Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Яринка Калиновская

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Козаченко Василий / Яринка Калиновская - Чтение (стр. 1)
Автор: Козаченко Василий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Козаченко Василий Павлович
Яринка Калиновская

      Василий Павлович КОЗАЧЕНКО
      ЯРИНКА КАЛИНОВСКАЯ
      Мертвi-бо сраму не iмуть...
      Святослав
      Перевод Н. АНДРИЕВСКОЙ
      НОЧЬ
      Вверху, над черным срезом стены, тревожным, красноватым огоньком мерцает однаединственная звездочка.
      Внизу - мутно-непроглядная темень. Клубится, шаркает, гудит приглушенно людскими голосами, стонет и вздыхает.
      Слева выступает или, скорее, угадывается сероватый прямоугольник выломанных дверей, а где-то там сразу за ним - проволока. Густая, в несколько рядов паутина колючей проволоки.
      Именно здесь, среди этих проволочных заграждений, в апреле сорок второго года на глазах у Яринки Калиновской гитлеровцы насмерть замучили молодого, веселого художника Дмитра.
      Дмитро и Яринка были влюблены друг в друга. Но признаться в любви так и не успели...
      И вот теперь, через два года, Яринка сама попала в тот же Терногородский концлагерь. Попала после страшной катастрофы, которая неожиданно случилась с ее отцом. Правда, нельзя сказать, чтобы уж совЬем неожпданLO, но все же как-то по-глупому, за несколько недель, а может, и дней до той минуты, когда ее родные края навсегда будут очищены от фашистской погани.
      Попалась и сидит теперь в темном без крыши коровнике на потертой соломе, прижавшись спиной к шершавой стене. Сидит, убитая невыразимым горем, с болью и отчаянием думает об отце, вспоминает Дмитра и ту, другую апрельскую ночь. Вспоминает, невольно удивляется, как это она могла вот так забыться, растеряться, что уже и сама себя не помнила. Ведь она же себя готовила к самым страшным неожиданностям еще вон с какого времени и знала, на что идет. К тому же верила в себя, в свои силы. Да и со страшным, со смертью в своей жизни встречалась уже не раз
      Осень в том далеком году - ее пятнадцатая осень - стояла погожая, на редкость теплая, мягкая. Запомнилось: листья на деревьях желтели медленно и долго держались на ветвях - сочные и свежие.
      Училась Ярпнка в восьмом классе скальновской десятилетки и жила у дедушки Нестора...
      В субботу они всем классом возвращались с экскурсии на сахарный завод.
      В тенистой аллее заводского парка, обсаженной вековыми осокорями и темными невысокими елками, сын екальновского аптекаря низенький, сухопарый Дуська Фойгель подбил из рогатки какую-то неосторожную, а может, и больную ворону... Ворона была еще жива. Большой клюв широко раскрыт, лапки дергаются. А Дуська, схватив ее за крыло и размахивая над головой, начал гоняться за девушками. Напуганные школьницы с визгом разбегались кто куда. Дуська хохотал, но как-то странно, так, что видно было - ему от этого совсем не весело. Сам громко хохочет, а желтоватое остренькое личико насупленное и злое. И эти его странные, кажется, совсем белые, глаза тоже холодные и злые.
      Девочки подняли визг на весь парк. Яринка приказала Дуське бросить ворону, но он не послушал, только криво усмехнулся. Тогда Яринка схватила вербовую палку и решительно пошла прямо к Дуське. "Брось ворону, не мучай! - потребовала еще раз. - А не то - ударю!.."
      Дуська хорохорился недолго. Сразу поняв, что Яринка может ударить, забросил ворону в кусты и, не оглядываясь на девушек, подался к пруду.
      А на подворье у дедушки Нестора, когда Яринка возвратилась домой, стояла чья-то запряженная в двуколку костистая гнедая лошадь с разрезанным ухом. На голове у нее болталась белая торба. Все из той торбы было уже съедено, и лошадь стоя дремала, изредка прядая разрезанным ухом. Лошадь почему-то и удивила и насторожила Яринку. Чья она - не знала, не помнила такой.
      В хате, на табуретке у шкафчика, с шапкой и кнутиком в руке, так и не сняв брезентового плаща, сидел пожилой человек с широкой, во всю голову, лысиной и тоненькими, обвисшими усами. Человек тоже был незнакомый. Дедусь Нестор, оглянувшись на скрип дверей от стола (складывал там что-то в узелок, - наверное, внучке в дорогу), как только Яринка ступила на порог, сказал:
      - Собирайся, внучка... Сейчас и поедем... Отец вот прислал за нами.
      Дедушка, видно, сказал не все, но уже от того, что сказал, девочку сначала бросило в жар, а затем обдало холодом. Стало по-настоящему, как зимой, холодно.
      - С мамой плохо, - закончил дедусь ровным, очевидно чтобы не очень напугать ее, голосом.
      Яринка сжалась от тех слов, будто ожидая еще какого-то удара. Озноб так и не проходил, а ноги сделались вялыми и непослушными...
      Ехали они те сорок километров за Подлесное почти до самого вечера. Яринка за всю дорогу не обмолвилась и словом. А лысый незнакомый дядька не нарушал молчания. Лишь иногда слегка понукал коня и причмокивал губами. Девочка сжалась в комочек, скрючилась, ничего, кроме холода в груди, не ощущая и ни о чем, кроме "что же там с мамусей?!", не думая. И желание было у нее одно-единственное: скорее бы доехать!..
      Однако все, что видела Яринка вокруг себя, запечатлевалось в ее глазах как-то особенно четко и остро... Она и сейчас, словно воочию, видела черные свекловичные поля со свежими кагатами и недокопанными, зелеными, в сухом мышее и лебеде рядами свеклы; серую стерню опустевшей степи; яркую, густую зелень озими; невысокие, осевшие от времени степные кургайьГимелкие овраги с черными колючими кустами терна, на которых еще кое-где задержались клочки бледно-желтых, почти прозрачных, но сочных листьев...
      Только за Балабановкой кончилась опустевшая, поосеннему оголенная степь и потянулись вдоль балок и оврагов перелески. Ржавая лисгва орешника, граба и береста, голые, колючие, усеянные сморщенными темнокрасными шариками ягод кусты шиповника, темные заросли лозы и разлогие старые вербы вдоль дороги... На Яринку повеяло лесом, родным домом, повеяло детством ..
      За Гайдамацким яром еще издали приветствовал девушку ее - Яринкин древний дуб. Могучий, раскидистый, с густой, темной меди, кроной, гордо возвышался оа среди степной равнины, так, словно только что вышел м леса, чтобы встретить свою маленькую хозяйку, остановился на краю межи да и потянулся к ней ласковыми ветвями.
      Чем-то родным, щемяще-горьким отозвался в Яринкином сердце этот дуб. Потому что, когда бы она ни возвращалась домой из Скального, Новых Байраков или Терногородки, каждый раз он выходил из леса, неторопливо шел ей навстречу. Мягко, печально, по-отцовски шелестел густой листвой, будто предупредить о чем-то хотел...
      А уже за ним, тем красавцем дубом, в нескольких сотнях шагов, по-настоящему начинался и лес.
      Их отцовский, родной Яринкин лес, в котором каждая тропинка и каждый ручеек - свои, знакомые на каждом шагу. Клены и груши-дички в Грушевской роще уже совсем осыпались. На земле между стволами, казалось, кто-то насыпал вороха красновато-желтых медяков - листьев. Медно-рыжая, густая листва дубов даже издали казалась сухой, а на осокорях - чуть прибитой светлой желтизной и свежей. Куст калины на самом дне Глубокой балки над криницей ярко полыхал багряным пламенем листьев и ярко-красных гроздьев ягод...
      Солнце, густо налитое калиновым пламенем, скрылось за далекой зубчатой полосой леса. И в том месте, ближе к горизонту, вишневая, а выше малиновая, разливаясь на полнеба, долго еще рдела пышная и холодная вечерняя заря. На ее фоне высокие осокори возле хаты, сама хата, хлев, наклонившиеся, словно вылитые из соломенного золота стены сарая, колодезный журавль и густая стена черноклена за хатой казались черными и плоскими.
      В густых ветвях осокорей, над самыми верхушками носились, кружили, беспокойно и хрипло кричали грачи.
      И Яринке сразу вспомнилась вот та уже будто совсем забытая ворона, которую подбил в заводском парке Дуська.
      Девочка вздрогнула и, как только двуколка въехала в раскрытые настежь ворота, не ожидая, пока остановят лошадь, ничего не сказав вознице, забыв о дедушке, соскочила на ходу и бегом через подворье, в неприкрытые двери сеней, бросилась в хату...
      В хате уже густели сумерки, хотя видно/было еще хорошо. И были там какие-то люди. Казались, даже много людей. Сколько их было на самом деле и кто они, Яринка так тогда и не поняла. Она и отца не узнала, не видела, и сейчас так и не припомнит: был он в хате, когда она ступила на высокий порог, или его не было? Увидела только большой белый гроб, установленный на широкой скамье возле торцового окна, словно заполнивший собою всю хату. За стеклами окна, алея, догорала темно-вишневая заря, а в ноздри остро бил густой, смолистый запах сосновой доски и сухих васильков...
      Из белого гроба, из-под белого льняного покрывала, в обрамлении беленького платка страшно темнело чье-то лицо с заостренным подбородком, совсем черной, тоненькой черточкой запекшихся губ и желтели неподвижные, застывшие пальцы сложенных одна на другую узловатых рук...
      Теперь, когда она припоминает тот миг, ей кажется, что ощущение было тогда чем-то похожим на то, как если бы ей кто-то неожиданно выстрелил в грудь или в лицо или что-то там в груди или в голове само оглушительно взорвалось...
      Яринка с ужасом вскрикнула, пораженная отчаянием внезапной утраты, не видя ничего перед собой, кроме того белого гроба, что вдруг заколыхался и поплыл перед ее глазами, бросилась вслепую и упала лицом прямо на те затвердевшие, навечно скрестившиеся руки...
      Потом она так и сидела, застыв у гроба на скамье, в ногах у матери. Не плакала: слез не было. Только чувствовала себя так, будто это и не она. Вся окаменелая, застывшая, сжавшись в ледяной комочек, ничего, кроме холодного отчаяния в груди, не чувствуя.
      В хате было уже темно, хотя все видно было четко, рельефно. За окном над верхушками черноклена в чистом небе низко плыл полный, большой, будто стеклянный, шар луны. Вытянутая, перекрещенная черной рамой тень окна лежала на глиняном полу. А из леса, из-за сплошной стены черноклена, змеилась на подворье, заливая колодец и корыто-долблянку возле него, широкая полоса осеннего тумана.
      Темнело, как чужое, немое, неузнаваемое лицо матери, каким ранее Яринка никогда его не видела. И наплывали такие минуты, когда ей вдруг начинало казаться, что все это только страшный сон... Однако она знала твердо и ясно: нет, это не сон. И ничего-ничего поправить уже нельзя. И оттого такое нестерпимо острое, беспредельное отчаяние словно оглушило ее. "Мамуся!.. Как же это!.. Не может этого быть! Не хочу!" - протестовало, не хотело покориться и поверить случившемуся все ее существо. И в то же время она испытывала такое острое отчаяние, пронизывающее каждую клеточку ее тела, ощущение того, что с этим уже все и навсегда кончилось в ее жизни... Все, все!.. Больше ничего не будет и не может быть... Ничего больше не будет. И ничего ей больше уже не надо. Что она без мамуси? Зачем?! Нет, ничегошеньки ей больше не надо, ничего не хочется и ничего никогда в жизни не захочется. И жить не хочется! Зачем и как ей дальше жить?! Для кого? И почему это нельзя умереть вместе с мамусей сразу, вот здесь? Чтобы ничего этого больше не видеть... Как же она жаждала тогда лишь одного умереть!.. Чтоб мамуся не бросала ее одну на свете, а взяла с собой. Только этого, только одного этого хотела тогда она. Ей даже казалось, что она уже умерла.
      Видела и себя в белом гробу, что так пахнет сосновой стружкой и сухими васильками. Видела свое застывшее, потемневшее лицо, и от этого ей было совсем, ну совсем не страшно... Страшно, до безумия страшно было остаться вот так внезапно без мамы и уже больше никогданикогда не увидеть ее, не услышать ее голоса... "Нет, не смогу, не буду я так! Не выдержу... Ничего мне теперь не мило! Мне надо, просто я должна умереть, так мне будет лучше..."
      Отец у Яринки был человеком молчаливым. Высокий, круглолицый, с серыми кроткими глазами, пшеничными, подстриженными ежиком усами и всегда - летом и зимой - с загорелым до медного цвета, обветренным лицом. Слушает, когда ему что-нибудь рассказывают, молча, а надо - ответит одним словом. Да еще усмехнется - то широко и как-то по-детски, то немного смущенно... Всегда какой-то сосредоточенный, все как будто думает о чем-то своем. И снова неожиданно возьмет и улыбнется, просто так, никому, наверное, каким-то своим мыслям.
      Отец с детских лет рос в лесу. И это, возможно, лес наложил свой отпечаток на его молчаливый, мягкий характер.
      Привык жить в уединении, вслушиваться в лесной шум, думать под тот шум о чем-то своем да и обо всем на свете. А иногда и разговаривать в лесном одиночестве мысленно с самим собой.
      Мама, когда Яринка была еще совсем маленькой, говорила иногда, усмехаясь, с мягким укором; - Ты, Корней, в этом лесу совсем говорить разучишься.
      Отец на это лишь смущенно улыбался. И мама - отец взял ее сюда в лес из Скального - наконец к этому привыкла.
      - Тут уж и вправду не до разговоров! -сказала она как-то. - И без того полна голова шумом и птичьим щебетом. Хоть уши затыкай.
      Но все же, не выдерживая долгого молчания, не преодолев своего характера, начинала петь. Песен мама знала много и разных. Петь любила и умела. Копаясь у ха ты, на огороде или возле скота или занимаясь шитьем летом под липой, мама, бывало, свои песни выводит одну за другой, только эхо разносится по лесу. А отец выйдет незаметно из-за деревьев, станет где-нибудь за осокорем или у сарая, чтобы мама не заметила его, и слушает.., Мама поет, а отец стоит, слушает и приятно так, с умилением усмехается себе в усы...
      И еще: были у отца большие, жилистые руки с разбитыми тяжелыми ладонями. Да и силу имел немалую и в работе себя не жалел. Бывало, поднимет на разведенный воз дубовую или грабовую колоду - другим кому и втроем ее не поднять. А он поплюет на ладони, поднатужится, поднимет рывком и только чуть слышно крякнет потом. А однолетки его, приезжавшие из деревни на десятках колхозных подвод, особенно осенью и зимой, стоят, бывало, переглядываются и только головой покачивают...
      Смерть жены, видимо, надломила и пригнула к земле этого крепкого, спокойного человека. Он осунулся, зарос рыжей щетиной, от носа до уголков губ пролегли две глубокие морщины. Широкие плечи обвисли, а глаза стали мрачными и тусклыми. Не осталось и следа и от той характерной его усмешки. Словно ее никогда и не было.
      Таким предстал отец перед Яринкиными глазами уже на третий день после похорон мамы. До того она словно и не видела его... А тут... Отец сидел на низенькой табуретке возле лежанки и лущил фасоль, выбирая стручки из кучи на расстеленном рядне. Вынужден был, несмотря на горе, что-то делать. Его большие руки не могли оставаться без работы. Да и женского труда, как другие мужчины, никогда не чурался. Лущил фасоль, а сухие, пустые стручки бросал в печку, возле которой, ловко орудуя ухватами, горшками и кочергой, хлопотала чернявая, остроносая молодица из Подлесного - Явдоха. Бездетная вдова - быстрая, сухощавая, разговорчивая - считалась какой-то .дальней родственницей по матери. После похорон она осталась на несколько дней в их хате, чтобы поддержать людей в горе и хоть чем-нибудь помочь по хозяйству.
      Отец лущил фасоль молча, механически, углубившись, вероятно, в свои тяжелые думы, словно и не замечая, что и как делает. А Явдоха точно так же привычномеханически тараторила, не умолкая ни на миг, о какихто сельских знакомых, о каком-то бригадире, что заехал возом вместо плотины в пруд; о какой-то молодице, бросившей мужа с детьми и подавшейся куда-то с милиционером... Тараторила, не очень беспокоясь о том, что никто, собственно, ее тут и не слушает, хотя обращалась она то к отцу, то к Яринке.
      Отец на то даже бровью не повел, а Яринка... Правду говоря, слова Явдохи стрекотали где-то в стороне, как, скажем, ветрячок на крыше под ветром, и, не доходя до сознания, немного мешали ей, отвлекая от чего-то самого главного, что она хотела, силилась, но так и не могла додумать. , Сидела она, втянув голову в плечи, забившись в уголок между кроватью \и маминым сундуком. Все еще не верила в то, что случилось, и в то же время твердо знала, что ничего и никогда уже не вернешь и ничего-ничего хорошего для нее на этом свете уже не осталось...
      И вот в какое-то мгновение, когда голос Явдохи, наверное, зазвучал громче, ударив ее по напряженным нервам, Яринка встряхнула головой и остановила взгляд на отце. Словно впервые увидела резкие, печальные морщины, осунувшееся, небритое лицо, ссутулившуюся, поникшую фигуру... И вот именно тогда, когда острое чувство жалости к отцу горячим током пронизало ее насквозь, он что-то - одним лишь словом - ответил Явдохе, и на его осунувшееся лицо на миг, на молниеносный миг набежала... Нет, не улыбка, скорее бледная и болезненная тень прежней улыбки!.. Но и этого было довольно... Теперь уже не только трескотня, но и само энергичное, остроносое лицо Явдохи стало ей мешать, раздражать, даже оскорблять своей неуместной оживленностью. И Яринка неожиданно для самой сеоя резко, даже гневно подумала: "Если он... если он осмелится когда-нибудь жениться второй раз, тогда нет у меня отца. Возненавижу на всю жизнь!.."
      Подумала и сразу будто оказалась где-то далеко-далеко и от отца, и от той Явдохи, и от своей хаты, да и вообще от всего, что было до позавчерашнего вечера дорогим, родным или особенно важным. Потому что...
      "Но... что это я?.. И все это для меня совсем-совсем безразлично... Пусть каждый делает как хочет! А я - не могу... Не хочу я больше жить на этом свете..."
      - Сколько же времени прошло с тех пор? Почти пять лет!.. Как будто не так и много. Но вот уже осталась она одна-одинешенька на всем свете. Сидит ночью за колючей проволокой пересыльного концлагеря в ободранном коровнике на перетертой соломе среди незнакомых измученных людей и думает, вспоминает. Спешить ей теперь - впервые, пожалуй, за два последних года некуда, точнее, нет возможности. Бежать, по крайней мере до утра, не осмотревшись вокруг, не узнав, что и как, она тоже не собирается, уснуть не уснешь на этом холоде, хотя бы и захотела... Только и осталось вспоминать и думать обо всем на свете - вволю, до малейших подробностей... Этого уже никто не запретит ей, ибо никто не имеет на это ни власти, ни силы...
      Отец вторично не женился. А Яринка не умерла, хотя долго еще чувствовала отвращение к жизни, какое-то тупое безразличие ко всему.
      Сначала ей не хотелось возвращаться назад в Скальное. Не хотелось оставлять отца и снова ходить в школу.
      Все, почти буквально все, чем жила до этого, было ей безразлично. Стали безразличны школа, товарищи, учителя и даже книги. В классе она сидела, уставившись в одну точку, и видно было, что то, о чем говорилось на уроке, до ее сознания не доходило. Во время переменок чаще всего так и сидела за партой. Дома, как обычно, хлопотала по хозяйству. По привычке готовила для себя и дедушки Нестора еду, топила лежанку, а потом садилась за уроки. Раскрывала книжки, тетради да и сидела так целый зимний вечер, свернувшись в клубочек, и о чем-то думала... Иногда об отце, которого она все больше жалела, ибо он остался где-то там в своем лесу совершенно один, наедине со своими мыслями и лесным шумом, Все время вспоминала маму. А иногда думала так просто, ни о чем или о чем-то таком, о чем бы позже спроси ее, так и вспомнить бы не могла.
      Совсем еще недавно она была одной из самых активных пионерок и лучших учениц. Теперь же, собственно, перестала учиться. И то состояние, в котором она находилась, словно отгородившись от всех и всего на свете, не могло не встревожить учителей, пионервожатую, дедушку Нестора, отца...
      Пионервожатая пыталась поручать ей какие-то выступления, даже доклады, посылала с делегацией в соседнюю, что с ними соревновалась, школу.
      Учительница Наталья Емельяновна поручала систематизировать собранный за лето гербарий, а словесница Глафира Федоровна все подсовывала будто бы очень интересные и нужные книжки, развлекала беседами. Подозрительно разговорчивым стал вообще несловоохотливый дедушка Нестор. Чаще, чем раньше, наведывался в Скальное молчаливый и кроткий отец. Привозил лесных, так нравившихся ей прежде гостинцев: гнилушек, давленого терна, яблок и орехов.
      Но ничто, казалось, не могло развлечь, утешить или заинтересовать Яринку. Заботы близких она понимала, знала, чего они от нее добиваются, и все это девочку еще больше удручало. А отец вместе со своими лесными гостинцами одним лишь появлением еще больше бередил и так невыносимую печаль и боль...
      Ничто, казалось, не могло возвратить ей утраченного равновесия, былую живость, радость жизни. Надеяться можно было только на время, которое, говорят, лечит лучше всего. Ведь все попытки близких и родных как бы разбивались о ее недетское молчаливое безразличие и замкнутость, как волны о каменную скалу... Хотя...
      может, это и в самом деле так лишь казалось!..
      Как-то, уже в конце декабря, пионервожатая Зоя дала ей задание: подготовиться и потом, в январе, провести беседу с учениками и пионерами четвертых классов об Ильиче.
      Ей, как и перед тем, ни за что не хотелось приниматься, ни к какой не тянуло работе, но отказываться от задания было неудобно, и она просто не осмелилась...
      А раз не отказалась, дала согласие, уже не могла того не сделать, так как за свой, пусть и короткий, век привыкла: взялась - сделай!
      Вечером, после того как дедушка Нестор забрался на печь, повозился, покряхтел и утих, тоненько, по-детски высвистывая носом, она сидела на лежанке, закутавшись в большой шерстяной платок, поставив позади себя в запечек керосиновую лампу, - читала. Читала и то, что читала раньше, и то, что слышала, может быть, десятки раз...
      За окнами стояла глухая декабрьская ночь. Висела над темной крышей хлева ущербная прозрачно-кристальная луна, заливая белые, тихие снега, покрывшие хаты, улицы, левады и огороды, призрачным зеленоватым светом. Подернутые тоненькой пленкой изморози стекла причудливо искрились. А она читала... Читала допоздна, не отрываясь от книжки, и чем далее, тем с большим интересом, впервые за многие месяцы...
      Его отец умер так же внезапно. В январе. Отцу было тогда всего пятьдесят четыре года, а ему неполных шестнадцать. Старшие - брат и сестра - уже учились в Петербурге. А он еще был только гимназистом. Учился и помогал матери присматривать за маленькими, воспитывать их. Большое и неожиданное горе не сломило его; он должен был прежде всего заботиться о матери и младших братьях и сестрах. Должен был подрабатывать, помогать младшим готовить уроки и учиться. Обязательно и как можно лучше учиться... Было нелегко, ведь он должен был думать и отвечать не за себя одного...
      А всего лишь через год, когда еще не утихла боль после смерти отца, его внезапно вызвали из класса посреди урока. Знакомая учительница Кашкадамова, глядя на него испуганными глазами, передала только что полученное из Петербурга письмо от столичной родственницы... Он прочитал молча, не проявив внешне ни своих чувств, ни острой тревоги. Прочел, помолчал, потом сказал: "Но это же очень серьезно!" И прежде всего вспомнил о несчастной матери. И самое тяжелое - подготовить мать к новому большому горю и ужасной опасности - взял на себя...
      Через два месяца его брата Александра повесили в Шлиссельбургской крепости за подготовку покушения на жизнь царя Александра III.
      Ему было тогда всего семнадцать, и он еще учился...
      Брата он глубоко уважал и любил настоящей, крепкой любовью. Боль невыразимой, безвременной утраты, да еще в таких жутких обстоятельствах, могла ошеломить, даже убить и более взрослого и закаленного человека.
      А он - выдержал... Смерть брата причинила мучительную боль. Но она его и не сломила, и не убила, и не запугала... Юношу поразили, придали сил мужество, самопожертвование, героизм брата и его смелая речь на суде, которую услышала и потом пересказывала мама.
      Он гордился своим братом, его смелостью, хотя и не разделял его методов борьбы - не принимал террора.
      Семнадцатилетний гимназист, подавив боль, собрав всю силу воли, твердо проговорил сквозь стиснутые зубы:
      "Нет, мы пойдем не таким путем... Не таким путем надо идти..."
      Это - в семнадцать лет!..
      Против него были царь, самодержец огромной империи, могущественная держава, армия. Он казался таким одиноким и беззащитным. Но только казался!.. Он верил в силы народов, знал свои силы и знал, к чему стремится.
      И его ничто не запугало. В самую страшную минуту жизни проявил и мужество, и стойкость, и отвагу. Он и в дальнейшем помогал содержать семью и учился. Учился основательно, упорно - в школе и самостоятельно. Не как гимназист, а как настоящий молодой ученый. Учился сознательно, готовя себя к будущим боям.
      Он блестяще выдержал экзамены. Директор гимназии в своей характеристике засвидетельствовал, что он "во всех классах был лучшим учеником". И ему, брату "государственного преступника", хотя и не хотели и боялись, все же вынуждены |0ыли присудить золотую медаль.., ...Разумеется, Яринка и раньше обо всем этом знала и читала не раз!..
      Но ведь читалось все это при совершенно иных обстоятельствах... И воспринималось по-иному, по-книжному. Как очень и очень далекое от нее и по времени, и по масштабу. И такое значительное, высокое, что ей бы никогда и в голову не пришло как-то сравнивать себя с ним.
      А вот теперь, в большом горе, неожиданно почувствовала с удивлением, что от всего того протянулась прямо к ней какая-то живая, трепетная ниточка. Повеяло близким, не только понятным, но и прочувствованным всеми нервами воспринятой жизни.
      Ведь был тот шестнадцати-семнадцатилетний гимназист таким же, в конце концов, как и она, учеником, обычным человеком, со всеми присущими человеку радостями, сомнениями, надеждами и болью. Не памятником, не портретом, не монументом. И даже не книгой, а человеком...
      И потому казалось, будто все это она прочитала сегодня впервые. Будто возникло сейчас в ее мыслях и чувствах, сошло на нее какое-то глубокое и неожиданное откровение.
      И долго еще в ту ночь сидела Яринка задумавшись, долго не могла уснуть, чувствуя приближение нового, важного и какого-то значительного поворота в своей жизни...
      Через несколько дней после того она пошла к пионерам. Четвероклассники слушали ее рассказ затаив дыхание, с интересом ловили каждое слово. Она и сама почувствовала удовлетворение от встречи и беседы с ними.
      Даже молодая учительница из четвертого "А" Елена Ефимовна - она, оказывается, сидела, проверяя тетради, в соседней комнате, двери в которую остались не прикрытыми, - сказала ей, а потом и пионервожатой, что Яринка очаровала ее школьников...
      Перед самым Новым годом к ней приехал отец, привез еду и лесные гостинцы. И был он таким осунувшгмся, постарелым, с непривычной сединой в бороде и на висках, что смотреть на него было нестерпимо больно.
      И снова, показалось, впервые, с того дня, когда умерла мама, увидела его таким Ярпнка, и такая жалость, такая острая любовь пронизали ее вдруг к этому родному, заброшенному, лишенному любви и ласки близких человеку, что у нее даже слезы на глаза навернулись.
      Бросился в глаза разорванный карман отцовского пиджака, протертый локоть и грязный воротник давно не стиранной сатиновой рубашки... И Яринке стало стыдно.
      Стыдно потому, что она, молодая и сильная, замкнулась в себе, словно это только ей одной тяжело. Стыдно оттого, что она совсем забыла об отце и о дедушке, что ее отец такой одинокий и такой заброшенный.
      "Как же ему, наверное, тоскливо одному в лесу! - подумала девочка. - И как я его люблю!.. И теперь уже никогда, ни за что не брохху его!.."
      Она сразу же взялась за дело: поставила на плиту греть воду, зашила карман, починила рукав пиджака.
      Затем попросила отца снять рубашку и выстирала ее...
      А отец, увидев свою единственную дочь снова живой, внимательной, энергичной, обрадовался этому и явно повеселел. По крайней мере, впервые за долгое время улыбнулся своей доброй и чуть смущенной улыбкой.
      Позднее, проводив отца, она дала себе слово, что до зимних каникул в дедушкиной хате перевернет все вверх дном. Все уберет, приведет в порядок, постирает, починит, выгладит, а затем, во время каникул, точно так же наведет порядок и дома, у отца. Все каникулы даже из хаты никуда не выйдет. Все время будет с отцом. И ни на шаг от него не отойдет...
      В первое же воскресенье после Нового года она пошла в город, в культмаг, и купила себе значок. Маленький-маленький, самый маленький, какой только там был.
      На тоненькой, как иголка, булавке - металлический значок с силуэтом детской головки... Приколола значок так, чтобы он никому в глаза не бросался - не для людей, только для себя, - на отворот борта трикотажной кофточки и про себя подумала, словно обещая кому-то постороннему: "Буду носить его всегда, где бы ни была, сколько буду жить..."
      Она не боялась крайностей, характер у нее был решительный и в ее годы росла максималисткой, удивительно последовательной. После смерти матери хотела только умереть; едва избавившись от навязчивой мысли о смерти, решила всю свою жизнь посвятить отцу, жить только для него...
      Тот маленький значок с силуэтом детской головки и сейчас при ней; он за отворотом цигейковой шубки, надежно скрыт длинным ворсом. Она и в самом деле не снимала его с груди ни разу за все долгие четыре года...
      А отца нет. Да, надо смотреть правде в глаза, какою бы горькой она ни была. - . Нет его .. Хотя, потеряв сознание, истекая кровью в камере новобайракской полиции, он, может, еще и дышит...
      Но она не смогла ничем, ну ничем не смогла помочь ему...
      От этой мысли, от собственного бессилия, отчаяния можно сойти с ума... Если бы не отец, который остался там, в Новых Байраках, ни о себе, ни о том, что с ней самой случилось и что еще случится впереди, Яринка и не думала бы. Своя судьба сейчас ее совершенно не тревожила и нисколько не интересовала. Ей теперь было все равно, что бы с ней ни случилось... Если бы она могла спасти отца!.. Но она не смогла спасти его и не сможет.
      Даже подумать о таком страшно. С ума сойти можно...
      И лучше уж не думать.
      В ту зиму, после смерти матери, когда Яринка словно не по своей воле возвратилась к жизни, она все еще страдала от своего "маюдушия", обвиняя себя в том, что, оставаясь жить, изменяет памяти матери, изменяет своей любви к ней, своей печали. Оправдываясь перед собой, она думала: "Буду жить не для себя. Буду жить лишь для них - для дедушки Нестора, для отца... Ведь они без меня остались такими одинокими и беспомощными!.."
      И правда, чем дальше, тем больше она прирастала душой к родным и близким ей людям, жила для них.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13