рабочим. Пиепко об этом меня просил товарищ Косначев. И если вы даже научитесь рисовать, кто мне поставит это в заслугу?
Тнма бросил ходить в студию. Выходит, оп был чем-то хуже своих приятелей со двора. Конечно, теперь рабочие - самое главное, ну, а кто же он? Вот почему еще Тима так много размышлял о своем месте в жизни и втайне завидовал Петьке Фоменко, который всегда с такой важностью говорил:
- Мы, затонские, постановили...
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Вопрос о том, где и как провести общее собрание жильцов, больше всех волновал Мартына Редькина.
Вися меж костылей с высоко вздернутыми худыми плечами, оп тревожно говорил жене:
- Слыхала, Асмолов квартиру свою одалживает для сбора. Поняла, куда их умысел метит?
- Значит, поглядим, как настоящие люди живут, - благодушно говорила Капитолина.
- Во-во, значит, на их удочку.
- Какую такую удочку?
- А вот. Войдем это мы, значит, перво-наперво надо ноги о коврик вытереть.
- Что ж, по-хамски весь пол обследить?
- Тэк-с, дальше... Мягкую мебель подставят - садись, значит, пожалуйста. А потом, хозяин квартиры кто?
Значит, сделай уважение хозяину. Будут спорить либо голосовать. Хозяина обозвать, обидеть нельзя, ну и того, и вскочит в комитет.
- Да ты что заранее на человека злобствуешь?
- Я не злобствую, я по политике думаю. А они там ее собьют, потому мы люди стеснительные, и если буржуй к нам с уважением, то мы сразу того, вроде моськи.
- Да ты чего хочешь?
- Надоть их всех в лачуге Полосухиных собрать, чтобы они стеснялись, а не мы. И пусть в натуре глядят, в чем вопрос состоит. В самую многодетную закутку их согнать, к Полосухиным.
- Ты, Мартын, меня в свою политику не ввязывай, я всех людей уважающая, не как ты.
- Выходит, мне с тобой и думать нельзя, жиром опять заросла.
- Ты с Коноплевым думай, он в тюрьмах сидел за то самое.
- Если бы не здоровье, я Коноштеву, как с фронта вернулся, башку бы расшиб.
- Опять за старое. Сказано тебе, он на меня только глазами грустно пучился, и больше ничего.
- Вот за то самое ему и следует.
- Ты бы, Мартын, с утра щи хлебал, на сытое брюхо человек добрее.
- Мое брюхо от обиды жизни к хребту прилипло, клещами не отдерешь.
- Вот потому и злобишься на приличных людей.
И ни в чем они не виноватые. Аккуратно живут, не как мы.
- Пожалела аккуратистов. Поглядим, как они нас пожалеют. - И сердито спрашивал Гришку: - Всех жильцов обошел? Повестки каждому лично вручил?
- Я уже Копоплеву сказал.
- А Коноплев тебе кто? - ярился Редькин. - Отец, да? Ты отцу докладывай.
- Ну каждому в руки дал.
- Ты мне не нукай, а то я тебе так нукну, своих не узнаешь, - и тут же, позабыв, что только что сердился на Гришку, спрашивал Тиму озабоченно: Папаша с мамашей будут или как? Может, им на это внимания нет?
Начальство!
- Я скажу.
- Ты не на словах, а бумажку нашили, они, может, к бумаге более склонные.
- Чего ты к Сапожковым цепляешься, - сердито вмешалась как-то Капитолина. - У их и так дел выше макушки. Варвара Николаевна, гляжу, совсем худышкой стала.
- Партийные пусть тоже придут, посмотрят, - настаивал Редькин.
- Это с каких пор ты партийных обожать стал? - насмешливо осведомилась Капнтолина. - Сам же говорил, они вроде попов: только свой приход и хвалят.
- Я про каких? - смущенно оправдывался Редькип. - Я про тех, которые в господских партиях состоят.
- Тоже рассуждает, вроде знает чего. Коноплев небось человек, а ты на него, как пес, кидаешься.
- У меня с ним свой счет, - угрюмо заявил Редькин.
- Ну вот и выходит, оба одинаково понимающие, а ты его ни в пень не ставишь, - торжествовала Капптолина и передразнила супруга: - "По политике рассуждаю, до политике". Одна у тебя политика: как себя самого получше выказать. Вот!
- Зовп сюда Коноплева! - яростно закричал Редькин. - Зови.
- Мартын, дай сюда костыли и сядь. А ежели что, смотри! Хорошего человека задевать не позволю.
Гришка исчез и скоро явился с Коноплевым. Лицо Коноплева было встревоженно и бледно.
- Здравствуйте, Мартын Егорович. - И, потупив глаза, произнес совсем тихо: - И вам, Капитолина Евлампьевна.
- Садись! - приказал Редькин.
Коноплев покосился на Тиму и Костю и робко попросил:
- Ребятам зачем же такой разговор слушать?
- А ты знаешь, какой мой разговор будет? - сурово спросил Редькин.
- В заблуждении вы, Мартын Егорыч, - кротко сказал Коноплев и, потирая колено широкой ладонью, проговорил с трудом: - Я ведь только душой болел, и все, Пускай Капитолина Евлампьевна подтвердит.
Сворачивая дрожащими пальцами цигарку, ненавидяще глядя на Коноплева, Редькин сказал сипло:
- Ты с этим разговором зря сунулся. Тут я тебе словам недоступный. Я свой счет на тебя не закрыл. А вот об чем разговор будет. Да ты сядь ближе, не колебайся.
Капка, дай костыли, а то башка виснет. На, мой кури, крепче. Разговор серьезный, долгий. И тут нам с тобой надоть руку в руку, чтобы не обошли буржуи-то. Да сядь, говорю, на постели, рядком. Оно лучше будет, довереннее...
Тима не любил Редькина: Редькин кричал на ребят, когда они играли во дворе в лапту:
- Окна, жиганы, повыбиваете! Гришка, марш домой! - И, замахиваясь на сына костылем, шипел, как гусь: - Забаловала мать. Ступай чурки стругать!
Редькин презрительно относился к Полосухину, называя его лоскутником, тряпичником, заплатных дел мастером.
Сколько раз он орал на Полосухиных, что они завоняли своим тряпьем все жилье, что от них даже из-под пола вонь идет, и издевательски спрашивал:
- Скоро свою Феньку замуж отдадите? Приданое небось богатое? Мешка два пуговиц. Вы бы показали, а то позарюсь, брошу Капку и к вам в зятья пойду. Из бархатного лоскута портки тачать. Коноплев-то не прельстился, небось в приданое жилетку просил двубортную, он же о себе много думает. Плешь завел на кумполе для красоты вида.
Но сейчас Редькпн уважительно просил Коноплева:
- Нам надо кучей на них идти. Объяснить все по закону. Стеснение жизни буржуям будет оттого, что трудящимся простор пынче положен. Мол, им по комнате на рыло - самая что ни на есть справедливость. А какой лишек, то революция берет аккуратно. Не кулаком в рожу, а по голосам, которые "за" и "против". Значит, надо, чтобы неимущие жильцы не сомлели от половичков, мягкой мебели и фикусов асмоловских, а твердо себя вели, самостоятельно себя чувствовали. А то мы народ мягкий, вежливый; если нам кто первый "здрасте" кинет, так мы шапку долой и уже спину гнем в дугу за уважение. Я сам мученый. Народ знаю. Ему еще непривычно себя главным считать. Все стелемся, ежимся.
- Это ты правильно рассуждаешь, - согласился Коноплев. - Домовой комитет - это тоже Советской власти палец. Дело серьезное. Политика. И то, что ты на партийных облокотиться перво-наперво решил, - это мне упрек самый что ни на есть. Я ведь тоже так, а зайти к тебе не решался. Ниже момента был. Думал, дашь костылем, и на этом весь наш разговор кончится. А ты вон как высоко мыслишь, - и совсем тихо произнес: - Я ведь о тебе только с одного боку судил. Тоже чуть было в человеке не просчитался. А мы должны теперь все друг дружке в глаза глядеть, а не воротить рожу за обиды и прочее.
- Капка! - восторженно крикнул Редькин. - Чего глаза тупишь? Ничего, гляди вовсю. Вижу, человек, а не паскуда, - и сокрушенно произнес: - Нам бы с тобой сейчас самогона... хлебнуть. Но Капитолина не держит:
боится, сопьюсь. Инвалиды, они все от своего горя спиваются. А вот я ничего, только курю цепко.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Каждый раз, когда приходилось ночевать одному дома, Тима особенно остро испытывал тоску от своего одиночества. Слоняясь уныло по комнате, он подходил к шкафу, где висели мамины платья, отворял дверцу, разглядывал, вспоминал, какая она в них была в разгое время.
Вот это, с зелененькими полосками, мама надевала на вечеринку к Савичам, и Софья Александровна, когда мама кончила петь, бросилась к ней, обняла и воскликнула:
- Ох, Варька, какой у тебя голос изумительный!
Тебе бы с ним нужно не в революцию идти, а в оперу.
А вот это синенькое, с порванным рукавом, Тима тоже очень хорошо помнит. Во время учредиловки мама раздавала на улице листовки, призывая голосовать за болы::свиков. Офицер с красным бантом на шинели хотел отнять у мамы листовки. Она прижала их к груди и пинала офицера ногами, а тот тащил ее за руку в ворота дома.
И Тима тоже пинал этого офицера и кричал:
- Помогите!
Но прохожие в страхе только молча смотрели, как офицер волочит маму по тротуару. Маму спас Коноплг-в и еще какой-то рабочий. Они оттащили от нее офицера и увели его во двор. Когда они снова появились, рабочей, который был с Коноплевым, держал в руках саблю. Подойдя к каменной тумбе, он взял саблю одной рукой ?а эфес, а. другой за конец и, с сплои ударив ее плашмя о тумбу, переломил, как хворостинку, потом с разбегу зашвырнул обломки на крышу дома. Коноплев держал большой черный браунинг и рассматривал его с таким любопытством, будто первый раз в жизни видел револьвер. Офицер, прижимая к разбитому лицу платок, подошел к Коноплеву, попросил:
- Слушай, отдай, пожалуйста.
- Ладно, пойдем, - сказал Коноплев.
Он шел по улице, в нескольких шагах от него - офицер. Коноплев озабоченно разбирал револьвер и на ходу бросал револьверные части одну за другой на тротуар, а офицер, следуя за ним, подбирал их. Он очень походил на собаку, которой бросают кусочки хлеба, чтобы она шла, куда хочет хозяин.