Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Опасайтесь лысых и усатых

ModernLib.Net / Детская проза / Коваль Юрий Иосифович / Опасайтесь лысых и усатых - Чтение (стр. 6)
Автор: Коваль Юрий Иосифович
Жанр: Детская проза

 

 


– Так дочитайте же про лилипутов. Самое время. Бульон. Пирожки.

Я начал читать. Сбивался. На аллее читалось легче. Выслушав меня, Корней Иванович доел бульон и сказал:

– Лучше быть юным поэтом, подающим надежды, чем старым, не оправдавшим их.


К Корней Ивановичу пришла медицинская сестра. Она должна была взять кровь на анализ. Из пальца.

Пока она готовила пробирки и пальцеукалыватель, я показывал Чуковскому свои рисунки. Корней Иванович хмыкал, кивал, иногда говорил: «Ах вот оно что!»

Медсестра прочистила пальцеукалыватель и всадила его тупую иглу в палец Чуковского. Корней Иванович не поморщился, а я слегка содрогнулся. Это у меня был жест сопереживания, инстинктивная помощь, дружеская поддержка.

– Вы, кажется, боитесь крови? – спросил меня Корней Иванович. – По-моему, вы вздрогнули.

– Да нет, – сказал я. – Просто не очень-то приятно, когда в палец тупой иглой тычут.

Медсестра выдавливала кровь и размазывала ее по стеклянным дощечкам.

– Нельзя бояться крови, – продолжал Корней Иванович. – Кровь – это естественно. Смотрите, как она выдавливает мою кровь, поверьте, мне это безразлично.

– Старики легче переносят боль, – сказала вдруг медсестра. – Молодые больше боятся крови.

Вот тут Корней Иванович поморщился. Кажется, ему был не слишком приятен этот намек на его возраст.

– А вы, оказывается, не только берете кровь, – сказал он сестре, – вы ее еще и портите… Так вот, насчет крови, – продолжал он, повернувшись ко мне. – В некоторых ваших рисунках она есть, а в некоторых ее нет.


Разбираться, в каких рисунках кровь есть, а в каких ее нет, мы не стали.

Корней Иванович снял со шкафа оранжевого льва, сделанного скорей всего из поролона или чего-нибудь в этом роде. На груди у льва висел шнурок.

– Вот смотрите какая штука, – сказал Чуковский и тут же дернул льва за шнурок, лев зарычал. И вдруг сказал по-английски:

– Ай эм э риал лайон. Ай эм зе кинг еф джанглз.

– Я настоящий лев! Я царь джунглей! – перевел Корней Иванович.

И тут у Чуковского сделался такой вид, как у царя джунглей, львиный вид.

И я окончательно увидел, с кем имею дело. Передо мной был действительный Царь джунглей, и джунгли эти назывались Переделкино – дачный городок писателей. Невиданные сверхсплетения времени и судьбы окружали Корнея Ивановича, а уж он-то был Царь этих джунглей, и если выходил пройтись – Лев в валенках – ему приветливо махали палками. И я возгордился, что однажды – зимой 1966 года – случайно оказался спутником льва – Царя переделкинских джунглей.

– Царь – не совсем точный перевод, – заметил я. – Кинг – это все-таки скорее «король». Король джунглей.

Корней Иванович не стал отвечать. Он одобрительно осмотрел меня и, кажется, порадовался, что я знаю по-английски хотя бы одно слово. Он снова дернул льва за шнурок, и лев проревел по-английски:

– Хотите со мной подраться? Я – очень грозный лев!


Из моих рисунков Корней Иванович выбрал для себя один. Рисунок без всякого сомнения был дурацким. Он назывался – «Нюхатель цветков». Человек, изображенный мною, имел в жизни только один смысл: он жаждал нюхать цветы. Для этой цели я ему приспособил внушительный вдумчивый нос. Полный идиотизм!

– Я знаю здесь в Переделкине одного такого нюхателя. У вас-то на рисунке – добродушный, а этот – нюхатель с большой дороги. Награбит цветов и нюхает.

– Извините, Корней Иванович, – некстати, совершенно некстати сказал вдруг я, – а нельзя ли мне сделать ваш портрет?

– Что-нибудь вроде этого нюхателя? – спросил Чуковский, кивнув на рисунок.

– Что вы, нет, конечно. Серьезный портрет.

– Не стоит, – сказал Корней Иванович, – не нужно вам так перенапрягаться.

– А помните, вы сделали мой портрет? Из снега. Теперь моя очередь.

– Ну что ж… око за око, понимаю…

Волнуясь, принялся я за набросок, и он неожиданно заладился. Чуковский получался значительным, было сходство. Я решил дома довести этот портрет в акварели или пастели и с натуры расписал цвет, как это делают иногда художники. На лбу написал «охра», на носу – «белила» и т.п. Рисунок этот показывать Корнею Ивановичу не хотелось. Ну какой дурак-художник покажет портрет, в котором на лбу написано «охра», а на носу – «белила»?

Время оставалось, и я принялся за второй набросок. Второй пошел странно. К сожалению, Чуковский выходил на нем каким-то «сердитым». Этого эффекта я никак не добивался, эффект вылезал сам по себе. Показывать рисунок тоже было нельзя.

Я принялся за третий, который пошел корявей всех, нервно пошел. И уж очень он был «старательный». Я знал, что рисунок обязательно придется показать. Должна же модель в конце концов увидеть, что там чиркает художник. А вдруг это что-нибудь вроде «нюхателя»?

– Все? – спросил Корней Иванович. – Покажите.

Я показал третий набросок. Он все-таки получился, и мне чем-то нравился.

– Это надо уничтожить, – твердо сказал Чуковский, посмотрев на рисунок.

Я растерялся. Такого могучего подхода к делу я от модели никак не ожидал. Царь джунглей!

– Жалко, – сказал я.

– А все-таки надо.

– Что – не похож? Или в нем нет крови?

– Слишком много.

– Ладно, – сказал я, – я потом рисунок выброшу.

– Да ведь кто-нибудь подберет.

– Никто не подберет, я хорошенько выброшу.

– Обязательно кто-нибудь подберет.

Я разорвал рисунок и осколки его выбросил в корзину для бумаг.

– Вот это правильно, – сказал Чуковский.

Он совершенно не заметил, что я уношу в клюве, то есть в папке, еще два рисунка. Он-то думал, что я все эти полчаса рисовал одну картинку. Конечно, в 1966 году я был глуп самым серьезным образом, но не до такой же степени! Нет, у меня оставалось кое-что в запасе, и особенные надежды возлагал я на портрет, где на лбу было написано «охра», а на носу – «белила».


– А помните, как я сказал: «Слушай, Дерево»? Заметили, какое это дерево?

– Сосна.

– Это – необыкновенная сосна. Это – Переделкинская Сосна. Ее любят все писатели. Не только я, а вот и Катаев. Но от Катаева она только принимает поклонение, а мне отвечает взаимностью.

– Еще бы, ведь вы – Царь джунглей.

– Царь джунглей этот лев, – сказал Корней Иванович, кивнув на английскую игрушку.

– Вряд ли, настоящий царь не скажет: «Я – царь джунглей», он скажет: «Слушай, Дерево».

– Вам не нравится мой лев?

– Хороший лев, но он слишком из двадцатого века, из поролонового времени.

– Да это истинное чудо! Смотрите: он движет челюстями, как двигал бы ими живой лев, если бы он стал говорить.

– «Слушай, Дерево», небось, не скажет.

– Да что вы привязались к этому дереву?

Корней Иванович слегка на меня рассердился. Львиные возможности обозначились в его взоре. Пора мне было откланяться.

– А о рисунке не жалейте, – сказал Корней Иванович, пожимая мне руку. – Он не получился.

– У меня есть еще два, – сказал все-таки я. Чуковский задумался. Оглядел меня и мою папку.

– Запасливый, – сказал наконец он, но не стал требовать, чтоб я раскрыл папку. – Что ж… Художник должен что-то иметь в папке, в записной книжке, а главное, здесь. – И он стукнул пальцем в поролоновый лоб английского льва.

На этом я хочу закончить рассказ о Корнее Чуковском, которого слушал однажды вместе с деревом. Я рассказал, что мог. Есть, конечно, еще кое-что в папке, да ведь глупо все из нее вынимать.

Веселье сердечное

Совсем еще недавно в Москве на Рождественском бульваре жил Борис Викторович Шергин.

Белобородый, в синем стареньком костюме, сидел он на своей железной кровати, закуривал папироску «Север» и ласково расспрашивал гостя:

– Где вы работаете? Как живете? В каких краях побывали?

До того хорошо было у Шергина, что мы порой забывали, зачем пришли, а ведь пришли, чтоб послушать самого хозяина. Борис Викторович Шергин был великий певец.

За окном громыхали трамваи и самосвалы, пыль московская оседала на стеклах, и странно было слушать музыку и слова былины, пришедшие из давних времен:

А и ехал Илия путями дальными,

Наехал три дороженьки нехоженых…

Негромким был его голос. Порою звучал глуховато, порой по-юношески свежо.

На стене, над головой певца, висел корабль, вернее модель корабля. Ее построил отец Бориса Викторовича – архангельский помор, корабел, певец, художник. И сам Борис Викторович был помор архангельский, корабел, певец и художник, и только одним отличался он от отца: Борис Викторович Шергин был русский писатель необыкновенной северной красоты, поморской силы. Истории, которые рассказывает он в книгах, веселые и грустные, случались во времена давние и совсем близкие, и на всех лежит печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.


Поздней осенью 1969 года я вернулся из путешествия по северным рекам, сестрам Белого озера – Ковже и Шоле.

В Москве было выпал снег, да тут же потаял. Не осенняя, не весенняя, пасмурная и жалкая показалась из-под него земля. День за днем был темен и тускл.

Вдруг ударил мороз, начался гололед.

На Садовом кольце я видел, как перевернулся на всем ходу пикап, вышедший из Орликова переулка. Он опрокинулся на спину, обнажив грязное желтое брюхо, перевалился набок.

Колесо отделилось от него, пересекло улицу и, ударившись о бордюрный камень, подпрыгнуло, улеглось у моих ног.

Каким-то образом из машины вылетела серая кроличья шапка. Ветер подхватил ее, и, размахивая ушами, покатился кролик по скользкому асфальту.

Выбрался из кабинки шофер, побежал по улице за шапкой. Я поймал се, отдал бедолаге. Задыхаюшийся и полумертвый, он долго стоял рядом, смотрел издали на перевернутую машину.

– Тоска-то какая, – сказал он. – Тоска… беспокойство.

Мороз держался несколько дней. Он разогнал пасмурность, но тоска и беспокойство никак не проходили. Никакие дела у меня не ладились.

В эти дни разыскивал я Бориса Викторовича Шергина, которого не видел с весны, да не мог разыскать. Звонил к нему на квартиру, на Рождественский – Б-1-36-39. Соседи по коммунальной квартире ничего толкового сказать не могли.

– Где Борис Викторович – не знаем, а Миша в больнице.

Наконец из больницы позвонил мне Михаил Андреевич Барыкин, племянник и самый близкий в те годы друг Бориса Викторовича.

– А дядя Боря в Хотькове с лета остался, – сказал он. – Захотел жить там дальше. Одному ему плохо, а я-то ведь в больнице. Живет у моей матери Анны Харитоновны. Дом голубой под шиферной крышей.

20 декабря, в субботу, я приехал в Хотьково.

Погода сделалась прекрасной. Морозное мандариновое небо, а снегу-то почти не было – иней да ледок на пожухлых травах. Встретились школьники, которые тащили домой елки. На них было приятно смотреть – новогодние ласточки.

На горке, над речкой Пажей, стояли сосны, яркие, медовые. Иглы их были тронуты инеем.

Я перешел Пажу по мостику, слабому, неверному. Поднялся на бугор. Дом голубой под шиферной крышей стоял замечательно, высоко и вольно. От дома далеко были видны хотьковские крыши, сосновая горка названьем Больничная, тропинка под соснами, узоры, изгибы реки, а правее – мост могучий, железнодорожный, за ним – чернокирпичный остов соборной церкви.

– Как вы речку перешли? – спрашивала меня, встречая, Лариса Викторовна, сестра писателя. – Мостик очень опасный. Мы его называем «мост вздохов». Ходит ходуном под ногами, подкидывает – тут и вздыхаешь… Ах, какая погода. Унылая пора, очей очарованье, – Лариса Викторовна оглядывала меня добро. Седые букли придавали ей вид женщины из старого забытого альбома. – Эта кошка – настоящая муфта, – рассказывала Лариса Викторовна, пока я раздевался, а кошка терлась у ног, – залезет в форточку, как будто кто муфтой заткнул. Коты орут, а она смотрит из форточки – кто там есть, стоит ли выходить?

Появилась из кухни и Анна Харитоновна, хозяйка дома, дородная и – сразу видно – добродушная тетушка.

– Так с лета у меня и остался, – рассказывала она. – Не хочет один в Москве жить. А я говорю: живите, я и щей всегда наварю.

– Болеет Боря, – поясняла Лариса Викторовна. – Совсем не выходит. Да вот подите к нему в кабинет.


Борис Викторович сидел на кровати в комнате за печкой. Сухонький, с прекрасной белой бородой, он был все в том же синем костюме, что и прошлые годы.

Необыкновенного, мне кажется, строя была голова Бориса Шергина. Гладкий лоб, высоко восходящий, пристальные, увлажненные слепотой глаза, и уши, которые смело можно назвать немалыми. Они стояли чуть не под прямым углом к голове, и, наверное, в детстве архангельские ребятишки как-нибудь уж дразнили его за такие уши. Описывая портрет человека дорогого, неловко писать про уши. Осмеливаюсь оттого, что они сообщали Шергину особый облик – человека, чрезвычайно внимательно слушающего мир.

Как-то прошлым летом на Рождественском бульваре Лариса Викторовна показывала мне фото молодого Шергина.

– Боренька здесь похож на Гауптмана, – сказала она. – Верно ведь?

Я согласился, хотя толком и не помнил, как выглядит Гауптман, и мне вдруг очень захотелось нарисовать Шергина. Я тут же принялся за дело, набросал несколько портретов. Один из них попросил подписать на память.

Борис Викторович портрета не мог увидеть, но взял лист, положил на стол, подписал. Соразмерить подпись с изображением не удалось. Она получилась в левом верхнем углу и затерялась среди бурных разводов.

– Ну что, Ляля? – спросил он сестру. – Получился рисунок? Или опять я на Гауптмана похож?

– Ты похож здесь на Николая-угодника.

Лариса Викторовна ошиблась. Облик Бориса Викторовича Шергина действительно напоминал о русских святых и отшельниках, но более всего он был похож на Сергия Радонежского.


– Сумерки! Сумерки! Сумерки!… Времена темные. Мы с сестрой все вспоминаем, как в Архангельске уже готовились в это время ряженые…

В хотьковском «кабинете», в комнате за печкой, Борис Викторович рассказывал мне о своей нынешней жизни. Я рассказал о поездке на Белое озеро. Борис Викторович был прекрасный слушатель, не пропускал ни слова, заставлял повторять, сокрушался, что реки северные замусорены сплавом, смеялся иногда, как ребенок.

– А я вот сижу как приколоченный, – печально говорил он. – Да и вот Миша-то не ходит, в больнице лежит… уж такой мой душевный собеседник… Сумерки! Сумерки! Не успевает рассветать – и темно. А глаза как чужие стали… только и вижу окна переплет. А о Москве и думать не хочу. Буду Мишу ждать. Ночь не сплю, жду, пока рассвет, вот рамы обозначатся! Сколько вспоминается: вдруг всплывают речи, вот женщина плачет, свои у нее горечи, досады, плачет:

Под угор слезу на камушек,

Погляжу на Двину…

В комнате чувствовалось приближение Нового года. На столе в банке стояла еловая ветвь. А кроме стола, кровати да табурета не было мебели. Главным героем комнаты было, пожалуй, окно. И сумерки уже туманили его, постукивали под ветром в стекло облитые ледяною коркой вишневые ветки, замороженные золотые шары оплетали прозрачный заборчик.

– А еще я по ночам петухов слушаю. Неверные здесь петухи, инкубаторские. Они не понимают полуночи. Поют как попало.

Тут Борис Викторович стукнул кулаком по столу, сильно рассердившись на хотьковских петухов.

Внезапно и Анна Харитоновна ворвалась к нам в «кабинет». Она, оказывается, с кухни услыхала про петухов.

– А ведь кур надо вовремя загонять! – возмущалась она. – Дурные петухи! Инкубаторские!

– Поют – ничего не понимают, – вставила с кухни и Лариса Викторовна.

– Как попало бродят! – завершил Шергин.

Тут я тоже возмутился поведением хотьковских петухов, изругал их на все корки, и Анна Харитоновна, которая видела меня впервые, сделалась мною довольна. Если ругает петухов инкубаторских, значит, свой человек.

– Вы, Борис Викторович, ему еще про колдунов расскажите, – доброжелательно сказала она.

– Каких колдунов?

– Наших колдунов, хотьковских.

– А что, здесь колдунов, что ли, много?

– Ужас просто, – сказала Анна Харитоновна. – Колдуют с утра до вечера.

– Много, много колдунов, – с кухни заметила и Лариса Викторовна, – и очень разные. Могут болячку наколдовать, на корову порчу напустить. Но Бореньку колдуны уважают. Один обещал даже с глазами помочь, да вот не приходит.

– И на порог больше не пущу, – сказала Анна Харитоновна. – Болтун.

– Когда-то еще Сперанский предполагал заняться колдунами, – сказал Шергин. – У нас в Архангельске, помню, был суд над колдуном, у которого злая сила была. Я мальчишка был, гимназист, не вникал. А свидетелей была целая волость… Я-то был глупее теперешнего.


Настал вечер. На кухне хлопотала Анна Харитоновна. Заходили соседи, и я все ожидал какого-нибудь колдуна, да они не являлись.

Дружеский разговор писателя; его речь была разнообразна, образна. Я не хотел забыть эти промелькнувшие блики и жемчужины шергинского разговора и кое-какие слова его записал прямо тогда в «кабинете». Свои-то реплики позабыл и в дальнейшем их опускаю. По словам Бориса Викторовича легко восстановить нашу беседу.

– Старые рассказчики говорят, что теперь культура слушанья упала. Слушать не умеют… В Архангельске я выступал весной сорок первого года на лесопильном заводе. Перед самой-то войной… Меня не отпускали рабочие. Я около трех часов рассказывал. Культура слушанья была высока.

Здесь надо отметить, что Борис Викторович не называл себя писателем, во всяким случае в разговорах со мной. Он считал себя артистом, рассказчиком. Свои вещи он готовил как устные рассказы и только через много лет их записал.

– Сейчас уже не рассказываю… Да уж и очи потухли, и голос пропал… Вот я теперь иногда начну что-нибудь сам себе рассказывать – это уж привычка. Я раньше думал – это свойство артистов рассказывать самому себе, а сейчас думаю – это свойство стариков. Кривополенова сама себе рассказывала. «Я, – говорит, – стенам рассказываю!» И рассказывает, рассказывает сама себе и хохочет, играет сама с собой… И сейчас в Москве, на Рождественском бульваре, выйду на лавочку посидеть перед домом, а ребята московские, футболисты, как свечереет, соберутся вокруг меня – рассказывай! Радио они не слушают, телевизор надоел всем. Вот я слушал по радио выдуманные легенды о лопарях. Как будто немец какой написал! Там Севером и не пахнет! А передача для детей, для несчастных ребят. Редакторы звезд с неба не хватают!…

Интонации в Архангельске остались старые, словарь изменился… Мне уже не бывать в Архангельске. Меня ругают: «Ну уж ты, бросил родной город». А вот один человек, Третьяков его фамилия, мальчишкой еще прочел мои рассказы. И вот с друзьями – их было восемь человек – стали они копить деньги, чтоб поехать на Север. И поехали. Он до сих пор ездит. «Я, – говорит, – на Север, а жена на курорт». Так она на курорте там и осталась… Рассказы так подействовали, что люди деньги копили. Мне приятно…

Работаю сейчас мало, диктую кое-что сестре… Ляля! Сестра! – Лариса Викторовна на этот раз не отозвалась, была где-то в глубине дома, и Борис Викторович продолжал: – Диктую книгу «Слово о друзьях». Там жизненные резюме о людях… Ляля! Принеси, что вчера писали! Ляля! Сестра! Ух ты, глушня!… Давно эту книгу пишу, много лет уже. Это моя московская жизнь, опыт моих бесед с московскими рабочими, учащейся молодежью. Там я упоминаю разных своих старинных друзей, пишу и о том, как сейчас идет работа с молодежью, борьба с пьянством, с хулиганством. Вспоминаю в этой книге и отцовых друзей – моих учителей. Это были кораблестроители и мореходцы, но какие воспитатели! Они ведь имели дело с дружинами, с бригадами молодежи. Сборные дружины, сбродные, а умели обходиться без боя, без драки.

Второушин Конон Иванович, по прозвищу Тевтон… вот был воспитатель! Директор технического училища в Архангельске спрашивает Конона Ивановича: «Какие у тебя педагогические приемы! Какие методы?» А Тевтон отвечает: «Какие методы? Когда я их воспитываю? За день ребята наработаются, а вечером повалом лягут в избе, а я лягу на лавке, и тогда начинается беседа. Я говорю, а они один за другим начинают засыпать. Я соберу портянки, мокрые валенки и рукавицы, все это положу на печку сушить, а сам писать сяду. Так и воспитываю… Душевное слово – главное в воспитании».


Из «кабинета» за печкой мы постепенно перебрались в гостиную, где был накрыт стол. Собрались и друзья – хотьковские соседи, среди них были, назову точно. Надежда Сергеевна Козлова и Зинаида Яковлевна Ракова, которые здравствуют и поныне и живут все там же, над речкой Пажей.

Анна Харитоновна была подлинной хозяйкой стола. Самые разные грибочки, пироги да варенья украшали стол, только не было на нем ничего редкого, магазинного. Руки у Анны Харитоновны были добрые, округлые, те самые руки, которые вспоминаются каждому из нас, ведь у каждого в жизни, хоть ненадолго, была своя Анна Харитоновна.

– Анна Харитоновна прекрасно плакать умеет, – вполголоса рассказывал мне Борис Викторович. – Вот о моем покойном брате плакала… Сейчас-то уж у нее сил нет…

В этот вечер Анна Харитоновна плакать не собиралась, она сияла, и хлопотала, меня закормила пирогами и студнями, и сил у нее много было, я это видел и радовался.

– Спели бы, что ли, – попросил я.

– Да не знаю – что? – засомневалась Анна Харитоновна. Лицо у нее было удивительно доброе и будто вытесано, прошу прощенья, топором.

– У Анны Харитоновны сейчас не поймешь и какой голос, – заметила Лариса Викторовна, – то ли «бас профундо», то ли «меццо кухаркино».

– У нас девушки такими голосами поют: высоко-высоко, до неба доходит.

– Наших девок, – горделиво сказал Борис Викторович, – никому не перевизжать.

Анна Харитоновна запела «Меж высоких хлебов затерялось…», и соседки подхватили, только мы с Борисом Викторовичем слушали. Начались и другие песни, мне неизвестные, пела одна Анна Харитоновна. К глубокому сожалению, я не записал ни слова, все внимание мое было с Борисом Викторовичем. Так хорошо было сидеть рядом с ним.

Иногда он наклонялся ко мне, шептал на ухо:

– Мало кто остался, кроме семьи Барыкиных, кто помнит старину… Фольклористы прозевали Подмосковье. Сколько здесь было интересного. И очень много общего с северным…

Стали просить и Бориса Викторовича спеть былину. В шутку предложил подыграть на гитаре. Посмеялись, уж очень несовместимы казались Борис Шергин и современная гитара.

– Под гитару можно частушки петь зубоскальные, – сказал Борис Викторович, – а былину?… В недавние времена был такой певец – Северский. Это был модный человек – вельветовая рубашка, брючки, такой модный джентльмен. У него были очень неуклюжие гусли на коленях. Он говорил, что невозможно, как северные сказители, сидеть идолом и дудеть в одну дуду. И вот он очень изящно, со сделанным маникюром, начинал: «Не сырой-то дуб к земле клонится…» Одной рукой аккомпанирует, а другой изображает жестами, что поет. А у нас былины пелись всегда без аккомпанемента. Я видел только одного кареляка, который сопровождал пение игрой на кантеле. А уж тот карел, от которого записана «Калевала», пел без аккомпанемента.

Борис Викторович, помолчал, вспоминая, и запел про Авдотью-рязаночку:

Дунули буйные ветры,

Цветы на Руси увяли,

Орлы на дубах закричали,

Змеи на горах засвистели.

Деялось в стародавние годы.

Не от ветра плачет сине море,

Русская земля застонала.

Подымался царище татарский

Со своею синею ордою…

Вдруг почему-то я вспомнил о медведях.

Рассказал, как напугался однажды медведя, который «мне на ногу наступил» – отпечатал свой след на моем следу. Говорил я взволнованно, и, наверное, в рассказе моем прозвучали нотки пережитой опасности.

– Людей, чистых душой, звери не трогают, – сказал Борис Викторович. – Медведь, если человека встретит, в сторону уйдет. Медведицы бедовы. Не съест, а уж выпугат. Вот знакомая моя, Соломонида Ивановна, пошла по чернику. Вычесывает ягоду гребнем, глядь – медведица! И два медвежонка. Идет на Соломониду с распахнутыми лапами. А спички были! Прижалась Соломонида к березе старой, дерет кору, подожжет – в медведицу бросит. А медведица мох роет. Нароет моху – бросает в Соломониду, всю ее мохом залепила. Долго так бросали-то, после уж разошлись, когда спички кончились.

Борис Викторович тут засмеялся, а я записал рассказ на листочке, не зная, что это фрагмент из его вещи «Соломонида Золотоволосая». Моя запись отличается от принятой. Да у Шергина всегда бывают варианты.

С медвежьей темы в тот вечер мы долго не могли слезть, и Борис Викторович много рассказывал. Это не был такой правильный, связный рассказ. Он вдруг вспоминал что-то, оттуда брал, отсюда черпал…

– А вот Борис Иванович Ерохин спал в обнимку с белым медведем. «Есть, – говорит, – у меня медведь. Мы с ним спим в охапку».

Борис Викторович засмеялся. Кажется, его смешило это «в охапку», и он повторил:

– «Я с ним, – говорит, – в море хожу да сплю с ним в охапку!» Все-то они с медведями, что Сергий Радонежский, что Серафим Саровский… А волков нет у нас на Севере… Покровителем волков считается великомученик Егорий. Что у волка в зубах, то Егорий дал…

Про медведя, что мне «на ногу наступил», я думал написать охотничий рассказ и сказал об этом Шергину.

– У нас не говорят: охотник… заметил Борис Викторович. – Охотник – это по гостям ходить или еще до чего. У нас говорят: – промышленник, промышлять… А ведь надо написать про того медведя. Слово – ветр, а письмо-то – век.

Я думал, что мы кончили о медведях, но Борис Викторович сделал мне все-таки еще один подарок. Не знаю, что он вспомнил, да сказал вдруг задумчиво:

– А у нас у старосты в бороде медведь зиму спал…


Прощаться с Борисом Викторовичем никогда не хотелось. Да была уже полночь, и гости разошлись. Надо было спешить на поздний поезд.

– Покурим последнюю, – сказал Борис Викторович, и мы снова пошли в «кабинет».

Он курил всегда папиросы «Север», а недокуренные бычки клал на пенек. Это был такой серебряный пенек-пепельница.

– Будто в северном лесу под Архангельском, – подшучивал он над своим курением. – Папиросы «Север», пенек…

Тут я рассказал, что встретил в Москве человека, который составлял для издательства сборник автобиографий советских писателей. Готовился уже третий том таких автобиографий. Не худо бы, толковал я, и Шергину попасть в этот том.

– Третий том? – иронично размышлял Борис Викторович. – Я уж, наверно, в четвертый или в пятый. Нет, не стану писать. Кому это нужно? Я твердо сказал, что нужно многим, и мне в частности. Писать для него в то время было делом не совсем простым. Сам писать не мог, диктовал сестре. Раньше-то бывало не так.

– А как бывало? Бывало, пол мету, веник в сторону – и пишу! Ладно, не для третьего тома, для вас напишу. Вдруг и сгодится.

Мы распрощались, а недели через две я снова поехал в Хотьково. Никак уж я не ждал, но Борис Викторович передал мне пять рукописных страничек, записанных рукою Ларисы Викторовны. К моему изумлению и счастью, на каждой странице в левом верхнем углу было написано: «Для Юры Коваля», посредине, тоже на каждой странице, заголовок «Б. Шергин» и на каждой же странице в правом углу дата: «3.1.70 г.».

Рукопись эта хранится сейчас у меня. Она действительно не попала пока ни в третий том, ни в пятый. Вот ее текст.


«Богатство северорусской речи известно. Не только беседная речь, но и домашний обыденный разговор изобилует оригинальностью речевых оборотов. Бесконечно богат и речевой словарь, при этом чисто русский. Но уважали книги с содержанием героическим. Юмористических книг и журналов не читали.

Однажды я дал старику, моему дяде, комплект юмористического журнала «Будильник». Он вернул мне журнал со словами: «Что же отсюда можно вынести?»

В Архангельске почти в каждом доме была и русская классическая литература. Но романы русские и западноевропейские пересказывались богатейшей северорусской речью.

Северные люди – мореходцы, много видевшие и слышавшие, не имели обычая записывать свои приключения. Интереснейшие свои встречи и приключения излагали они зимою в семейном кругу.

Я, Б. Шергин, напечатал свой первый рассказ в одной из архангельских газет, когда мне было девятнадцать лет. Но мастерство устного рассказывания, по силам моим, я воспринял много раньше.

Первым моим серьезным рассказом я считаю легенду «Любовь сильнее смерти», напечатанную в 1919 году.

Здесь надобно подчеркнуть, что с детских лет меня прельщали кисти и краски. Я расписывал двери, шкафы, сундуки, посуду. Поэтому, приехав в Москву, я был зачислен в ученики московского Строгановского художественно-промышленного училища. Это был важный этап в моей жизни.

Но как раз в это же время Москва и Петроград переживали увлечение русским народным словом. Усвоенный мною с детства северный фольклор оказался как нельзя более кстати. Я выступал в вузах, средних школах, собраниях художников. Наиболее культурная аудитория особенно оценила исполнение былин в их подлинном звучании. Учащиеся особенно любили рассказы с интересной отчетливой фабулой. Младший возраст любил сказки и прибаутки.

В 1924 году издан был в Москве сборник былин с моими иллюстрациями под названием «У Архангельского города, у корабельного пристанища».

В 1936 году выходят «Архангельские новеллы» (М.: «Советский писатель») – сборник новелл и сказок, бытовавших на Севере, слышанных от бывалых людей.

В 1939 году вышла книга «У песенных рек» с моими рассказами-новеллами. Половину материала этой книги представляют собою мысли, афоризмы, суждения народные о замечательных людях и деяниях нашего времени.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9