Я последовал за ними, сначала не понимая, что, собственно, случилось, но внезапно заметил силуэты за проволокой. Я бросился к ограде, мысленно крича: «Кареглазка!», но её там не оказалось. В клубящемся тумане, молча глядя на нас, стояло человек пятнадцать, явившихся из мира, о котором некоторые из нас уже почти забыли. Мой отец оказался среди солдат. Я обречённо ждал, что он отдаст приказ стрелять, но на него тоже, видимо, подействовала всеобщая атмосфера необъяснимой радости. После первого шока от неожиданности солдаты стали что-то кричать пришельцам, прося их сообщить последние новости, бессмысленно смеясь, крича и хлопая друг друга по спине, пока те загадочно смотрели на них сквозь проволочную сетку.
Потом они молча начали доставать из своих рюкзаков свёртки брезента, верёвки и шесты и вскоре поставили грубые палатки. Подошли ещё двое, таща тележку, полную дров. Чуть позже вспыхнул большой костёр, и люди собрались вокруг него; на их лицах играли красноватые отблески, и постепенно страх исчез из их глаз; они снова были в состоянии думать, говорить друг с другом и, в конце концов, с нами. Я размышлял о том, что же это за люди, покинувшие относительный комфорт каменных домов Паллахакси, рискуя безумием и смертью в нынешних убогих условиях. Солдаты бросали им через ограду еду; я увидел отца, который наблюдал за ними, плотно сжав губы.
С течением времени их число увеличилось, и лагерь приобрёл размеры небольшого поселения. Был отдан приказ, запрещавший солдатам бросать еду или топливо Лагерникам, как их теперь называли.
* * *
Постепенно к Лагерникам присоединились большинство знакомых лиц из Паллахакси, и в один чудесный и грустный день пришла Кареглазка, и мы сумели поцеловаться, неловко и больно, сквозь проволочную сетку. Она сказала, что скоро придут её родители; здесь уже были Стронгарм и Лента, и Уна, и большинство остальных. Позже, в тот же день, появился Вольф с родителями; они не присоединились к основной группе Лагерников, но остановились у ворот, громко крича и тряся проволоку.
– Что вы хотите? – услышал я голос отца.
– Попасть внутрь, конечно! Вы же меня знаете, Алика-Берт. Я работаю на Правительство. Я требую, чтобы вы меня пропустили! – Голос отца Вольфа чуть не сорвался на крик при виде не меняющегося выражения моего отца.
– Вы опоздали, – отрезал отец. – Сюда больше никого не пускают. Все свободные места заняты. – Голос его звучал деревянно.
– Послушайте, Берт, – быстро заговорила мать Вольфа, – мы имеем право войти! Клегг работает на Правительство лишь ради того, чтобы о нём могли позаботиться в подобные времена. Я могу сказать – это нелегко, быть женой парла, видя, с каким отвращением смотрит на тебя обычная публика в магазинах…
Я заметил, что к ним подошла Лента; внезапно она сказала:
– Не пускайте их, Алика-Берт. Это компания самонадеянных мерзляков, вот кто они.
До этого я толком не замечал Ленту; я был слишком занят Кареглазкой.
Теперь, взглянув на неё, я был потрясён. Она похудела, очертания её лица стали угловатыми и почти старческими, да и одета она была неряшливо.
– Это позор, – сказала Кареглазка, когда Лента снова скрылась в палатке своего отца. – Она, кажется, стала… мне не хотелось этого говорить, Дроув, – такой грубой и неприятной, и я больше не могу с ней общаться.
На следующее утро к ограде быстро подошёл отец Кареглазки, Гирт. Придя одним из последних, он впервые увидел лагерь. Он не слишком вежливо схватил Кареглазку за руку.
– Отойди от этого мерзляка, девочка моя!
– Но это же Дроув!
– Он мёрзлый парл, и я не хочу, чтобы ты с ним водилась!
– Отец, он не виноват, что оказался на той стороне! – заплакала Кареглазка. – Они его не выпускают!
– Да, и я не думаю, что он особенно старается выбраться. У него есть тепло и еда на сорок лет или даже больше, так зачем же ему оттуда уходить?
– Впервые я услышал, что публике известно истинное положение дел. Как они об этом узнали? Впрочем, это не имело значения. Тайное рано или поздно должно было стать явным.
Он тащил её за руку, а она с плачем цеплялась за проволоку.
– Отпусти, отец! Ты никогда раньше не был таким. Позови маму, она тебе скажет. Она не позволит тебе…
Он на мгновение отпустил её, с горечью во взгляде.
– Мама умерла, – холодно сказал он. – Умерла вчера ночью. Она… она покончила с собой.
– О… – Пальцы Кареглазки нащупали сквозь проволоку мои; из глаз её текли слёзы, и мне отчаянно хотелось обнять её, чтобы утешить.
– Идём со мной. Я считаю, что парлы несут ответственность за смерть твоей матери, и я не позволю тебе болтаться здесь. Ты предаёшь свой собственный народ! Что о тебе подумают!
Кареглазка закрыла глаза и долго держалась обеими руками за проволоку.
Я увидел выступившие на её ресницах слезы, потом она внезапно вся напряглась и резко развернулась лицом к отцу, отпустив сетку и вырвав у него руку.
– Теперь послушай меня, – дрожащим голосом сказала она. – Посмотри вокруг, на тех, кого ты называешь моим собственным народом. Вон там Стронгарм разговаривает с астонским генералом, а ведь не так давно они готовы были убить друг друга, поскольку так им приказал Парламент. А там, видишь? Это Лента, которая заигрывает с парловскими солдатами сквозь ограждение. Вскоре они вполне могут её застрелить, потому что так им прикажет Парламент. Люди в этих палатках и хижинах настроены вполне дружелюбно, поскольку сейчас никто не приказывает им ненавидеть друг друга, даже если мы все скоро умрём. И ты, отец, приказываешь мне ненавидеть моего Дроува, прикрываясь бедной мамой! Прошу тебя, уходи отсюда.
Гирт уставился на неё, пожал плечами, повернулся и зашагал прочь. Не знаю, слышал ли он хотя бы половину того, что сказала Кареглазка, а если слышал, то не думаю, что понял. Он просто решил, что спорить с ней уже бессмысленно.
Кареглазка посмотрела ему вслед, и я услышал её шёпот:
– Прости, отец…
В последующие дни Кареглазка часто расспрашивала меня о жизни в убежище, больше всего беспокоясь о том, что я могу найти там неотразимой красоты девушку, и она потеряет то немногое, что от меня ещё осталось.
– Там есть несколько девушек из семей административного персонала, – отметил я, – но я с ними почти не разговариваю. Мне не хочется иметь с ними ничего общего. До того, как ты пришла сюда, я обычно проводил большую часть времени с солдатами, играя в карты.
Она взглянула вдоль ограды туда, где Лента, как обычно, болтала сквозь сетку с военными.
– Не могу понять, – сказала она. – Что будет, когда станет по-настоящему холодно, когда нас… нас всех уже не станет, и солдатам нечего будет охранять. Они что, все просто будут сидеть в своём убежище сорок лет?
В это время подошёл Стронгарм, услышавший последние слова.
– Нет, конечно, – спокойно сказал он. – Не знаю, насколько велик этот комплекс, но думаю, что там около шестисот Парламентариев, парлов и членов их семей – и, вероятно, примерно такое же количество военных. Кто-то же должен их обслуживать, когда не будет нас…
Мне не хотелось об этом думать.
– Почему вы здесь, Стронгарм? – спросил я. – Почему никто не возвращается в Паллахакси? Там, в домах, должно быть намного теплее.
Он улыбнулся.
– Именно этот вопрос задавал себе и я, когда люди начали собираться здесь и разбивать лагерь. Я спрашивал их, зачем они идут сюда, и знаешь, что они мне сказали? Они сказали: что ж, нет никакого смысла там оставаться, верно? Так что вскоре я пришёл сюда и сам, и теперь я знаю ответ. Когда ты уверен, что тебе предстоит умереть, но можешь видеть жизнь где-то ещё, то у тебя возникает желание быть рядом с ней, надеясь, что и тебе что-нибудь перепадёт.
Сезон дождей продолжался, дни становились короче, и дождь превратился в снег. Мы с Кареглазкой построили себе две небольшие, соединённые вместе хижины у ограды и могли сидеть в них часами, глядя друг на друга и касаясь пальцами сквозь сетку, согреваемые теплом взятого в убежище обогревателя.
Мы вместе предавались воспоминаниям, словно старики, хотя воспоминаний этих было так мало.
Тем временем наступил прилив, устье снова заполнилось водой, вытащенные на берег лодки, оставленные без присмотра, всплыли, и течение унесло их в море. Среди Лагерников, костры которых начали угасать, но страх удерживал их от поисков дополнительного топлива среди становившегося всё более глубоким снега, начались припадки безумия. Часто мы с Кареглазкой, сидя в нашей разделённой надвое хижине, слышали крик человека, в мозг которого проник холод, посеяв в нём безумие, и несчастное тело инстинктивно бросалось бежать, борясь с холодом. Почти неизбежно за этим наступала полная потеря сил и смерть.
Возможно, самым печальным для меня была деградация Ленты. Утратив всё, чем она обладала, свою красивую одежду – даже, трагическим образом, своё красивое лицо – она обратилась к последнему, что у неё ещё осталось: к своей женской сущности.
Я разговаривал с ней лишь однажды. Она попросила меня пойти с ней на другую сторону комплекса, за воротами, там, где ограждение пересекало реку. У меня упало сердце, когда мы остановились у воды, и она кокетливо посмотрела на меня сквозь проволоку.
– Мне просто нужно попасть внутрь, Дроув, – сказала она. – Ты должен мне помочь, Дроув. У твоего отца есть ключи от ворот.
– Послушай, – пробормотал я, избегая её взгляда. – Не говори глупостей, Лента. У ворот всё время стоят охранники – даже если бы я мог достать ключи, они бы тут же остановили меня.
– О, охранники, – беззаботно сказала она.
– Это пусть тебя не беспокоит. Я всегда могу пройти мимо них. Для меня они сделают всё, что угодно, – ведь там почти нет женщин. Не думаю, что ты вполне представляешь себе, какой властью обладает в подобной ситуации женщина, Дроув.
– Пожалуйста, не надо так говорить, Лента.
– Они сказали, что могут спрятать меня у себя, и никто даже не узнает, что я там. В конце концов, ведь ты бы хотел, чтобы я была там с тобой, а, Дроув? Как-то раз ты говорил мне, что я красивая, и ты знаешь, я могла бы быть очень ласкова с тобой. Ведь тебе бы этого хотелось, верно? Ты всегда хотел иметь меня, ведь так, Дроув? – На лице её была жуткая улыбка; это был какой-то кошмар.
– Лента, я не могу этого слышать. Я ничем не могу тебе помочь. Извини.
– Я повернулся и пошёл прочь. Меня тошнило.
Голос её стал ещё более хриплым и скрипучим.
– Ты вонючий мерзляк, ты такой же парл, как и все остальные! Что ж, я скажу тебе, Алика-Дроув: я хочу жить, и у меня такое же право на жизнь, как у тебя. Вы, мужчины, все одинаковые, грязные животные! И ты тоже! Не могу понять, с чего ты взял, будто я хочу тебя!
Я вынужден был сказать это ей – ради прошлого, ради истины. Я снова подошёл к ней и сказал:
– Лента, я никогда не говорил, что ты хотела меня. Это я всегда тебя любил, хотя и не так, как Кареглазку. И пусть всё остаётся как есть.
На какое-то мгновение её взгляд смягчился, и в нём проглянула прежняя Лента; но тут же вернулся ледяной дьявол, опутывая её разум.
– Любовь? – взвизгнула она. – Ты не знаешь, что такое любовь, и эта маленькая выскочка Кареглазка тоже не знает. Любви не существует – мы лишь обманываем самих себя. Единственное, что существует на самом деле – вот! – Она нелепо взмахнула рукой, показывая на завод, ограждение и медленно опускавшийся снег. Я быстро пошёл прочь, оставив её у ограды.
Глава 20
Шли дни. Снегопад постепенно утихал и в конце концов прекратился. Небо очистилось, и на нём вновь появились звезды, холодно и тяжко сверкавшие в ночи. Солнце Фу стало маленьким, намного меньше, чем я когда-либо видел, и вряд ли могло согреть морозный воздух даже в полдень, хотя всё ещё давало достаточно света, чтобы отличить день от ночи.
С тех пор как закончился снегопад и очистилось небо, снова стали видны Жёлтые Горы, хотя теперь они были белыми, и им предстояло такими оставаться в ближайшие сорок лет. Неподалёку виднелись деревья обо на Пальце – серебристые пирамиды на фоне бледно-голубого неба. Среди них неподвижно стояли деревья анемоны. Это был безрадостный пейзаж; единственными признаками жизни были лорины, тёмные силуэты которых можно было время от времени заметить на фоне заснеженного обрыва, где были их глубокие норы, и жалкие остатки человечества, разбившие лагерь за ограждением.
Однажды брезентовый вход в мою хижину откинулся, и вошёл мой отец, согнувшись пополам. Он присел рядом со мной и посмотрел на Кареглазку по другую сторону ограды. Между нами уютно мурлыкал калорифер.
– Что тебе нужно? – резко спросил я. Эта хижина была местом нашего с Кареглазкой уединения, и появление там отца выглядело святотатством.
– Калорифер необходимо забрать, – коротко сказал он.
– Отмерзни, отец!
– Извини, Дроув. Я и так сделал для тебя всё, что мог. Я даже пришёл сам, вместо того чтобы приказать охранникам забрать его. Но в комплексе идут разговоры: люди говорят, что калорифер неэкономично расходует топливо, в то время как оно нужно нам внизу. Кое-кто считает это проявлением семейственности – то, что тебе позволили пользоваться им.
Боюсь, что мне придётся забрать его. Разведи костёр, сын.
– Как я могу развести костёр внутри хижины, придурок?
– Подобный разговор ни к чему не приведёт, Дроув. – Он схватил калорифер, но тут же, ругаясь, выронил, сунув в рот обожжённые пальцы. – Во имя Фу! – в гневе заорал он на меня. – Если ты не умеешь вести себя прилично, я прикажу охранникам сравнять эту хибару с землёй! – Он в ярости выскочил наружу, и вскоре появились охранники.
Мы с Кареглазкой развели у ограды большой костёр и с тех пор встречались на открытом месте, но это было не то же самое. Мы были на виду у всех, и, что ещё хуже, огонь привлекал людей. Вполне понятно, что они стремились к нему, но это затрудняло жизнь нам с Кареглазкой, поскольку мы уже не могли свободно разговаривать друг с другом.
Тем временем ситуация среди Лагерников продолжала ухудшаться. Каждое утро людей становилось меньше, чем накануне; каждую ночь кто-нибудь просыпался от холода, в панике вскакивал и бросался бежать, бежать…
Стронгарм продолжал держаться, сражаясь с холодом силой своей воли, так же, как и его жена Уна. Отец Кареглазки умер вскоре после злополучного разговора у ограды; мне было его жаль, и Кареглазка была безутешна в течение нескольких дней. Лента умерла в своей постели после кашля и болей в груди, и Кареглазка тоже её оплакивала, но я почти не чувствовал жалости. Я потерял Ленту много дней назад, там, где ограждение пересекало реку…
Я чувствовал себя виноватым, когда выходил каждое утро на территорию комплекса, после ночи, проведённой в тепле, в уютной постели, и видел жалкое подобие людей за оградой. Часто я тайком приносил им еду, а иногда небольшую бутылку спирта – для питья: жидкость была слишком ценной, чтобы расходовать её в качестве топлива. Тем не менее, что бы ни делал, я втайне чувствовал, что не прав, и их укоризненный взгляд, когда они принимали мои дары, лишь усиливал это чувство. Я был им нужен, поскольку что-то им приносил, но они ненавидели меня за то, кем я был. Кроме Стронгарма и Кареглазки.
И Кареглазки. Она никогда не сдавалась; не думаю, что она побежала бы, даже если бы ледяной дьявол добрался до её ног. Она оставалась спокойной и прекрасной, чуть похудевшей, но не сильно, маленьким, одетым в меховую шубку, оазисом душевного здоровья среди всеобщего безумия вокруг. Когда бы я ни выходил из комплекса и не подходил к ограде, я видел её за работой; потом она поднимала взгляд, а затем, увидев меня, бежала навстречу с приветственным криком и, оказавшись у ограждения, останавливалась там, раскинув руки и улыбаясь мне так, как она всегда это делала.
Мысль о том, что это когда-либо кончится, что однажды утром её неизбежно не станет, вызывала у меня кошмары; каждое утро, открывая дверь навстречу все более холодному дню, я ощущал почти физический страх в груди, который уходил лишь тогда, когда я видел её бегущую навстречу маленькую фигурку.
И в конце концов это случилось. Однажды утром она ушла, ушёл Стронгарм, ушли все. Я подбежал к ограде, в отчаянии шаря взглядом по брошенным палаткам и хижинам, все ещё дымившимся кострам, множеству следов на снегу; но там никого не было. Я огляделся вокруг в поисках записки, думая, что, может быть, они все ушли за топливом, но нигде не было ни слова, вообще ничего не было.
Они не вернулись.
* * *
– Конечно, они ушли обратно в Паллахакси, – сказал отец. – Им вообще не следовало оттуда уходить. Собственно говоря, тщательно экономя, они могли бы протянуть там ещё с год, может быть, два.
Мать улыбнулась, и я знал, что они оба с облегчением вздохнули, когда этот мой злополучный «период», как они его называли, наконец закончился.
– Здесь, на нашем уровне, столько приятных людей, Дроув. Ты так и не успел с ними познакомиться.
Два дня спустя я обнаружил в наших комнатах девушку примерно моего возраста, которая пила сок кочи вместе с моей матерью. У меня сразу же возникли нехорошие подозрения, которые лишь подтвердились, когда мать вышла из комнаты.
– Мне нужно ненадолго уйти, Дроув, – весело сказала она. – Надеюсь, ты сумеешь развлечь Иелду, пока меня не будет.
Она ушла, а я яростно уставился на эту гнусную девчонку, уныло пялившуюся в свой стакан с кочей. Лицом она напоминала Вольфа.
Девчонка выставила зубы.
– Хочешь сока кочи, Дроув?
– Ненавижу эту дрянь, спасибо. Только придурки и женщины пьют сок кочи.
– Какой ты невоспитанный! – внезапно перешла в наступление Иелда, и я осел на стуле, уже чувствуя себя побеждённым. Я слишком устал для того, чтобы защищаться. – Знаешь, мне не следовало сюда приходить. Я могу уйти прямо сейчас, если тебе так хочется, Дроув. Я вижу, что не нравлюсь тебе – – я очень быстро оцениваю людей. Ты ненавидишь меня с того самого момента, когда впервые меня увидел. Почему?
– Иелда, – с трудом сказал я. – Извини. Просто у меня сейчас отвратительное настроение.
И так уж получилось, что я терпеть не могу сок кочи. Давай попробуем снова, ладно?
Она уже стояла, собираясь уходить, но теперь заколебалась.
– Ну… Ну что ж, ладно, если ты обещаешь вести себя хорошо. Знаешь, я даже не уверена, стоило ли мне сюда приходить, потому что все говорят про тебя и какую-то девушку. Ладно… Ты играешь в кругляшки? Я заметила в углу кругляшечную доску. Я очень хорошо играю в кругляшки. Я всегда выигрываю у своего брата.
Казалось, я шагнул куда-то назад, в прошлое. Моя лишённая грудей подружка снова радостно улыбалась, расставляя фишки, и наверняка вскоре начала бы ковырять в носу или захотела бы в туалет.
Так что мы играли в кругляшки, и я не знаю, нравилось мне это или нет, но в течение каких-то коротких промежутков времени я не думал о Кареглазке, и так проходило время, а впереди было ещё громадное количество времени. Мы говорили о парнях с нашего уровня, и Иелда, казалось, всех их знала; многие из них ей нравились, но другие были просто отвратительны и всё время дёргали её за волосы.
– Но ты мне нравишься, Дроув, – сказала она.
– Мальчики обычно очень грубые и невоспитанные, но ты хороший.
Надеюсь, ты разрешишь мне снова прийти и поиграть с тобой…
Я всё ещё скептически смотрел в пустоту, когда вернулась мать.
– Где Иелда? – немедленно спросила она. – Надеюсь, ты не был с ней груб, Дроув.
– Она в ванной.
– О, хорошо. Она такая приятная девушка, тебе не кажется? Здоровая и неиспорченная. Как раз из тех, с кем нам с отцом очень бы хотелось, чтобы ты дружил.
– Послушай, мама, ты серьёзно? Я имею в виду, ты вообще думаешь, что говоришь? Ты что, не знаешь, кто я?Она снисходительно улыбнулась.
– Конечно, дорогой. И это очень хорошо, что ты снова с нами. Мы с отцом совсем тобой не занимались, но тогда мы были очень заняты, в эти последние две сотни дней. Только представь себе – прошло лишь две сотни дней с тех пор, как мы уехали из Алики. Как летит время… Думаю, тебе недостаёт твоих бегунчиков, дорогой.
И я в самом деле вспомнил, чувствуя свою вину, что оставил бегунчиков под сиденьем мотокара, когда тайком вынес их из дома в Алике. Вероятно, они умерли на второй день нашего путешествия; удивительно, что мы не почувствовали запаха.
Я подумал: возможно ли ради её блага вернуться в некое подобие вечного детства, дурачась перед нею, словно шут, пока у меня не поседеют волосы и не выпадут зубы, и она не начнёт думать, что, может быть, я уже немного вырос из коротких штанишек.
Вечером вернулся отец, пребывая в некотором возбуждении после собрания всех уровней, на котором, как он сказал благоговейным тоном, присутствовал сам Регент. Похоже было, что всем нам предстояло поменять имена.
– Место рождения теперь ничего не значит, – сказал он. – И Парламентарии решили, что пришло время начать все заново. Как они сказали, теперь мы все здесь вместе, так что то, откуда человек происходит, теперь не имеет никакого значения.
– Это верно, Берт, – сказала мать. – Хотя, знаешь, мне всегда казалось, что мы как-то… благороднее, поскольку происходим из столицы.
– Мы не единственные люди из Алики, – усмехнулся отец, у которого было отличное настроение. – А теперь сама Алика – лишь название, бессмысленная мешанина заброшенных руин.
– Так как же мы теперь называемся, папа? – осторожно спросил я, чувствуя себя слишком усталым для того, чтобы навлекать на себя его гнев.
– Наши новые имена будут включать номер уровня, на котором мы живём, так что можно будет полностью идентифицировать человека, когда он представляется. Это намного лучше и, как мне кажется, более вежливо. При старой системе так легко было ошибиться в отношении того, какое положение занимает человек. Так что теперь, после Регента, его окружение будет носить приставку «Второй». Депутаты Парламента будут «Третьими» – наш добрый знакомый Троун будет известен под именем Третий-Троун вместо ЗелдонТроун. Надеюсь, ты запомнишь это, Дроув. Или я должен сказать, – тут он откровенно рассмеялся, – Четвёртый-Дроув?
Той ночью, лёжа в постели, я обнаружил, что мысленно повторяю снова и снова, пока это не превратилось в навязчивую идею, не дававшую заснуть:
Четвёртый-Дроув, Четвёртый-Дроув, Четвёртый-Дроув…
* * *
Я проснулся с лёгкой головной болью и чувством усталости; при этом я обнаружил, что думаю о солдатах и охранниках, будут ли они называться Пятыми. Вчера вечером отец ничего о них не говорил. Я оделся потеплее, намереваясь выглянуть наружу; прошло некоторое время с тех пор, как я был последний раз на холоде, и я надеялся, что на свежем воздухе почувствую себя лучше. Этой ночью меня мучили странные сны и мерцающие видения; в комнате было холодно, и я много раз просыпался, думая, что рядом со мной стоит тётя Зу.
Я поднялся по лестнице и остановился перед жёлтой дверью. Я нажал на ручку, но дверь была заперта. Прислушавшись, я не смог уловить обычного шума разговоров в солдатских казармах. Мне стало несколько не по себе, и я поспешил вниз по лестнице, столкнувшись с отцом, который быстро шагал по коридору.
– Дроув! – крикнул он, увидев меня. – Это ты тут развлекаешься с дверями?
– Я только что встал.
– Странно… Странно… – пробормотал он почти себе под нос. – Я могу поклясться, что Троун просил меня зайти к нему сегодня утром, но дверь заперта. Все зелёные двери заперты. Я не могу попасть к Парламентариям; это в высшей степени неудобно. Нам нужно обсудить очень важные вопросы. – Внезапно он поёжился. – Холодно, однако. Нужно проверить отопление.
– У солдат двери тоже заперты, – сказал я. Казалось, он был в замешательстве.
– Вот как? Да, на собрании что-то насчёт этого говорили. В целях экономии топлива лучше, если мы поменьше будем перемещаться между уровнями… Вероятно, кто-то не правильно понял решение собрания. Речь шла только о жёлтых дверях. Да, видимо, в этом дело. – Он поспешно удалился, что-то бормоча.
Я поднялся по лестнице; несмотря на тёплую одежду, я поёжился при мысли о том, что обеспокоенное лицо отца чем-то напомнило мне тётю Зу.
Воспоминание о том страшном вечере в Алике прочно засело у меня в мозгу – и вместе с ним кое-что ещё, некий вопрос. Что-то, связанное со смыслом страха, со смыслом легенд.
Дул сильный ветер, когда я закрыл за собой дверь и остановился, глядя на снег и на ограждение. Я заметил, что ворота были распахнуты настежь, грохоча на ветру. Больше не от кого было отгораживаться. Я подумал о Великом Локсе.
Каким образом легенда могла оказаться столь близкой к истине? Кем был тот человек, который впервые придумал историю о Великом Локсе Фу, вытягивающем мир из щупалец ледяного дьявола Ракса? А потом предположил, что однажды может начаться обратный процесс?
Наверняка это мог быть лишь человек, переживший предыдущий судный день.
Но как же он выжил, не имея в своём распоряжении никакой технологии? Он не мог иметь никакой технологии, иначе она оставила бы какие-либо следы – в конце концов, Великий Холод продолжался лишь сорок лет.
До меня дошло, что я куда-то быстро иду, чувствуя, как холод впивается в мой разум ледяными когтями, и я впервые подумал о том, почему, собственно, я боялся холода. Мне говорили, что таков инстинкт. Как боль предупреждает человека об опасности, так и страх предупреждает его о стуже. Но почему страх? Разве сам холод – недостаточное предупреждение?
Если только это не была память предков, унаследованная от тех, кто пережил ужасы последнего Великого Холода…
* * *
И тогда я понял, что в конце концов победил их всех и громко рассмеялся, стоя посреди слепящего, пронизывающего холода. Им не удастся выжить; они слишком грубы, слишком эгоистичны, чтобы выжить в своей искусственной подземной норе. И даже если каким-то чудом им это удастся, то, когда солнце снова осветит их лица, они превратятся в стариков, дряхлых стариков, выползших на поверхность. И даже их дети лишатся детства и никогда не будут плавать на лодке, смотреть на облака, скользить по поверхности грума. Они проиграли.
По мере того как холод вгрызался в меня, у меня перед глазами возникали видения красивой девушки, ногу которой схватил ледяной дьявол; я видел, как она засыпает, а потом просыпается, целая и невредимая, не помня о том, что спала, не помня о прошедшем времени.
И недавняя картина – пустые хижины, пустые палатки…
И давным-давно – маленький мальчик, просыпающийся на пороге перед дверью, бодрый и весёлый, а пока он спал, он не дышал, даже сердце его не билось…
И он не становился старше.
Мой разум начинал меркнуть, но я не чувствовал страха. Словно в тумане, я увидел Кареглазку, такую же юную, улыбающуюся мне под новым солнцем, обнимающую меня все с той же любовью; и это должно было наступить очень скоро, потому что об этом сне не оставалось воспоминаний…
Вскоре появились лорины.