Ведь ни Пивень, ни старик Брайченко самой листовки не видали. Просто долетело до них откуда-то загадочное и удобное слово - "Молния". Появилось именно после Октябрьских праздников, уже после того, как фашисты решили осуществить, как они говорили, "массовую акцию"...
Жуткую "акцию" по уничтожению огромного количества советских пленных, активистов, всего оставшегося на оккупированной территории еврейского населения. "Акция"
эта в уезде, собственно, и началась с Подлесного... Кровавое сумасшествие, в котором из двухсот с лишним людей еврейского гетто посчастливилось спастись, может быть, десятку, да и то, может, временно...
Брайченко скупо, явно страшась и избегая подробностей, рассказывал все, что слыхал и знал о той кровавой осенней ночи. А Яринка, слушая это, сразу же подумала о Розе, о своей встрече с ней, и об эсэсовском прикладе, боль от которого с внезапной остротой снова отозвалась в ее груди. Где она теперь, Роза?..
Уцелела?..
Брайченко хорошо знал Розу и ее родителей, но об их судьбе будто бы не знал ничего определенного.
Не сказал ей тогда правды Брайченко. Решил не признаваться. Что же здесь удивительного? И только спустя два года дозналась Яринка, что в тот вечер и в ту ночь, когда она ночевала у Брайченко, ее подруга Роза, уцелев случайно после той кровавой резни, скрывалась у них же в погребе. И Яринка тогда не могла прийти в себя, всю ночь не могла успокоиться. Забылась в тяжелом сне только под утро и вдруг проснулась от какого-то кошмара, который сквозь сон прорвался истошным криком, разбудив и напугав старых Брайченков.
Проснувшись, сразу же заторопилась домой. А в дороге спешила так, будто за ней кто-то гнался или там, дома, ее ждало неизвестно какое смертельно-неотложное и срочное дело.
Идти было тяжело. День, выдался хмурый, дождливый. Тяжелые, свпнцово-серые тучи нависли над самой землей. Дорога раскисла, стала вязкой. А по ней время от времени навстречу девушке шли измученные голодом, издевательствами группы раненых пленных. Люди не люди, скорее скелеты, обтянутые серой кожей и в грязных лохмотьях.
Они еле переступали с ноги на ногу. А продрогшие, хотя и бойкие, немецкие солдаты с криками подгоняли их тумаками, а то и выстрелами, поспевая еще между делом бросить какую-то шутку в спину молоденькой туземной фрейлейн.
На дороге после тех игривых и молодцеватых немецких парней остаются трупы... Один... второй... А там даже двое рядом лежат, навзничь, погружаясь серыми плечами в вязкую, холодную родную землю.
Дома, переволновавшись за нее, безумно обрадовалась бабушка Агафья, радостно заискрились глаза у Дмитра, сдержанно усмехнулся отец.
- Как оно? - спросил он. - Все ли в порядке?..
- Да, если обо мне и о том товарище, то ничего. Ночевала у Брайченков. Там в Подлесной такой ужас, такое...
- Знаю, дочка...
- Ну, а вы как тут?
- А что с нами здесь случится? Так, как и всегда...
Тату, тату!.. Родной, родной татусь!.. Если бы не все пережитое за эти два года, она так никогда по-настоящему и не узнала бы, какой у нее славный... нет, не просто славный - необыкновенный, чудесный татусь!.. Такой молчаливый, рассудительный, всегда спокойный татусь!.. Человек, о котором говорят, что он и мухи не обидит. Он, наверное, в своей жизни ни с кем и не поссорился по-настоящему. Молчаливый и покладистый, лишь иногда бросал какое-нибудь скупое мягкое словцо, мог пересказать сложную историю одним коротеньким предложением да еще разве кротко, как-то смущенно улыбнуться, раскрыв в улыбке всего себя.
Ни слова не возразив, иной раз только переспросив, он молча делал все, о чем бы она ни просила его. И у нее складывалось впечатление, что все опасное, строго запрещенное, связанное с риском и страхом неминуемой смерти, он делал только для нее, только потому, что просила его об этом она - его единственная, любимая дочка, удивительно похожая на свою покойную магь.
Яринка попросила подольше, пока совсем не поправится, оставить у них того веселого художника Дмнтра.
И отец, положив что-то в новую из лозы корзинку, молча подался в Подлесное и как-то там узаконил хлопца как родного племянника.
Она подала мысль привести в порядок и припрятать найденное оружие, и отец тут же, беспрекословно, взялся за дело, только подумав перед тем, где лучше будет устроить тайник. Попросила помочь переправить еще и раненого командира - и он и не подумал отказать.
Тату! Татусь!.. Как ты горячо, до самозабвения, любил свою дочку! А она... А она так и не сумела спасти своего необыкновенного, своего самого дорогого татуся!..
Он ни в чем не отказывал ей, делал все, о чем бы она ни попросила... Хотя делал, вероятно, еще и потому, что у обоих у них лежала к тому душа, что он жил тем самым, что и она, и думал (не затрачивая на пояснение лишних слов) так и о том же, о чем думала, во что верила его Яринка.
Когда-то раньше, когда была еще жива мама и не было этой проклятой войны, Яринка, если бы ей сказали о выдержке и мужестве отца, вряд ли поверила бы в то, в чем убеждалась не раз и не два и убедилась теперь окончательно. Такой выдержки, такой смелости, да где там - настоящего героизма! - внешне непоказного и порой незаметного, она в отце прежде и допустить не могла!
Только теперь, во тьме этой нескончаемой ночи, когда у нее появилась возможность подумать, вспомнить все до подробностей, она наконец до конца осознала, поняла, какого отца имела, какой это был по-настоящему большой человек!.. Человек, которого она, возможно, именно в эту минуту теряет навсегда, навеки и больше никогда, никогда в жизни (подумать только!) не встретит, не увидит, не услышит!
Дотлевала осень с ранними морозцами. Приближалась зима. Леса в их краях - один этот клочок чуть ли не на всю область. А жизнь, несмотря ни на что, даже на войну, брала свое. Надо было, пока живешь, одному покрыть сожженную хату, другому возвести над землянкой крышу или хоть кое-как починить выбитые взрывом окна и двери. И печь, хоть раз в день не истопив, не проживешь. Да и учреждения немецкие прежде всего требовали леса на разбитые мостики и разрушенные помещения. Поэтому так много людей бывало ежедневно в лесу и у них на подворье. В хату частенько забегали погреться возницы, пареньки, молодицы. Бывали гости не только непрошеные, но и нежелательные. И никуда от них не денешься.
Все чаще наведывался полицай Демид Каганец. Сидел, курил, молчал. На Яринкины язвительные вопросы, как служится в полиции, хорошо ли платят и какой чин дадут ему немцы за службу, отвечал неохотно и настороженно. Пытался расспрашивать Дмитра, скоро ли, по его мнению, немцы разобьют Советы? И Дмитро со всей возможной серьезностью уверял Каганца, вызывая у Яринки смех, что каждому полицаю, как только Гитлер победит, выдадут по трактору, по сто десятин земли, двадцать батраков и по четыре жены на нос. Но не здесь, а где-то там, в очень теплых краях, где земли слишком много, зимы совсем не бывает, а все люди черные и ходят голышом... Каганец верил и не верил. Все, кроме далеких краев и черных женщин, его более или менее устраивало.
Но кончится ли война хотя бы к весне?..
Этого уже Дмитро пообещать ему не мог.
Так и не выяснив до конца всего и на всякий случай спросив, будут ли, а если будут, то скоро ли, немцы делить колхозы, Каганец прощался, обходил вокруг подворье, заглядывал в свинарник, сарай и даже в колодец и, перебросив винтовку, как дубину, через плечо, не спеша шагал в Подлесное...
Молоденький вежливый крайсландвирт Брунс, заглянув вместе с Зизанием Феофановичем, был приятно удивлен лесной, как он выразился, "украинише Лореляй" и особенно тем, что смог хоть как-то объясниться с ней на немецком языке. От стакана самогона категорически отказался, яичницу поковырял вилкой с нескрываемым отвращением, расчетами Зизання (кому, как и сколько выдать леса) явно не интересовался. Охотно съел лишь несколько ложек меда, не отказался от живой курицы и с особым интересом рассматривал Яринкины книжки и учебники, обстоятельно расспрашивая обо всем, что было на рисунках, от общественных и революционных событий и до деятелей резолюции и советской державы включительно. Завидев случайно уцелевшую с первых дней войны и уже пожелтевшую газету с карикатурой на Гитлера, снисходительно, как на невинную детскую забаву, усмехнулся. Однако, подумав, посоветовал это лучше уничтожить.
Неожиданно, как это ему и подобало, налетел и сам шеф жандармского поста герр Мюллер в сопровождении начальника полиции Калитозского, Каганца и еще двух не известных Яринке полицаев.
Эти, хотя отец на всякий случай и пригласил, даже к столу не присели. Мюллер, пока полицаи торчали у порога, стоя опрокинул два стакана самогона, закусил куском сала без хлеба и тут же ринулся к дверям... Обнюхал и обшарил каждую щель в хате, амбаре, сарае, заглянул в овин, погреб, колодец, энергично пробежал по всему подворью и по дорожкам к лесу и, заявив, что здесь следовало бы держать если не немецкий, то хотя бы полицейский пост, не прощаясь, вскочил в бричку, запряженную парой гладких гнедых коней. И тут еще раз переспросил, нет ли кого в лесу подозрительного, погрозил отцу единственной, которую обещал всем, смертной карой и только после этого приказал вознице-полицаю ехать.
И впервые по-кастоящему поразил Яринку своей смелостью и выдержкой ее отец именно в присутствии Мюллера. Прпчпмол зтому был раненый командир, которого они перепрять:зали, приняв о г учителя Бойко.
Мюллер заскочил к ним второй раз на склоне короткого декабрьского дня, когда на дворе уже начало смеркаться. Заскочил лишь с двумя полицаями, вероятно, был не из трусливых. В семье Калиновских в то время такого гостя совсем не ожидали. Дмитро, человек более или менее легальный, лежал в своем углу на топчане, а командир, который мог уже двигаться, слегка прихрамывая, сидел возле него. Они о чем-то говорили, надеясь на то, что в большой комнате всегда заметят чужого еще издалека.
Но Мюллер налетел как гром с ясного неба, совсем не с дороги, а из леса, и в хате поняли все, что случилось, лишь тогда, когда увидели на пороге хаты его кряжкстую фигуру.
Хорошо еще, что в то время в конце усадьбы, на вырубке балабановские возницы догружали два удлиненных воза несколькими кубометрами грабовых слег.
Яринка как раз возилась у печки: оглянувшись и поняв, что произошло, почувствовала, как перехватило у нее дыхание и кровь ударила в лицо.
А отец сразу же, словно ничего и не случилось, пригласил жандарма в комнату - погреться с дороги. Полицаи в хату не заходили. Торчали возле балабановских возниц, которые, закончив погрузку леса, ждали Калиновского, чтобы он проверил, отобрал или подписал ордера.
И вот именно в ту минуту, когда Мюллер, стоя и задрав голову, тянул, словно воду, из граненого стакана крепкий самогон, скрипнули двери и на пороге, ничего не зная, встал командир.
Встал да так и застыл на месте, увидев верзилу в белом кожухе, с гранатами на поясе.
Яринке, как она потом вспоминала, показалось, что командир даже слегка изменился с виду, лицо побледнело, а глаза сразу потемнели.
Жандарм пил не торопясь, в горле у него булькало, а все, кто был в хате, со страшным, нечеловеческим напряжением следили за тем, как ходит под синеватой кожей на его шее острый кадык.
Мюллер сделал последний глоток, кашлянул, прочищая горло, и резко, словно ему кто подсказал или толкнул в сшшу, взглянул на дверь.
Мгновение они стояли друг против друга: жандарм в белом кожухе, подпоясанном широким ремнем, на котором висел пистолет и две гранаты с длинными ручками, и безоружный командир с заросшим темной кудрявой бородой лицом, в отцовой заячьей шапке, в его же черном, подвязанном веревкой стеганом ватнике, совсем новых, командирских, с кантами брюках и стоптанных валенках.
Решало одно мгновение, движение, взгляд, слово...
Но отец, ее отец (честное слово, никогда до этого Яринка его таким не видела) не допустил ни лишнего движения, ни взгляда, ни тем более слова.
Ни один из них не успел не то что среагировать, даже о чем-то яснее подумать, а отец грозно скосил глаза, стукнул кулаком по столу и со злостью хрипло закричал:
- Дадите ли вы мне наконец покой, черти бы вас побрали!
Жандарм перевел взгляд с командира на отца (кстати, он, наверное, так и не заметил, откуда командир вошел: из кухни или сеней?). Потом снова взглянул на командира. А тот на выкрик отца смущенно пожал плечами, извиняясь, отец же, не давая никому опомниться, продолжал шуметь, обращаясь прямо к жандарму:
- Верите, минуты свободной за весь день не имею!.. - И снова к командиру: - Вы что, не видите, что у меня господин комендант?! Горит у вас?! Земля под вами проваливается?!
- Так темнеет же... - в тон отцу отозвался наконец и командир. - А сейчас, сами знаете, как в потемках добираться...
- Черти вас не возьмут! Идите и ждите!.. Выйду сейчас, посмотрю, чтобы чего лишнего не увезли, подпишу ваши бумажки, да и с богом... Поедете вслед за паном комендантом, никто вас не тронет.
Чего-чего, а такой длинной речи от отца Яринка не ожидала и не могла ожидать.
Командир, в самом деле уже по-крестьянски, неуклюже повернулся к дверям и исчез в темном проеме сеней, плотно и старательно прикрыв за собой дверь.
Мюллер принял все, как говорят, за чистую монету, глотнул самогон, как собака муху на лету, и молча закусил соленым огурцом.
Яринка почувствовала, будто тяжелый груз свалился с ее плеч и вся она стала легкой как перышко, и ей сразу захотелось где-нибудь прилечь - хоть и на полу, покрытом соломой, - и отдохнуть. Однако, гордая, прямо-таки восхищенная героическим поступком отца, преодолела эту невольную слабость, успокоилась.
...В один из вторников где-то уже в конце ноября старый Брайченко, побывав на базаре в Скальном, привез письмо от дедушки Нестора. Писал дедушка о своем житье-бытье, о том, как соскучился он по Яринке, просил, чтобы навестила при случае, а в конце приписал, что заходил к нему какой-то паренек, назвал себя Леней и просил передать Яринке, чтобы была, если сможет, у дедушки Нестора, в следующее воскресенье, он - тот парень зайдет к ней, так как дело есть...
Леня, бесспорно, мог быть лишь один - Заброда.
И без особой необходимости на такие приглашения он, безусловно, не решился бы...
Второй раз в Скальное Яринка ехала той же полуторкой из лесничества. Приехала к дедусю в субботу под вечер. Ждала Леню вечером, утром и весь следующий день. Ждала дома, не выходя из хаты, остерегаясь, прежде всего, ненужной встречи с Дуськой. Ждала, волнуясь, нетерпеливо и... не дождалась...
В полночь с воскресенья на понедельник на улице возле дедушкиного подворья послышался топот, потом выстрелы, а потом... потом Яринка подобрала в дедушкином малиннике и перенесла в хату смертельно раненного мальчика.
Необычной и страшной была та ночь.
Пустое, словно вымершее, темное село. Пустая улица.
Тускло освещенная, с тщательно занавешенными окнами комната. Яринка с дедушкой, казалось, были одни-одинешеньки среди этой глухой ночи, во всем огромном мире. Только где-то в темноте, в холодной пустоте замерших, притихших улиц полицаи и немцы.
А на лежанке подплывает кровью потерявший сознание, смертельно бледный мальчик. Чей-то тринадцатичетырнадцатилетний подстреленный сын. Неизвестно, почему, как и откуда появился он здесь, в глухую полночь.
Неизвестно, кто и за что преследовал его и вот - подстрелил. Вернее, кто - известно. Разумеется же, полицаи. Яринка даже заметила их темные фигуры, когда выглянула из окна, услышав необычный топот на улице.
Сначала мальчик был совсем как мертвый. Потом, когда его перевязали, отогрели и силой напоили малиновым чаем, застонал, что-то пробормотал, раскрыл бессмысленные, невидящие глаза и вдруг позвал какую-то Галю...
И как только он позвал Галю, Яринка сразу с удивлением и болью, с непонятным раскаянием узнала в том мальчике Грицька Очеретного. Брата Гали Очеретной...
С которой ока... Той самой... ну, которая пошла работать в какую-то там немецкую типографию...
За пазухой у Грицька был пистолет "ТТ" с двумя обоймами, больше ничего.
В полное сознание он так и не пришел. Только, уже в жару и бреду, слабым голосом, болезненно-настойчиво звал и звал сестру Галю. Да еще повторил несколько раз слова о каком-то "мыле", спрятанном в Стояновой кринице на Казачьей балке, и о каких-то "гвоздях", зацепленных за третью сзаю возле Волчьей плотины.
На рассвете Грицько Очеретный умер.
Под утро впервые в том году в этих местах выпал глубокий снег. А днем распространились слухи об облаве, начатой немцами еще вчера и продолжающейся сегодня уже по снегу. Вечером все выяснилось: убили какогото неизвестного Яринке окруженца, какую-то глухую старушку на Курьих Лапках, арестовали Леню Заброду, Сеньку Горецкого, калеку студента Максима Зализного, двух молодых окруженцев и... Галю Очеретную.
Тяжело, тоскливо стало на душе у Ярпнки. И от всего этого, и от того отвратительного подозрения, с каким ока сстретила и которым, наверное, горько оскорбила Галю...
Воспоминание о той обиде жгло Яринку запоздалым бессильным раскаянием не один день и не один месяц.
Отозвалось в сердце глухой, ноющей болью и теперь, в концлагере.
Смерть Грицька, его непонятные слова, сказанные в бреду, так поразили Ярннку, так растравили ее совесть, что еще долго, даже во сне, приходили к ней, не забывались, да, наверное, уже и до конца жизни не забудутся.
"Мыло", "гвозди", Волчья плотина и Казачья балка...
Почему мальчик повторял именно эти, только эти слова?
Случайность? Тогда почему же именно эта случайность?..
К тому же и Казачью балку и Волчью плотину Яринка знала не хуже Калиновой криницы или вспаханного оврагами Острова у себя в лесу...
Оставшись в Скальном еще на какое-то время (к большой радости дедуся), Яринка под вечер с осторожностью прошла вдоль Черной Бережанки до Волчьей плотины.
Увидела размытые камни поперек замерзшей уже речки, остатки каменного фундамента бывшей мельницы и, к великому своему удивлению, возле фундамента, на незамерзающем стрежне лотоков, - три толстые, низко, над самой водой срезанные сваи, одна за другой торчавшие над бурлящим и пенистым водоворотом.
"Интересно, какую же из них Грицько считал первой, а какую третьей?" подумала Яринка, похолодев от неожиданности и уже твердо поверив, что неспроста говорил мальчик о "мыле", о "гвоздях", что за теми словами должно что-то скрываться.
Постояла, наблюдая, как кипит на быстрине в пенящейся полынье темная вода. Потрогала носком сапога хрупкую, как стекло, ледяную кромку. Попыталась выйти по льду на середину речки. Лед держался крепко, не ломаясь и не прогибаясь. Если лечь на него и подползти до того незамерзшего озерца, то можно было бы дотя-, нуться вон туда, до той крайней сваи.
"Гвозди", если они существовали не только в предсмертном бреду Грицька Очеретного, должны быть гдето на дне, как-то там зацеплены за одну из свай.
Яринка вышла на берег, постояла у каменного фундамента, потом еще у куста черного ивняка. И только потом тихо пошла вдоль стежки, кем-то уже слегка протоптанной в глубоком снегу.
Темнело. Небо и нетронутые чистые полотнища снегов сливались в какой-то нежной, невыразимой красоты синеве. На межах, в огородах чернели терновые кусты, краснел тальник, гнулся под снегом сизый верболоз.
Вверху, за полоской вишенника, одиноко темнела хата Очеретных. Немая, с черными бельмами окон пустующая хата. Зайти бы, расспросить у кого-нибудь из родственников или соседей, ведь там же должна быть Галина мать с ребенком... Зайти и... нарваться на засаду. Яринка тяжело вздохнула и, медленно передвигая сразу отяжелевшие ноги, пошла дальше вдоль берега.
И вот, вместо того, чтобы встретиться с Забродой, выполнить задание Бойко и, возможно, связать в одну две действующие цепочки, она почувствовала полный и, если говорить прямо, опасный обрыв, концы которого ей сейчас, наверное, уже не найти. После всего, что случилось, не только небезопасно, но и неразумно было бы по горячим следам что-то разыскивать или кого-то о чем-то расспрашивать.
Остался один-единственный, почти фантасмагорический след, скрытый в словах-видениях Грицька Очеретного. Почему-то ведь он бежал от полицаев?! С пистолетом, в комендантский час, во время внезапной облавы и арестов очутился даже на их конце села! Нет, за всем этим должно что-то скрываться!..
Утром дедушка Нестор пошел к старосте, рассказал о той, не такой уж и удивительной по тому времени, трагической истории. Староста на всякий случай послал к ним полицая, но особого значения случившемуся не придал.
Составили кое-как протокол, осмотрели труп, допросили для проформы свидетелей и разрешили Грицька Очеретного (о смерти которого и ее причинах в Скальном, наверное, никто и не догадывался, кроме двух-трех дедушкиных соседей) тихо и спокойно похоронить.
Дедушка Нестор сам и гроб смастерил из сосновых, приготовленных на свою смерть досок. Семен Печеный - конюх из "общественного хозяйства" - запряг в сани гнедого коня, отвез убитого на кладбище и зарыл в неглубокой, промерзлой могиле.
Яринка, в предчувствии чего-то опасного и очень важного, что она могла и должна была выяснить, проводила Грицька только через свою улицу до моста. Едва дождавшись сумерек, взяла из-под стрехи железную дедушкину клюку и подалась к Волчьей плотине.
Место это было глухое, по-своему даже таинственное, в неглубокой балке, за селом. Плотина размыта, мельница разрушена давно, еще в начале коллективизации. Последние уцелевшие вербы вокруг вырублены этой осенью.
Вряд ли кому-нибудь, да к тому же вечером, пришло бы в голову без особенно срочной необходимости прогуливаться здесь.
Однако лишняя осторожность никогда не мешает. От стены каменного фундамента и почти до проруби девушка проползла, не поднимая головы. Далее, уже по льду, подползла к проруби и, уже почти не веря, что найдет здесь что-нибудь, а больше для очистки совести, поболтала клюкой возле первой сваи, потом переползла к другой, средней, и так просто, только чтобы измерить глубину (течение быстрое, бурлит, но не глубоко, всего какой-нибудь метр, а то и мельче), поболтала и возле нее... Возле третьей, крайней, уже потеряв всякую надежду, не очень и старательно поводила острым концом клюки и с первого же раза зацепила за что-то тяжелое...
Ее сразу бросило в жар. Держа клюку в воде, Яринка повернула голову и огляделась. Вокруг было пусто и тихо. Над селом, над речкой нависла густая, серая вечерняя мгла. Лишь вода в проруби нежно и звонко клокотала да в конце плотины, в осоке, коротко и громко стрельнула льдина. Яринка вздрогнула и немного подождала. Убедившись, что клюка зацепилась крепко, потянула к себе.
Черный, довольно большой сверток, который она осторожно вытащила на льдину, оказался набитой чем-то тяжелым сумкой от обычного противогаза.
Даже и не подумав поискать клюкой еще раз (может, там что-то другое есть), стала пятиться к берегу.
Дома, пока дедушка уснет, бросила находку в малиннике и прикрыла снегом...
...Слова Грицька были не просто бредом. В мешке оказались: набранная и подготовленная к печати листовка, начинающаяся словами: "Свободные советские люди! Помогайте Красной Армии уничтожать фашистскую погань!..", два резиновых валика для краски и печати, кусок шинельного сукна, несколько килограммов типографского шрифта насыпом и бутылочка с типографской краской.
Текст старательно уложенной в деревянный ящичек листовки заканчивался четкой, вырезанной на дощечке подписью - "Молния".
Выходит, не просто работала в немецкой типографии ее подруга Галя! (И как это она тогда не догадалась?!)
Так вот о каких "гвоздях" шептал в горячке сухими, смертельно-бледными губами маленький Грицько!
Могла ли теперь Яриика сомневаться, что и под словом "мыло", о котором тоже говорил Грицько, скрывается что-то таинственное и важное?
Однако разыскивать таинственное "мыло" по своему собственному усмотрению Яринка не отважилась. Не было у нее на это ни времени, ни возможности. Да и после тех печальных событий, убийств и арестов в Скальном, ей угрожала опасность на каждом шагу. Достаточно было случайной встречи с Дуськой Фойгелем.
Собираясь через несколько дней домой, мешок с "гвоздями" Яринка, несмотря на опасность, захватила с собой.
Прощаясь с дедушкой Нестором, пообещала, что расстается ненадолго, и попросила до ее возвращения осторожно разведать все, что только удастся, о семье Очеретных.
Мешок от противогаза со сеем, что в нем было, вскоре передала Бойко.
Бойко пересмотрел при ней все его немудрое содержимое, сокрушенно покачал головой:
- Та-ак, Яринка... Вот, значит, и узнали мы, что такое "Молния"... Только очень поздно!.. - И, немного помолчав, добавил: - Ну что ж, теперь как раз время побеспокоить и Ступу. А то засиделся человек без дела, как бы не закис...
Кто такой Ступа, Яринка тогда еще не знала. И фамилию эту услыхала впервые, даже и не предполагала, что именно встреча со Ступой крепко и навсегда свяжет ее с большим подпольем.
По приказу Бойко Яринка должна была разыскать этого Ступу и, передав пароль от какого-то "Сорок четвертого", строго конспиративно рассказать все, что знает о "гвоздях", о Казачьей балке, Стояновой кринице и "мыле".
Жил Ступа, оказывается, в том же Скальном, работал то ли агрономом, то ли зоотехником в земельном отделе немецкой районной управы.
Отправилась Яринка в Скальное с этим приказом только в конце января сорок второго года.
Ступу разыскала рано утром дома.
Высокий, полнеющий уже мужчина в валенках и новеньком сером кителе встретил Яринку настороженно, даже недовольно и долго не хотел ничему верить. Никакого пароля он не знает и знать не хочет, ни о каких "Сорок четвертых" и подавно не слыхал. А если ее кто-то подослал, то должен откровенно сказать: было бы значительно лучше, если бы такая молоденькая девушка подыскала себе более пристойное и полезное занятие.
Немного успокоившись, долго и придирчиво выспрашивал, кто она и откуда. Так долго и нудно, что Яринка в конце концов разозлилась и начала доказывать, что с ней все яснее ясного: прибыла от "Сорок четвертого"
(хотя того и в глаза не видета), а сама является, можег, гражданин Ступа слыхал (она так и сказала - "гражданки"), родной дочерью терногородского помещика, дворянина Калиновского, собственника нескольких тысяч десятин земель и лесов в окружающих районах.
Только после этого Ступа наконец усмехнулся. Даже спросил, не голодна ли она. Предложил Яринке хлеба с салом, не побеспокоившись, однако, узнать, где же девушка устроится на ночь, и начал осторожно выспрашивать о Казачьей балке, о Стояновой кринице, о фантастическом "мыле"...
Позднее слыхала - Ступа сделал все, как было приказано, но Яринке тогда он совсем ке понравился. И не потому, что держал себя уж очень осторожно, - в такое время иначе и нельзя, - а чем-то нудным и ненужным, каким-то отталкивающим высокомерием, будто только он один все знает и все может.
Жизнь свела ее со Ступой еще два раза: в апреле, когда Бойко послал ее в Скальное к тому же Ступе, а Ступа - в областной город на связь с Золотаренко, и осенью прошлого года, когда их троих - Яринку, Ступу и Бойко - полиция ?ахватила на Солонецком хуторе.
В апреле Ступа встретил ее так же прохладно, с обычным выражением превосходства на обрюзгшем, хотя и граспвом лице и снова очень ей не понравился. Осенью "г.е, когда она тащчла его на сгбе, раненного в ногу, через какие-то кусты, заросли ежевики, сырую трясину, он оказался человеком с выдержкой и даже храбрым...
День и следующую ночь после первой встречи со Ступой Яринка провела у дедушки Нестора. Не показываясь на подворье, наводила порядок в немудреном дедушкином хозяйстве, расспрашивала о скатыюзскпх новостях, уговаривала дедушку бросить Скальное и пребраться хоть на зиму к ним в лес.
Новости в Скальном были теперь, как и всюду, невеселые. В лес перебираться дедушка ни за что не хотел:
и не любил леса, и жаль было бросать на произвол судьбы хату растаскают, а он здесь родился, прожил свой век, тут уж, если что, и умрет... А о том пареньке, которого они похоронили, и об Очеретных он не забыл, разведал. Отец - тракторист, ушел еще весной в армию, и след его простыл. Мальчика тогда убили полицаи, старшую сестру - ходят такие слухи - арестовали и вывезли как будто в Германию, а мать, оказывается, еще в июле сорок первого, когда немец бомбил станцию, погибла при бомбежке. Осталась одна-единственная сиротка, всего четыре годика, и зовут ее Надийкой. Живет у бездетной соседки, Мотри Головачихи...
"Матушки мои! - услыхав это, сжалась от боли Яринка. - Еще и мать!.. Это же тогда, когда я Галю вот так, ни за что оскорбила. И что только мне в голову ударило?! Выходит, у нее уже и матери не было! А я!.."
Гнев на себя, раскаяние, боль и беспомощность, полная невозможность хоть чем-то исправить положение, загладить свою вину терзали девушку целую ночь, не давали уснуть.
Встала на рассвете, словно после болезни, вся разбитая.
А тут еще и дедушка!
Поднялся вслед за внучкой, обул латаные валенки, надел белый кожушок, повязался поверх заячьей шапки платком, взял в руки грушевую палку и сказал - пойдет провожать Яринку, и все тут!
Бледный, высохший, даже светится от старости. А на улице мороз, метет пронизывающая поземка. Идти надо до самой МТС, чуть ли не через все село. Яринка просит, отговаривает его от этого, обещает, что скоро, совсем скоро приедет. А он уперся: пойду провожать, и конец. И сам чуть не плачет...
Плетется за ней, против ветра, скользя по мерзлому снегу, с трудом передвигает ноги, дрожит весь, от ветра слезы замерзают сосульками, а он все же идет.
Едва упросила, чтобы хоть у моста отстал. Дальше пошла одна по намерзшей брусчатке и все оглядывалась, а он стоял, прислонившись спиной к телеграфному столбу, опираясь на палку. Такой одинокий и заброшенный в опустевшей мертво-заснеженной улице. Пошатывался па ветру и не отрываясь смотрел вслед уходящей внучке.