Обручальное кольцо отец отнес в бюро находок – мама всегда говорит, что мой отец исключительно честная натура, она даже считает, что он иногда немного перебарщивает. По дороге в Броль, перед самым нашим отъездом, я нашла еще серебряный кошелечек. Увидела я его потому, что искала ядовитые грибы с интересными блестящими шляпками; из этих грибов я хотела устроить у себя в саду плантацию. Но мама сказала, что я всегда нахожу что-нибудь только потому, что хожу сгорбившись, и что мне необходим лечебный корсет.
Я посоветовалась с господином Клейнерцем из соседней квартиры, и он сказал, что за находку мне полагается вознаграждение. Но я не получила вознаграждения, так как папа отказался от него. Тетя Милли тут же сказала маме, что это просто неуместная гордость и что при всем уважении к моему папе она не может выразиться иначе. Меня эта история с вознаграждением совершенно не интересует, так как я бы его все равно не получила, а они положили бы деньги в мою копилку, к которой мне не разрешают подходить и из которой все равно ничего вытрясти не удается. В лучшем случае они трясут ею у меня над ухом, чтобы я послушала, какой раздается приятный звон и сколько уже накопилось денег. Они считают, что это поможет мне стать послушной девочкой с хорошими отметками. И еще я должна научиться ценить деньги. Но такая копилка помочь мне не может и не сделает меня послушной. Зачем мне деньги, если я не могу купить на них даже подушечек или волшебной ручки с отверстием на конце – когда в нее смотришь, кажется, что внутри идет снег. Мне очень хочется когда-нибудь иметь много-много денег и пойти с ними к «Королю чудес» на Высокую улицу. Это самый лучший в мире магазин, я часто тайком бегаю туда после школы. Там продаются воздушные змеи, страшные маски, конфеты-хлопушки, бумажные блинчики с начинкой из конфетти и совсем как настоящий шоколад из мыла, пропитанного уксусом, которым можно угощать гостей. И еще там есть искусственные чернильные кляксы, и «идеальный звон разбитого стекла»– это просто железные пластинки, которые нужно бросить на пол, и тогда людям кажется, будто у них выбили все стекла. Ах, у «Короля чудес» можно увидеть тысячи других, еще более удивительных вещей. Мыльный шоколад я бы с удовольствием положила вместе с другими конфетами в вазочку в тот день, когда у моей мамы собираются дамы и пьют кофе. Мамины знакомые ужасно скучные. Мне непонятно, зачем я должна говорить «здравствуйте!» каждой в отдельности. Они шуршат платьями, смеются и все время болтают, перебивая друг друга. Когда я вхожу, в комнате стоит сплошной гул. Я стою и не знаю, что же мне, собственно говоря, делать. Я только успеваю посмотреть, сколько они оставили пирожных, и сообразить, перепадет ли потом и мне что-нибудь. «Какая ты стала большая!» – говорят они, и «Тебе нравится ходить в школу?», и «Какие у вас сегодня были уроки?» И тут же продолжают болтать о шуме в ушах, о замечательном гомеопате, о промотанном состоянии и первосортном майонезе, о какой-то иссохшей девице и о том, что чей-то двоюродный брат-академик совсе?\-1 опустился. Из того, что они говорят, мне не все понятно. Я раздумываю над тем, как бы незаметно раздавить ногой парочку зловонных бомб, купленных у «Короля чудес», и стараюсь представить себе, как все эти дамы тогда заголосили бы, и какое бы у них было выражение лица, и что бы вообще произошло. Может быть, все это было бы так же красиво и интересно, как когда на небе появляется радуга. Я всегда радуюсь, когда вижу радугу. Я никак не могу понять, как получается такая красота. Один раз я видела даже двойную радугу..
Когда моя мама бывает в дамском обществе, она сразу становится совсем другой: она смеется и говорит со мной каким-то чужим голосом, все время что-нибудь поправляет на мне, и я перестаю ей верить. Я вовсе не так уж стесняюсь этих дам, но мне стыдно, что моя мама становится другой и смотрит на меня как чужая.
Мне хотелось бы купить у «Короля чудес» настоящий волшебный ящик, тогда я могла бы давать представления и всех заколдовывать. Но взрослые не дают мне денег, они предпочитают покупать мне что-нибудь неприятное.
Сейчас они купили мне лечебный корсет. Каждое утро я должна надевать этот корсет, но я тотчас же иду в подворотню рядом с рестораном Пеленца и снимаю его. После школы я его опять надеваю, а когда иду играть, тайком снимаю, а потом снова надеваю. Я такая несчастная из-за этого корсета, у меня с ним столько хлопот, а когда он на мне, я не могу ни лазить, ни бегать, и бретельки натирают мне докрасна плечи. Мама подшила под бретельки бархат, после этого противный корсет стал жать еще больше. Но когда я утром, как всегда, тайком хотела его снять и увидела этот бархат, подшитый мамой, я почувствовала, что не очень-то хорошо поступаю, и три дня подряд, не снимая, носила корсет, и мне не хотелось ни есть, ни играть и вообще ничего не хотелось. А потом у меня сил уже больше не стало терпеть. И теперь я его все время снимаю и надеваю. Я просила бога послать ночью в мою комнату вора, чтобы вор украл лечебный корсет.
Когда я на прошлой неделе днем по дороге в школу нашла одну марку, я сначала решила тут же отдать ее. Но тогда выяснилось бы, что я опять что-то нашла, и они наверняка купили бы мне еще несколько корсетов.
Я уже хотела бросить марку обратно на мостовую, но мимо как раз проходила Элли Пукбаум, и я пошла с нею в лавочку к Боссельману покупать тетради. У этого Боссельмана есть замечательные вещи; разноцветные картинки для альбомов, венки из роз, матерчатые мыши и переводные картинки. На переводных картинках сперва ничего не видно, а потом, когда их намочишь, положишь на бумагу и сведешь, получается чудо как красиво: белоснежки и гномы, людоеды и ангелы, ведьмы и звери. Это настоящее волшебство. У Боссельмана целые тюки таких картинок. Я надеялась, что, когда Элли будет покупать тетради, он, может быть, даст ей в придачу какую-нибудь картинку и мне тоже одну. Я очень хорошо знаю, что говорят взрослые, когда что-нибудь покупают, и поэтому я сказала: «Как дела, господин Боссельман?» А он ответил мне, как взрослой: «Плохо! Плохо!» – и многозначительно покачал головой. После этого я сказала, как это иногда делает мой отец, когда хочет помочь кому-нибудь нести вещи: «Давайте-ка сюда что-нибудь, господин Боссельман, не будем церемониться», – и купила на пятьдесят пфеннигов переводных картинок. Их было так много, что у меня от волнения перехватило дыхание.
Мы с Элли подошли к киоску с газированной водой, и я угостила ее на свои деньги водой с сиропом. Мой отец и господин Клейнерц, когда у них бывают какие-нибудь неприятности, тоже ходят в пивную и пьют там у стойки, но мама не любит этого. Потом я побежала домой, потому что мы как раз переезжали на другую квартиру. Мы переехали в соседний дом, чтобы занять большую площадь. Ведь наша тетя Милли становится с каждым днем все толще и толще.
Когда я к обеду вернулась домой, переезд уже закончился. Ребенку всегда приходится сидеть в школе, когда происходит что-нибудь действительно интересное.
Я постучалась к Траутхен, и мы поднялись в нашу совсем уже пустую квартиру. Здесь я показала Траутхен переводные картинки —ведь нужно же мне было показывать их кому-нибудь, а другой девочки в этот момент около меня не было.
Хенсхен Лаке говорит, что теперь он уже не интересуется переводными картинками, а собирает коллекцию камней. Я тоже скоро начну собирать такую коллекцию.
Наша пустая квартира стала совсем чужой и унылой. Сначала я чуть было не приняла свою комнату за гостиную. Но потом я разыскала настоящую гостиную, где мне разрешали играть только на рождество, в этом можно было убедиться даже сейчас, потому что в сочельник я училась здесь кататься на роликах, а в комнате паркетный пол.
Я села в угол на кучу стружек, и мне вдруг вспомнилось рождество. В сочельник родители всегда стояли у елки, а елка вся сверкала и переливалась огнями. У Веберов как-то на рождество был даже настоящий пожар, так что пришлось вызывать пожарную команду с пожарниками и всем, что полагается. На праздники мне давали полную тарелку гостинцев и разрешали есть их сколько угодно. У нас всегда были мандарины и пахло елкой, и новыми игрушками, и одеколоном, и коньяком, потому что мои родители каждый раз говорили: «А теперь давайте раскупорим бутылки». А мама всегда дарила моему папе коньяк, а папа ей много-много одеколона. Но одеколон не пьют, его только расплескивают. Мне разрешали не ложиться до девяти часов. Мы готовили пунш, и все должны были любить друг друга. Поэтому я даже тетю Милли целовала на рождество, а я этого никогда не делаю.
Я приказала Траутхен собирать стружки вместе со мной, они всегда могут мне пригодиться, и чуть не заплакала, когда вспомнила, что в этой совершенно пустой комнате когда-то было рождество. Но вдруг я заметила, что все обои в комнате светло-золотистого цвета, а там, где раньше висели картины, остались темные пятна. Тогда я подумала, что хорошо было бы наклеить здесь новые картины – ведь с переводными картинками можно творить чудеса. Никогда еще у меня не было так много хорошей гладкой бумаги, чтобы сводить картинки сразу целыми листами.
Я велела Траутхен Мейзер принести мокрую губку и три часа подряд работала не покладая рук. Все стены сплошь я покрыла самыми замечательными картинками. Мы нашли лестницу, и Траутхен держала ее.
Я, как волшебник, переводила картинки даже на потолок. Никогда в жизни я еще не видела такой красоты, и Траутхен тоже была в восторге. Но у меня было какое-то неприятное предчувствие. Я опасалась, что взрослые могут не понять, как это красиво, и поэтому взяла с Траутхен клятву ничего никому не говорить.
Траутхен поклялась, а потом сейчас же помчалась к своей матери и сказала, что я измазала все стены.
Скандал был ужасный, и, так как мне хотелось как-нибудь искупить свою вину, я на следующее утро отдала последние пять пфеннигов, оставшиеся от найденной марки, нашей учительнице. Та положила руку мне на голову и громко сказала: «Честность всегда торжествует. Будь всегда честной, милое дитя. Я рада, что могу отметить у тебя хотя бы одно хорошее качество». Мне захотелось все рассказать ей, но потом я ре-, шила этого не делать. Людям нельзя всего говорить– им ведь никогда по-настоящему не объяснишь, почему ты сделала что-нибудь такое, что они считают плохим. Я очень рада, что в мою душу заглядывает только бог и что люди не могут этого сделать. Никто так и не понял, почему я должна была отомстить Траутхен, и что все это произошло само собой, а я почти не виновата.
Так вот. Самой большой гордостью фрау Мейзер всегда были светлые волосы Траутхен. Каждый вечер их по десять минут расчесывают, а потом закручивают в локоны. Днем голова Траутхен похожа на огромную метлу.
Даже тетя Милли однажды сказала, что эта фрау Мейзер лишена какого бы то ни было чувства меры.
Я могла бы, конечно, отрезать Траутхен волосы, но эта мысль, по правде говоря, никогда не приходила мне в голову, а то, что пришло в голову, вовсе не было мыслью, все произошло само собой, я ведь была только орудием.
Около семи часов вечера мама послала меня купить синьку, потому что на следующий день у нас была стирка. Когда я совершенно спокойно и чинно возвращалась домой с кульком в руках, Траутхен Мейзер играла с Минхен Ленц, и, как нарочно, они играли в классы как раз напротив нашего дома. Я совершенно спокойно прошла мимо девчонок и только чуточку стерла ногой нарисованные мелом классы и слегка дернула Траутхен за ее бараньи завитушки. Вот и все. Но Траутхен сейчас же начала визжать, а потом разревелась и хотела улизнуть, я еле успела схватить ее за фартук; тут что-то нашло на меня, и я высыпала весь кулек дорогой синьки ей на голову. Больше я вообще ничего не сделала и тут же отпустила Траутхен, а та побежала к водопроводному крану. На оставшуюся сдачу я еще раз купила синьки в магазине у Больвеге, а маме сказала, что синька подорожала. Вечером, когда мы все уютно сидели за ужином, в комнату вдруг нахально ворвалась фрау Мейзер. Она выла и дрожала, как дрожит пудинг, когда мой отец ударяет кулаком по столу. Фрау Мейзер тащила за собой Траутхен. Я ее сначала даже не узнала, так как после мытья под краном Траутхен стала совсем синей. Волосы синие, лицо синее, платье синее. Вся синяя. Это было замечательно, я тоже когда-нибудь покрашусь в синий цвет. Я никогда не думала, что Траутхен может быть такой красивой. Вместо того чтобы понять это и радоваться, фрау Мейзер кричала, что я изуродовала ее ребенка, и требовала возмещения ущерба. Тут я разозлилась, потому что семья Мейзе-ров доставляет мне одни неприятности. Мама и тетя Милли застонали, словно у них аппендицит, а папа посмотрел на меня с такой ненавистью, какую отец вообще не должен питать к собственному ребенку. Я вспомнила, что папе уже пришлось заплатить за обои и, так как фрау Мейзер продолжала кричать о возмещении ущерба и о том, что такое преступление искупить невозможно, я очень вежливо и спокойно заявила, что за такого ребенка, как Траутхен, я всегда сумею заплатить и что в моей копилке набралось, пожалуй, достаточно денег для того, чтобы купить трех таких девчонок. Тут начался такой ужасный скандал, что мне о нем и вспоминать не хочется.
Поздно вечером пришел господин Клейнерц, и мне из моей комнаты было слышно, как он смеялся и говорил папе, что ему не один раз уже наставляли синяки и что он не находит в этом ничего ужасного.
Но всем остальным взрослым меня ни капельки не жалко. Мне больше не дают сладкого, и мои ролики конфискованы. Фрау Мейзер сумела сделать так, что детям с нашей улицы не разрешают больше водиться со мной, а дома мне говорят, что я позорю всю семью. Играть на улице мне тоже не разрешают. Каждый день мама и тетя Милли по часу гуляют со мной в городском парке и крепко держат меня за руки. Они говорят, что если я вырвусь, то попаду в исправительный дом для трудновоспитуемых детей или в монастырь «Доброго пастыря». Если только меня туда примут, то уж сумеют со мной справиться, в этом я могу не сомневаться. Я все время плачу и хочу умереть, потому что теперь в моей жизни не осталось ничего хорошего. Я должна ходить в лечебном корсете и всегда надевать шляпу.
Иногда я начинаю надеяться, что, может быть, маме и тете Милли надоест все время крепко держать меня за руки, потому что из-за этого они не могут рассказывать друг другу то, чего детям слушать не разрешается. «Говорят, что он даже бьет ее», – шептали они, но я понимаю решительно все и знаю, что они говорят о Леберехтах, которые живут напротив нас. Сам Леберехт всегда ходит по пивным и пьет там можжевеловую водку, а потом ломает стулья потому, что в квартире ему тесно, и потому, что жена хочет зарезать и съесть его кроликов, а ему хочется сохранить своих кроликов и гладить их. За курами жена его тоже не смотрит: одна из них проглотила штопальную иглу и умерла.
Взрослые совершенно неправы, когда сажают меня на стул и часами учат штопать чулки. В конце концов от моих иголок только куры погибнут, если мы когда-нибудь их заведем. О Леберехте я знаю больше, чем мама и тетя Милли, но я и не подумаю им все рассказывать.
Тетя Милли уже сказала как-то: «Чего доброго, девочка зачахнет на наших глазах». А я придумала замечательную вещь, которую сделаю, как только смогу опять свободно повсюду бегать. Я оклею свой лечебный корсет серебряной бумагой и буду носить его поверх платья, как рыцарский панцирь, и мы с Хенсхеном Лаксом, и Отхеном Вебером, и Матиасом Цискорнсом представим легенду о святом Георгии. Святым Георгием буду я.
У НАС НОВЫЙ РЕБЕНОК
Я хочу умереть. Ведь у нас появился еще один ребенок. Все мне кажется печальным и мрачным. На улице сейчас жаркое лето, у меня на душе противная бесснежная зима. Никто меня не любит, и никто мне ничего не запрещает – я могу делать все, что захочу. Моя мама больна. Один раз, когда я была маленькой, у нее тоже был грипп. Я сидела тогда около ее кровати, читала ей по картинкам свою книжку и рассказывала о янтарной фее и лошадях, которые бегают по лестницам и выглядывают из окон сказочного дома. Мне позволяли любить маму, и она меня тоже любила. Когда она лежит в постели и на ней надета длинная ночная рубашка с бедым кружевом, мама напоминает мне маленького Христа. Но теперь у нее новый ребенок, и она его все время целует, а мне даже не разрешают читать ей вслух. Тетя Милли говорит, что я не должна делать этого, потому что мама слишком плохо себя чувствует и еще очень слаба. Но я наверняка знаю, что я им больше не нужна, потому что теперь у них есть другой ребенок. Они ведь всегда говорили, что хотят ребенка, который был бы послушней, чем я. Почему только я раньше никого не слушалась! Но я ведь никогда не думала, что буду так ужасно наказана.
Мне стало так грустно, будто я уже умерла. И я решила сбегать на кладбище. Был уже поздний вечер, кругом стояла тишина, а воздух был похож на занавеску из теплого тумана.
Я хотела найти бабушкину могилу, потому что моя бабушка до самой смерти любила меня, а сейчас она мертвая и ее похоронили, но она все еще меня любит. Господин Клейнерц, наш сосед, говорит, что полагаться можно только на мертвецов.
На кладбище мне было не страшно, мне было совсем не страшно, только самую чуточку. Я никак не могла найти могилу бабушки, поэтому я села около другой могилы; на ней памятник такой же высокий и строгий, как господин школьный инспектор, который когда-то давно приходил к нам в школу и завтра опять придет, чтобы нагнать на всех страх, не только на нас, но и на учительниц, слава богу, тоже.
Я не буду плакать. Взрослые смеются, когда я плачу. Когда я смеюсь, им тоже не нравится, потому что это значит, что я сделала что-нибудь такое, что их не устраивает. Они считают, что я должна познать все тяготы жизни. Узнать бы, что это такое.
Сейчас я сижу в гостях у мертвецов. Мертвецы не смеются, они стучат костями – это у них такая манера смеяться.
Чужая могила вся белая, и на ней вырезаны золотые буквы. У меня так тяжело на душе, что даже не хочется поднять голову. Но у меня есть пальцы. Пальцами я могу очень медленно прочесть вырезанные на каменной плите буквы. Так делают слепые.
«Здесь покоится с миром…»
Из старого бального платья, сшитого из жесткого белого шелка, бабушка вырезала мне маленькие розы. В память о ней я надеваю венок из этих роз, когда играю в школе ангела в рождественской сказке. Кроме того, мне надевают еще и крылья. Правда, я не такая хорошая, как ангел, но я лучше всех умею читать наизусть стихотворения.
Вокруг шумит ветер, а над моей головой плывут разорванные тучи и шелестят листьями старые деревья. Рядом со мной белые гвоздики, я могу их потрогать, и мне не страшно – они цветут, как у нас на балконе. Мама поливает их каждое утро, только сегодня она этого не сделала, потому что лежит в больнице. Больше всего мы с мамой любим анютины глазки с крошечными бархатными личиками, как у маленьких болонок.
Папа непрерывно повторял: «Слава тебе господи, наконец-то мальчик!» Мне хотелось бы узнать, как это могло так быстро произойти. Тетя Милли тоже всегда все хочет знать, и если она говорит, что она как-никак член семьи, то ведь я то же самое могу сказать и о себе. Но теперь я уже больше не член семьи.
Когда ему позвонили друзья, отец громко задышал в телефонную трубку. «Да, мальчик, так точно, мальчик!» – сказал он взволнованным голосом. Мне казалось, что от его голоса вспыхнет и сгорит телефон, И еще он сказал, что ему всегда хотелось мальчика. Зачем же они тогда купили меня, если им больше хотелось мальчика, а я девочка? Может быть, они покупают детей в приюте и девочки стоят дешевле, а мой отец купил меня только потому, что он в то время еще мало зарабатывал и на мальчика у него не хватало денег? Ведь купили же они новый буфет, а старый буфет без всякой жалости отдали толстой старой вдове потому, что с буфетом ей легче будет выйти замуж за почтальона, и еще потому, что она раньше помогала моей матери делать большую стирку.
Мама как-то сказала тете Милли, что мужчины никогда не говорят откровенно о своих делах.
Не могу понять, почему им обязательно нужен был мальчик. Я, например, знаю таких мальчишек, как Хуберт Булле: он обрывает крылышки у хорошеньких маленьких бабочек и ни одного раза не может подтянуться на руках, а стоит мне только толкнуть его в парке, как он начинает кричать от страха и сразу же падает в канаву. Я просто не могу себе представить, что такой мальчик ценится дороже, чем девочка. Это тайна, но я ее когда-нибудь обязательно узнаю.
У животных, по правде говоря, все устроено намного лучше, чем у людей. У зверей есть еще и шкуры, они не мерзнут, и им не нужна одежда. Им не нужно быть осторожными —шкуры никогда не рвутся и их не приходится с таким трудом штопать. На них преспокойно можно сажать пятна. Мне хотелось бы, чтобы у мамы и у меня были такие же красивые белые и теплые шкуры, как у полярных медведей в зоологическом саду. Для папы можно было бы выбрать шкуру потемнее, такую, как у буйвола,– он не любит ярких вещей. А тетю Милли можно было бы всю с ног до головы одеть в зеленые перья попугая, она могла бы все время взбивать их, ведь она всегда мечтает о чем-нибудь ярком и воздушном. Фрау Мейзер я дала бы самую уродливую обезьянью шкуру, такую, чтобы она вообще никогда не осмелилась встать со стула.
Есть мальчики и получше, чем Хуберт Булле. Может быть, моему отцу хочется иметь какого-нибудь особенно послушного мальчика, потому что он считает меня очень непослушной девочкой, которая только позорит семью; и потом, ему из-за меня все время приходится кому-нибудь платить. Позавчера, например, пришлось заплатить прыщавой фрейлейн Левених, которая живет на нашей улице, за ее новый белый воротничок только потому, что я старой самопишущей ручкой брызнула ей чернила за воротник. Но я должна была это сделать, потому что фрейлейн Левених всегда приходит к моей маме и говорит ей: «Ах, моя дорогая, я считаю, что вы неправильно воспитываете своего ребенка. Если бы вы ежедневно на несколько часов запирали эту маленькую озорницу в темной комнате, то наша любимица, наверно, очень скоро стала бы скромной и послушной девочкой». Она говорит это, а потом удивляется, что я ненавижу ее. Ни одна девочка не будет любить человека, который хочет часами держать ее взаперти в темной комнате. И еще она считает, что меня надо выпороть. А после всего этого она говорит: «Иди-ка сюда» – и хочет поцеловать меня своими поджатыми, потрескавшимися губами. Хен-схен Лаке считает, что противней этого, пожалуй, ничего быть не может, а ведь он действительно знает жизнь. Как-то раз, когда господин Клейнерц зашел к нам вечером выпить пунша, я его тоже спросила, позволил ли бы он, чтобы фрейлейн Левених его поцеловала. Господин Клейнерц ответил, что эта особа вызывает у него физическое отвращение и что от одной мысли о ее поцелуе его бросает в дрожь. А моей маме он сказал: «Вы, дорогая сударыня, всецело подпали под влияние этого демонического, бездушного существа». Я спросила, что это значит, а они отправили меня спать. Они так всегда делают, когда мне вечером хочется что-нибудь узнать. Если же я о чем-нибудь спрашиваю утром, то они говорят, что уже давно пора идти в школу. Если днем,– то я должна сначала сделать уроки. После обеда я не могу спрашивать потому, что играю на улице или в парке со своими товарищами: ведь должен же и ребенок когда-нибудь отдохнуть. А если у меня потом остается время, чтобы о чем-нибудь спросить, то меня посылают спать. Дети никогда не получают ответа. Никогда!
Фрейлейн Левених мучает меня и мучает мою мать. Поэтому я пошла после обеда на «Золотой угол». Там много балаганов, качелей и каруселей, и тир там тоже есть. Таким я представляю себе рай. Только в раю не будут нужны деньги, там я смогу кружиться на карусели сколько хочу и заходить бесплатно во все балаганы. Сейчас, пока я еще жива, меня никуда бесплатно не впускают, но даже и снаружи все очень красиво. В одном из балаганов есть мужчина, который распиливает женщин. Хенсхен Лаке сперва не верил, что на такие вещи дается разрешение, но это самая настоящая правда. Я сама разговаривала с этим человеком. У него на руке большой синий якорь, который никогда не смывается; он мне разрешил совсем бесплатно рассмотреть этот якорь вблизи. Когда-нибудь у меня на обеих руках будут нарисованы маленькие парусные лодки и белочки,– если у тебя есть деньги, можно себе все позволить. Мне хотелось бы сделать это к рождеству. Может быть, мне удалось бы расплатиться своими коралловыми бусами.
Я сказала этому человеку, что отдам ему свой новый географический атлас и настоящее серебряное кольцо, которое я получила от дяди Хальмдаха, если он вечером придет на нашу улицу и распилит фрейлейн Левених на две части.
Мы обо всем точно договорились, но потом этот человек не пришел, потому что он настоящий артист. Он мне сам это говорил. А господин Клейнерц как-то сказал, что на артистов полагаться нельзя. После этого я решила, что никогда не буду артисткой. Я не умею распиливать женщин, но мне хотелось все-таки что-нибудь сделать этой Левених. Наша учительница всегда говорит, что надо делать все, что в твоих силах. Поэтому я залезла на каменную стену и оттуда брызнула фрейлейн Левених чернила за воротник. Она стала ужасно кричать, а папа вечером наорал на меня: «Девчонка, даже и теперь ты не можешь быть послушной, даже теперь ты ни с кем не считаешься». А мама сказала: «Но, дорогой мой, девочка ведь ничего не знает». Значит, они уже тогда знали о новом ребенке, и мама просто не хотела мне этого говорить.
Я хочу быть такой красивой, как фея, и чтобы сердце у меня было из золота, и волосы из золота и такие длинные, как наша улица. Тысячи пажей должны будут нести за мной мои золотые волосы, а тете Милли запретят втирать мне по вечерам в голову вонючее репейное масло. Придет принц и скажет: «Эти золотые волосы никогда больше не разрешается причесывать». Тогда меня перестанут дергать за волосы перед тем, как мне идти в школу. Все будут считать, что я красивая, и будут любить меня… Или лучше я стану смелым моряком. Когда мой корабль будет уходить в море, все станут горько плакать, а я буду стоять, гордо прислонившись к мачте, с высоко поднятой головой.
Дорогая моя бабушка… Сейчас я сорву все цветы, тогда они пустят меня в больницу к маме—ведь господин Клейнерц говорил моему папе, что он хочет навестить маму, а для этого ему обязательно нужно достать самых красивых цветов. А папа ответил: «Право же, в этом нет никакой необходимости». Тогда господин Клейнерц решительно заявил: «Нет, это совершенно необходимо». Я хочу к маме.
Я очень устала, а до больницы было далеко. У какого-то мужчины я спросила, куда мне повернуть, он ответил «налево». Я подумала: «Такой взрослый мужчина никогда не скажет ребенку правду» —и пошла направо. Все люди врут и ничего толком не знают.
Я долго шла не той дорогой, по незнакомым улицам, но потом все же пришла к маме. Меня пустили в больницу, потому что у меня в руках было много цветов. «Иди сюда, дочурка», – сказала мама голосом, похожим на мягкую подушку. Она лежала на чужой кровати, и у нее было белое как снег, но веселое лицо. В ногах у нее сидел мой папа. «Ты ужасный ребенок, – сказал он, – что ты опять натворила, откуда у тебя эти цветы?» Тут мне захотелось плакать, швырнуть все цветы на пол и растоптать их. Когда на меня такое находит, я всегда чувствую, что не смогу сдержать себя. Изнутри у меня тогда поднимается какой-то туман и постепенно так окутывает меня, что я ничего больше не вижу и могу только беситься. Я уже не могла ничего ответить папе. В комнате пахло чем-то незнакомым, пол был покрыт холодным линолеумом, но мама вовремя сказала: «Оставь нас с дочкой– мы, женщины, хотим побыть наедине». И она так посмотрела на папу, что его как ветром сдуло.
Я маме все рассказала. Позвали сестру, и она поставила бабушкины цветы в три вазы. Вечером их унесут за дверь, иначе они всю ночь напролет будут рассказывать маме о мертвецах и тогда она не сможет заснуть. А ей нужен сон. Рано утром цветы снова внесут к ней. Мама сказала, что всегда будет любить меня. Она вовсе не хотела иметь лучшего ребенка, чем я, но теперь у меня есть братик, и я тоже должна любить его. Что касается меня, то я вполне могла бы обойтись без брата.
Колокола церкви святой Марии пробили восемь. Вошла тетя Милли и принесла нового ребенка. Они пообещали мне, что он скоро подрастет и станет красивее. Они уверяют, что я тоже когда-то была такая, но я этого совсем не помню. Когда он научится говорить, я ему покажу, как надо ловить головастиков.
«Здесь тебе ночевать нельзя», – сказала мама, и тетя Милли отвела меня домой, хотя теперь, когда дома нет мамы, квартира стала совсем чужой. Мне бы больше хотелось остаться в больнице.
Дома меня вдруг разбудил папа и спросил: «Ты рада, что у тебя есть братик? Скажи, чего тебе сейчас больше всего хочется? Хочешь, я почитаю тебе рассказы из „Календаря Общества охраны животных“ или давай рассматривать вместе глобус?» Я тут же ответила: «Больше всего мне хочется делать водяные бомбы и бросать их». Хенсхен Лаке научился этому в школе у одного большого, умного мальчика, и, лежа в кровати, я решила, что завтра, когда никого не будет дома, я этим займусь. Отец тяжело вздохнул, ему почему-то хотелось читать мне «Календарь Общества охраны животных». Но я знаю почти все эти рассказы. Сначала в них люди всегда плохие и злые, а потом их исправляет и делает хорошими какой-нибудь добрый зверь. По-моему, было бы интереснее, если бы такой человек остался ужасно злым, а добрый зверь откусил бы ему голову. И я сказала, что больше всего мне все-таки хочется делать водяные бомбы. Я очень разволновалась и стала объяснять, как они делаются. Для того чтобы сделать водяную бомбу, надо искусно сложить бумагу, влить в нее воду и бросить на улицу. Лучше всего, конечно, сбросить такую водяную бомбу кому-нибудь на голову. Голова ни у кого от этого не развалится, даже больно не будет.
Отец очень серьезно заявил мне, что он готов делать вместе со мной водяные бомбы, но что бросать ими в людей нельзя, бросать можно только на асфальт.
У нас было очень много бумаги и три ведра воды. Папа сначала долго тренировался, а потом научился делать бомбы лучше меня. Я люблю папу. Завтра я скажу об этом маме. Мы долго бросали бомбы на асфальт, и они разрывались с треском – это было замечательно. Я сказала, что совсем не обязательно бросать бомбы людям на голову, можно сбрасывать их на асфальт перед самым носом прохожих, чтобы немножко напугать их, ведь они не поймут, в чем дело. Отец согласился, но сказал, что уже никаких новых проказ он не разрешит.