Возле ворот в густой темноте и потому, казалось, гдето далеко-далеко тускло светился керосиновый или карбидный фонарик и гомонили люди. Потом, громче, послышалось какое-то немецкое слово и за ним, как треск сухой ветки, выстрел. Наверное, так, от ночной скуки.
Потому что сразу за ним все покрыл зычный, но какойто словно деланный смех нескольких охранников.
Думы об отце не покидали Яринку. Потом вспомнились лес, осокори вокруг подворья, заросшее ярко-зеленым мхом, долбленое корыто возле колодца, длинный, темный сарай, полный запахами меда, вощины, лежалых груш и прелых листьев. И те немцы, первые немецкие вояки, которых она в своей жизни увидела на собственном подворье, после тога как Федя Кравчук отослал ее из Скального домой и наказал ждать условленного сигнала.
Впрочем, были они, эти висельники, просто веселые молодые парни в чужой ненавистной униформе, с чужим оружием в руках. Сначала, как только подошли к двору, вели себя довольно сдержанно, осмотрительно и настороженно.
Они приехали на мотоциклах, с грохотом, треском и беспорядочной стрельбой. Троих с пулеметом оставили у ворот, четверых с автоматами поставили за осокорями со стороны леса, а еще трое, тоже с автоматами наготове, зашли на подворье. Один просто так, будто от нечего делать, дал очередь из автомата в воздух над хатой и что-то крикнул.
Увидев немцев, отец заметно побледнел, но вышел во двор. Бабушка Агафья перепугалась насмерть, как оцепенела на лавке у печки, так и не поднялась. Только время or времени что-то шептала побелевшими губами и часто крестилась непослушными, дрожащими руками.
Яринка же, удивляясь сама себе, никакого страха не почувствовала и направилась к дверям вслед за отцом.
Он было запретил ей выходить, однако Яринка не послушалась. Вышла и остановилась, подперев плечом косяк наружных дверей. Молча и пристально следила за пришельцами и совсем не чувствовала страха, а лишь ощущала какую-то странную душевную пустоту и что-то холодное, чужое, дико-ненужное, что внезапно ворвалось неведомо откуда на родное подворье и убило - словно ранний мороз свежий цветок - все, что было до этого своим, близким, родным и самым дорогим. И может, самым мучительным из всего, что она почувствовала в то мгновение, было сознание своего горького, отчаянного бессилия, которого не принимало и против которого протестовало все ее существо.
Трое на подворье по всем признакам были обычными, разве что только в чужих мундирах, юношами. Один, невысокий, коренастый, смугловатый, с длинным крючковатым носом, осмотрев подворье и увидев у порога пожилого мужчину и молоденькую девушку, как-то успокоительно снял каску, вытер со лба грязным платочком пот и (был, наверно, здесь за старшего) приказал двум другим прочесать двор. Потом, оставив мотоцикл, направился прямо в хату.
- Рус полшевик? - спросил он.
Не ожидая ответа, оттолкнув отца локтем, выставил впереди себя автомат и зашел в хату.
Двое других, тоже снявших каски, оказались совсем молодыми парнями, с приятными, весьма арийскими лицами: полные, румяные, по-юношески припухшие губы, едва покрывшиеся белесым пушком щеки, остриженные под бокс рыжеватые головы. Только у одного чубчик совсем-совсем рыжий, а у другого - светлее. Они сразу бросились к сараю, в хлев, потом к деревянному, рубленому, с железным засовом амбару. Ключей они не спрашивали. Довольно ловко сбили засов прикладом, а замок на двери кирпичного погреба прострелили из пистолета.
На хозяев никто не обращал внимания, словно их здесь и близко не было. Прежде чем войти в сарай, хлев, амбар, погреб, что-то кричали, стреляли из автомата и только потом уже входили.
Искали они "рус зольдатен", "рус полшевик", но находили, весело смеясь и громко крича, что-то более для них приятное. Тот, старший, с крючковатым носом и ксарпйским обликом, вышел из хаты, неся в одной р"ке полную каску куриных яиц, а в другой подойник с молоком. Рыжий достал из погреба два кувшина кислого молока и понес их, перекинув ремень автомата за шею, а каску повесив на руку. Белявый, схватив за ножки, тянул из хлева четырех кур, которые оглушительно кудахтали и били крыльями по земле. Вынес кур и крикнул, будто кого-то звал на помощь. И только тогда те, что были за осокорями и возле ворот, убедившись, что никакая опасность им не угрожает, а потерять они могут немало, бросили своп мотоциклы и ринулись тоже на подворье. Хохотали, орали, метались по подворью. Молодые, чужие, веселые и довольные собой и своими действиями парни.
Перепуганно кудахтали куры. В хлеву снова затрещал автомат, раздался дружный смех, и двое выволокли за задние ноги - да так и тянули до самого мотоцикла - пристреленного поросенка. Затем арийские парни разлили в алюминиевые кружки молоко, выпили, закусили сырыми яйцами (к счастью, корова была в лесу, далеко от хаты), и уже все разом пристально заинтересовались пасекой...
В промежутках между взрывами веселого хохота и короткими выкриками Яринка улавливала отдельные слова из той славянско-немецкой мешанины, которыми они прославились от Одера до Волги: млеко, курка, масло, яйки, шпек... Из тех слов, да еще из того, как они начали орудовать на отцовской пасеке, Яринка поняла, что парии уже тренированные и опытные... Сразу откуда-то взялись в их руках факелы, намотанные из тряпья и облитые бензином. Ульи они просто разбивали, разозленных и напуганных пчел даже не обкуривали, а прямо сжигали, отмахиваясь от них вонючими факелами, выбирая и складывая в ведро рамки с сотами.
За каких-то десять - пятнадцать минут уничтожив три улья, они, по резкой команде смугловатого, вмиг все прекратили и бросились к своим мотоциклам. Только теперь, усаживаясь на седла и укладывая завоеванные трофеи в коляски, они милостиво заметили и туземцевхозяев. Один помахал рукой, другой снисходительно улыбнулся, рыжий даже крикнул, придерживая одной рукой руль, а другой ведро с сотами:
- Мой горячий привет хорошенькой фрейлейн!.. - И затем обратился к смугловатому, обводя глазами подворье: - Слушай, Фриц, а не плохой когда-нибудь будет для тебя хуторок, а?
- И вот такая паненка! -добавил белявый.
Рыжий загоготал и снова крикнул Яринке:
- До скорого свидания, фрейлейн!..
А смугловатый, - это в его коляске лежал убитый поросенок, - толкнув под бок соседа в седле с большим кожаным ранцем за плечами, будто укоризненно бросил рыжему:
- Боюсь, Курт, что хорошенькая дикарка не знает человеческого языка и не поняла тебя!
- Ничего, - хохотал Курт. - Мне бы хоть полчаса свободного времени, мы с нею поняли бы друг друга и без слов!..
Яринка, разумеется, не унизилась до того, чтобы отвечать на оскорбительные слова вражеского солдата, только подумала, глядя вслед им, веселым, самоуверенным парням, мчавшимся на мотоциклах вдоль лесной опушки: "Ну что ж, может, и до скорого!.. Думаете, дикарка?.. Думаете, здесь будете господствовать, а я у вас буду за прислугу или рабыню? Никогда этому не бывать, молодчики! Не сварим мы с вами каши. Не сварив!
А если и сварим, то уж очень крутой и горячей окажется для вас эта каша..."
Подумала, еще точно не зная, как дальше будет жить, не ведая по-настоящему, что творится в мире, на фронте, ошеломленная тем, как быстро, чуть ли не за месяц, очутились уже на ее подворье, в ее лесу эти веселые и самоуверенные парни.
Скорее, остро ощутила, чем подумала, даже не представляя того самого страшного, что принесли на ее землю и ей лично те проворные парни. Подумала, по-видимому, зная только одно: вот так, по воле тех веселых парней, по их указке, она жить не будет, просто не сможет...
Здесь, на этой земле, должен быть и жить кто-то один:
или она, или они, те веселые и пока еще такие беззаботные завоеватели. А вместе им здесь будет тесно. Такой жизни она не выдержит. Да и не нужна она ей, такая...
Дмитро вошел в ее жизнь нежданно-негаданно, может, и не так уж случайно.
Но все же, если бы не война, они, возможно, так никогда бы и не встретились.
Ту первую и последнюю в ее жизни любовь нашел ей сам отец...
После того как фронт каким-то чудом обошел их хату, с грохотом, громом и пожарами прокатился через Подлесное далее на юг и восток, к Новым Байракам, отец (хотя она его и отговаривала, чтобы не выходил) сразу же подался напрямик к Подлескому, откуда и до сих пор доносились выстрелы и какой-то глухой грохот... Кстати, смелый - ее молчаливый, как будто даже застенчивый отец. Смелый и при любых обстоятельствах, - это обнаружилось позднее, - не теряет самообладания...
До Подлесного отец, вероятно, так тогда и не дошел.
Вскоре возвратился. Покрутился на подворье, заглянул в хлев, зашел в сарай, потом взял из сеней легонькую липовую лесенку, рыжее шерстяное одеяло и крикнул, чтобы Яринка шла за ним.
Он, ничего не объясняя, шел молча. Яринка - точно так же молча - за ним. Скачала узенькой лесной стежкой через густой черноклен, потом поредевшим дубняком, балкой, обходя кусты орешника, вдоль родникового ручейка возле камышовых зарослей и далее старым дубовым лесом. Так добрались они до позапрошлогодних вырубок, где черные пни еле виднелись из-под свежих зарослей лапчатой бузины, материйки, белых гроздьев валерьяны, густого папоротника, синего цикория, нанизанных на тонкие стебли фиалковых лесных колокольчиков.
С новобайракской дороги, в нескольких десятках шагов от вырубки, перебивая лесные запахи, резко и неприятно несло войной: горелой резиной, кислятиной свежих воронок, паленой шерстью, одеждой...
Вдоль дороги в кюветах и кустах валялись сожженные и подбитые машины, легкие и зеленые танкетки, искореженные, с развороченными передками пушки. А между ними, в пыли и вытоптанной траве, - пустые медные гильзы, противогазы, зеленые каски, расплющенные (видно, по ним прошли гусеницы танков) винтовки и пулеметы.
Тут же, в спешно вырытых ямках-окопчиках и просто так, на земле, коченели трупы красноармейцев с неестественно скрюченными руками, вывернутыми шеями, вдавленными в землю лицами. Один упал навзничь прямо посреди дороги, широко раскинув руки с зажатой в левой руке винтовкой. Яринка взглянула на его лицо и сразу испуганно отвела взгляд, увидев его широко раскрытые, словно выцветшие на солнце, совсем белые глаза, уставившиеся в бездонную синеву неба.
Те глаза потом еще долго не покидали ее в мыслях бессонными ночами. Они всплывают в ее представлении и теперь, те неправдоподобно белые глаза, глаза самой войны.
Потом, в какое-то мгновение, немного опомнившись, она заметила и немцев. Первых мертвых фашистов, которые ворвались сюда, в ее Подлесное, в ее зеленые, кудрявые, милые леса. В зеленовато-мышиных куцых мундирчиках, их почему-то сложили несколькими штабелями вдоль дороги. Сложили аккуратно, труп на труп, по четыре или пять в ряд, как поленья дров. (Потом она еще ке раз встречалась с таким порядком или обычаем гитлеровских вояк - укладывать трупы штабелями перед тем, как закапывать в землю.)
...Тот хлопец с бледным, обескровленным лицом и заострившимся носом, молодой, белявый и чубатый, хлопец, который потом и оказался Дмитром, лежал на краю глубокой, черной и еще полной порохового смрада воронки. Был он живой, только без сознания. Правая нога в сапоге, левая босая, залита кровью. Штанина на ней разодрана высоко вдоль шва и засучена. Сверху, над коленом, тугой жгут из простой пеньковой бечевки, а колено неуклюже перебинтовано целым узлом насквозь пропитанного кровью тряпья, "Тато!" подумала с неожиданным волнением Яринка и помогла ему переложить того хлопца на лесенку, застеленную вчетверо сложенным одеялом... Парень при этом даже пальцем не пошевельнул.
Дома его уложили на широкий толчан, в уютной кухрньке за печкой, чтобы не бросался в глаза посторонним.
Яринка промыла водкой разбитое колено, рану на правой руке выше локтя, приложила к ранам чисто промытые листки подорожника и перебинтовала чистым, прокипяченным полотенцем так, как ее учили на курсах сестер-санитарок в Скальном. Только после этого отец ушел в Подлесное и привел знакомого врача. (При всей молчаливости и замкнутости у него были всюду в окружающих селах хорошие знакомые и друзья, многие из которых никогда и ни в чем ему не отказывали.)
Белявому, курносому хлопцу с большими голубыми глазами посчастливилось выжить. Потом выяснилось, что его зовут Дмитром. Еще позже (он не поднимался с постели почти четыре месяца), в начале зимы, выяснилось, что Дмитро так и останется калекой, так как разбитых в коленке костей, как он потом шутил, "не хватало до полного комплекта". И уже совсем-совсем позднее она узнала, что он не только талантливый профессиональный художник, но и смелый, остроумный, веселый и немного наивный хлопец.
И не с этого ли, собственно, все и началось?..
Долгими осенними и зимними вечерами Дмитро интересно рассказывал им о городах, где бывал, о художественном институте, который недавно закончил. Разговаривал, спорил с Яринкой о книгах и, морщась от боли, пересиливая ту боль, пытался преждевременно, без особой нужды подниматься с кровати, а иногда во вред себе и поднимался.
Болезненно осознал, что с его навсегда искалеченной ногой в армии не воевать, да и фронт, может, уже далековато. Осознал это с грустью, но внешне сдержанно.
Убеждал своих спасителей не горевать, ведь наши неудачи на фронтах временные, немецкие войска тут долго ни за что, ни при каких обстоятельствах не удержатся, так как никогда еще и нигде надолго не побеждала человеконенавистническая идеология. Побеждает только тот, кто несет новые, передовые и, главное, гуманистические идеи.
О себе говорил:
- С н-ногами у меня не вышло, это пр-равда!.. Но v меня есть р-р-руки... И они еще пригодятся. Даже здесь.
И кстати, - добавил он, улыбаясь и встряхивая чубом, - есть еще у меня, кажется, и голова!..
Едва поправившись, горячо попросил Яринку, собственно, потребовал, чтобы она связала его с кем-нибудь надежным из местной молодежи, с комсомольцами, с кемнибудь, о ком она знает или догадывается, что он может действовать против фашистов.
Но с кем она могла его, калеку, связывать, к кому вести? К тому же первые месяцы она сама ждала...
А к ним в лес из Подлесного изредка наведывался один новоиспеченный полицай, бывший счетовод из обувной артели Демид Каганец. Наведывался он словно от нечего делать, "по пути", но из его неумелых расспросов и намеков нетрудно было догадаться об его истинных намерениях. Интересовался Каганец, и не без воли какогото высшего начальства, постояльцем Калиновских и состоянием его здоровья.
Еще Дмитро требовал (и требовал настойчиво, даже упорно) бумаги и карандашей. И сколько бы ни доставала Яринка, ему все было мало. Она так и не могла полностью удовлетворить его желание.
Дмитро оказался настоящим и, как ей казалось, блестящим художником с золотыми, что даются одному из тысячи, а может, и сотни тысяч, руками. Он рисовал отца, бабушку Агафью, их хату, осокори, колодец с долбленым корытом и журавлем, длинный, похожий на гигантский курень, сарай, всевозможных птиц. Рисовал остроумные и злые карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса, перевоплощая их в различных зверей и птиц. Такие острые, что от них даже страшно становилось. И не только бабушка Агафья, но и нетрусливая вообще Яринка следила и следила, чтобы рисунки не попались случайно на глаза Каганцу, который теперь чаще забегал к ним, просиживал все дольше на скамье у окна, молча выкуривая чуть ли не десяток цигарок из самосада.
Дмитро с самым серьезным видом рисовал Каганца.
И те портреты (пером и карандашом) так разительно походили на оригинал, что Каганец каждый раз расплывался в улыбке и говорил, что это "как на настоящей фотографии".
Глядя на "фотографии", не могла иногда удержаться от усмешки и Яринка так на удивительно похожем портрете Каганца видна была его глуповатая спесь и какая-то особенная, почти дегенеративная тупость.
Ко всем приказам новоназначенной немецкой власти, напечатанным на машинке или тиснутым в гебитской газетке, Дмитро обязательно тут же на полях или на обороте рисовал свои "комментарии". Его "комментарии"
были убийственно остроумны - хотя бы вот тот Гитлер в волчьем обличье, кусавший сам себя за хвост, или Геринг, откормленная морда которого составлялась в том случае, если соответствующим образом сложить нарисованные на листике бумаги два свиных зада.
Когда Яринка принесла из Скального первую в то время листовку, Дмнтро от радости сам себя не помнил.
Он уже не в состоянии был усидеть на месте и все мечтал и мечтал о том, как будет потом иллюстрировать новые листовки (может, даже изготовлять клише из дерева или линолеума) и как будет писать целые воззвания или лозунги против гитлеровцев, призывая к истребительной войне с оккупантами, вселяя в людей веру в победу, сообщая о ходе военных действий на фронтах. Хотя сообщений в те глухие осенние месяцы ему получать было неоткуда, а Яринка и сама не могла ему в этом помочь, но Дмитро не совсем верил ей. Особенно в том, что она и вправду не знает тех людей, которые напечатали эту еще не подписанную листовку.
Со временем вспыхнула в нем страсть рисовать Яринку. Только Яринку. Он (при его неуравновешенном характере и нетерпении) просто житья не давал ей, принуждая позировать каждую свободную минуту. Рисовал ее за какой-нибудь работой, за чтением, в платочке и в беретике, в пальто и платье, на фоне осокорей и возле печки. А то усаживал возле своей кровати на стул и, подобрав нужную бумагу, принимался за большой портрет.
Однажды, в один из таких сеансов, вдруг, как молния, встретились их взгляды, и Яринка поняла, почувствовала всем своим существом, каждой клеточкой, что вот оно и началось, вот они, выходит, уже и влюбились друг в друга!.. Влюбились и, что самое удивительное, без слов оба чувствуют и понимают это. Вся встрепенувшись от горячего прикосновения его руки, от того особенно глубокого, пронизывающего взгляда его всегда веселых, а в тот миг сразу потемневших глаз, прежде всего испуганно подумала: "Как же это?! А татусь? Не могу же я епо оставить!.." Хотя, собственно, никто еще и не требовал, чтобы она бросала или забывала своего отца. Чувство вконец напугало ее. И она сразу же, усилиями разума, резко, со всей категоричностью юности запретила себе ту первую и, знала, большую любовь.
И долго и упрямо (хотя внешне и незаметно) сопротивлялась своей первой любви...
Какая могла быть радость, какое счастье и какая любовь после смерти матери и в такое страшное, кровавое время, когда миллионы неимоверно страдают, гибнут, истекают кровью. Разве можно, разве имеет она право в такое время быть счастливой...
Весь август и большую часть сентября она жила в лесу. Напрасно выжидая какого-то сигнала от Кравчука, присматривала за Дмитром и, сколько могла, помогала раненым и нераненым окруженцам, каких немало бродило тогда в соседних лесах, по балкам, оврагам и селам.
Фронт быстро откатывался куда-то дальше на юг и восток. Новая немецкая власть организовывалась медленно, и помогать людям на первых порах казалось не так уж и сложно, хотя за укрывательство красноармейцев и вообще всякого "подозрительного" и беглого люда и особенно оружия немецкие комендатуры угрожали смертью.
Кстати, не те ли именно приказы в то глухое время, когда сюда не доходили ни радио, ни газеты, ни письма, пробудили мысль об оружии сначала у Дмитра, а потом у Я ринки?..
- Пока полиция и немцы спохватятся и додумаются, я, если бы были силы, взялся б за это дело сам, - сказал как-то Дмитро, имея в виду оружие, разбросанное в степи и лесах.
А Яринка даже удивилась: как это она не додумалась до этого раньше?
Наконец она нашла работу, хоть немного удовлетворявшую и оправдывавшую ее жизнь. Как только случалось свободное время, шла в лес, бродила вдоль извилистых лесных тропинок, вдоль шляха, межцу глубокими окопами и наспех вырытыми ровиками. Подбирала все, что только попадалось: патроны, невзорваиную или просто брошенную взрывчатку, уцелевшие и поврежденные винтовки, ручные пулеметы, пустые и полные патронов диски. А однажды набрела даже на два автомата.
Собирала все сама, никого в это дело не вмешивая, и прятала в тихом, заросшем орешником, боярышником, крапивой и терном овраге в лесу, который почему-то назывался Островом.
В одно из воскресений она набрела в чаще старой вырубки на целехонький, с замком и недострелянной лентой, пулемет. Рядом с ним в истлевших лохмотьях, отполированный муравьями человеческий скелет и темная глубокая воронка от бомбы.
С этим одна Яринка справиться уже не смогла и впервые попросила помощи у отца, рассказав о своем тайнике.
По правде говоря, прежде чем отважиться на такой шаг, она долго колебалась, спасаясь, чтобы отец, - который если теперь и боялся, то только за нее, - не начал отговаривать ее от опасной игры с огнем.
Отважившись все же, она - настоящая дочь своего отца - в многословные объяснения не вдавалась.
- Тато, надо, чтобы вы мне помогли, - сказала она коротко и прямо.
- Надо так надо, - ответил отец. - А что?
- Да там, в старой вырубке... - махнула рукой в том направлении. Пожалуй, надо захватить и лопату...
И все. И больше ни слова.
Сначала там же, в воронке, захоронили останки человека, а потом отец довольно умело, не удивляясь или не показывая, что удивляется, молча разобрал пулемет, помог дочери отнести его в Остров и там надежно припрятать.
Домой возвращались, не перекинувшись и единым словом о том, чем только что занимались. Только уже недалеко от хаты отец напомнил, что следовало бы сегодня сложить в копну скошенное на той неделе в Грузком и уже подсохшее береговое сено. А Яринка попросила его, если будет в Псдлесном, зайти к врачу за лекарствами для Дмитра.
Потом так и пошло. Молча, слаженно, словно они заблаговременно и обо всем давно и обстоятельно договорились, хотя ка самом деле не обмолвились об этом между собой и словом...
Немцы к ним пока что больше не являлись, хотя в районах и селах уже начала организовываться новая власть. Были назначены немецкие коменданты их называли крайсландвиртами, начальники жандармских постов, шефы вспомогательных райуправ, вспомогательная полиция и сельские старосты.
Все это Яринка воспринимала, в общем, как и надлежало, не особенно, в конце концов, удивляясь. Пришли чужие, вражеские войска, лютые враги, фашисты, о которых она слыхала, много читала, и устанавливают свои порядки. Иного от них никто и не ждал. Обидно, до боли поражало девушку лишь то, что нашлись, и быстро, людишки, помогавшие немцам, о которых она раньше и подумать такого не могла и которых все это как будто устраивало. Людишки, которые шли на службу к фашистам охотно и даже афишировали это.
Особенно поражало, злило до отчаяния то, что нашлись такие даже среди ее ровесников. Они без особенного принуждения брали в руки винтовку и цепляли на рукав белую тряпку полицая. Это было просто неслыханное падение, гадкое и нестерпимое до того, что Яринка едва сдерживала себя, чтобы не плюнуть такому в морду. Однако сдерживалась, изливая свою досаду и отвращение каким-нибудь презрительным, колючим словом, маскируя его шуткой.
О себе же твердо, с присущим ей упорством решила:
пусть будет что будет, а не только у немцев, но и на немцев, в какой бы ни было форме, работать она нигде и никогда не согласится.
Она и до сего времени не знала, что происходит на фронтах, даже подумать не могла хоть приблизительно, как складываются и сложатся в дальнейшем военные действия, сколько (месяц или годы?) будет продолжаться война, чем и как закончится, но безапелляционно, с гордостью, при воспоминании о которой сейчас, в концлагере, рот ее кривится в болезненно-снисходительной усмешке, с гранитной твердостью решила и знала:
вообще, пока немцы будут здесь, она нигде работать не будет. Разве что по хозяйству, обслуживая себя и родных.
Нетерпение, с каким она ждала сигнала от Кравчука, все росло. От того чубатого и тонкошеего Кравчука, на котором теперь для Яринки, казалось, весь свет сошелся клином.
Но Федя Кравчук с такой же твердой то ли последовательностью, то ли непонятной ей выдержкой опытного конспиратора условного знака так и не подавал.
В нескольких соседних районах - Скальном, Терногсродке, Новых Байраках - уже с первых дней оккупации создались концлагеря - обнесенные в два и три ряда колючей проволокой колхозные коровники, иногда школы, а то и кинотеатры. Туда, за проволоку, бросали советских военнопленных окруженцев, выявленных коммунистов, комсомольских или беспартийных активистов, а порой еврейское население... Порой потому, что вообще отделяли его от окружающей среды в изолированные, со средневековыми порядками, гетто...
Поначалу докатывались лишь страшные слухи с территорий, оккупированных несколько раньше. А со временем начались и тут вокруг массовые, заранее и достаточно "квалифицированно" подготовленные расстрелы советских людей. В концлагерях умирали от ран, голода и издевательств десятки и сотни пленных. На городских площадях и сельских базарах страшными привидениями поднялись виселицы. И все это чинили, исполняя приказы старших, те самые веселые и энергичные немецкие парни, которые чувствовали себя всюду так хорошо и непринужденно.
Яринка рвалась в Скальное, Новые Байраки или хотя бы Подлесное. У нее уже не хватало терпения жить в лесу, ей хотелось разузнать хоть что-нибудь из того, что происходит там, за синей стеной леса, на широких просторах. Хотелось, может, хоть что-то услыхать о Феде Кравчуке, Гале Очеретной, своих школьных подругах, навестить дедушку Нестора.
Однако о том, чтобы девушка отправилась сейчас в такую опасную дорогу, бабушка Агафья и слушать не хотела. И ее только в этом, пожалуй, твердо поддерживал отец... "Не маленькая, должна понимать сама", - был его единственный, но категорический apгу мент.
В те дни, разумеется только ради знакомства с Дмитром, их дом впервые навестил полицай Демид Каганец...
В это же приблизительно время в Подлесном назначили нового лесничего, бывшего бухгалтера этого же лесхоза Зизания Феофановича Лоптика, низенького, лысого, как колено, со сморщенным, как у старой бабы, лицом и маленьким, красным, как перец, носиком, на котором невесть как держалось старенькое, на черном шнурочке пенсне.
Отца сразу же вызвали к новому начальству.
Зная Зизания Феофановича, отец на всякий случай положил в плетенную из лозы корзинку рамку с нераспечатанными сотами, кусок прошлогоднего сала и десяток яиц. Позволил на этот раз пойти с ним в Подлесное и Яринке.
Подлесное Яринка просто не узнала. Тихое, словно прибитое к земле, с выжженной дотла главной улицей, загаженным, без окон и дверей, клубом, обгорелой, без крыши школой, оно показалось ей каким-то незнакомым, почти чужим.
Встретилась Яринка в Подлесном за те два-три часа, пока ждала отца, только с двумя знакомыми.
Когда отец зашел к лесничему, а она остановилась у крыльца с тремя цементными ступеньками небольшого, чудом уцелевшего среди пожарищ каменного домика, раздумывая, куда ей сначала податься и кого разыскивать, внимание ее сразу же привлек какой-то глухой гомон и шарканье многих ног по сухой, уже прихваченной первыми заморозками земле. Яринка вскинула голову и посмотрела вдоль улицы.
По середине черной, дотла выжженной улицы двигалась серая толпа оборванных и понурых людей. Впереди молчаливой, словно на похоронах, колонны двигался похожий на цыгана немец с крючковатым носом, которого она увидела впервые у себя в лесу. А сбоку, с винтовками на ремне, перекинутом через шею, свисавшими поперек живота, бодро понукая и подгоняя, время от времени похлестывая людей по плечам и по головам длинными лозинками, двигались те же веселые, довольные и жизнью, и собой, и своим фюрером, бравые немецкие парни со стриженными под бокс головами и залихватски сбитыми набок пилотками.
Гнали куда-то советских людей, подлесненских жителей. Нет, пока еще не на расстрел, а так, для собственного удовольствия и какой-то не очень важной работы.
Людей уже так замордовали издевательствами, избиениями, ожиданием неизбежной смерти, что только от одного их вида сжималось сердце.
Яринка стояла, окаменев, не отрывая полных страха, гнева и сочувствия глаз от этого мрачного зрелища.
А мимо нее медленно проплывали серые, осунувшиеся лица с потухшими глазами. Все будто ошеломленные предчувствием неизбежного конца: дряхлые старики, сморщенные, сгорбленные годами и горем старухи, молодые женщины, молоденькие, с состарившимися лицами девушки и дети. Те, кто мог еще идти своими ногами, и те, которых матери и бабушки несли на руках, крепко прижимая к груди.
Печальным взглядом, со смешанным чувством жалости, гнева и какой-то неосознанной вины за то, что она бессильна помочь этим обездоленным людям, провожала Яринка этот трагический поход. Смотрела - и неожиданно вздрогнула, словно от электрического тока или ослепляющей молнии, встретившись взглядом с чьими-то в первый миг совсем неузнаваемыми и все-таки очень знакомыми, глазами. Взгляд темных, больших, грустных, встревоженных и все же красивых и в горе глаз вспыхнул лишь на одно мгновение. Но Ярпнке довольно было и этого. Она бросилась прямо в середину колонны на блеск тех печальных, а когда-то таких оживленных и веселых глаз.
- Розочка! Слышишь, Роза!..
Но, отброшенная назад хорошо рассчитанным, резким ударом приклада в грудь, тяжело осела на острые комья подмороженной дороги.
От боли у нее перехватило дыхание, она так и сидела какое-то время на краю разбитой подводами и машинами колеи, тяжело и жадно дыша, как рыба на суше.
А серая, трагическая колонна, словно тень на экране серого неба, проходила мимо нее, тяжело и глухо шаркая подошвами.
Что-то выкрикивали и хохотали на всю улицу бравые немецкие парни с винтовками, а она сидела, все еще не в силах ни подняться, ни оторвать глаз от согнувшейся фигуры бывшей школьной подруги.
Ссутуленные плечи Розы время от времени вздрагивали. Она, вероятно, не замечала вокруг себя ничего, опустив непокрытую, с длинной черной косой голову.
А когда-то... Невысокая, полненькая и розовощекая,
с толстой косой, вишневыми пухлыми губами и большими темными глазами такими красивыми, что на них, бывало, не насмотришься, - была Роза живая, веселая, звонкоголосая.