На мгновенье у меня перехватило дыхание. Я повернулся, став неловким от ужаса, и взглянул на потемневшие окна, почти невидимые в темноте. Первым моим движением было броситься туда. Дверь, через которую я вышел, оказалась крепко заперта. На фасаде не видно было ни одного огня. В такой час, вероятно, двери запирались за каждым выходящим — вполне естественно. Я стоял в нерешительности, готовый бежать за угол и стучаться в другие двери, и в этот момент снова зажглись фонари. Я мгновенно устыдился своего порыва.
Двоих парней, выходивших следом за мной, не было видно: должно быть, они свернули в другую сторону, но мимо, смеясь, проходила другая компания. Если Росси выйдет сейчас — а он, наверное, выйдет, раз погасил свет и запер за собой кабинет, — и увидит меня здесь? Он ведь сказал, что не хочет больше обсуждать того, что мы обсуждали. Как я стану объяснять ему свой нелепый испуг, здесь, на ступенях, когда он закрыл тему — и, вероятно, все подобные мрачные темы. Я сконфуженно отошел, торопясь, чтобы он не застал меня, и поспешил домой. Там я оставил конверт лежать в портфеле невскрытым и проспал — хотя и беспокойно — всю ночь.
Следующие два дня у меня были забиты до отказа, и я не позволял себе заглянуть в бумаги Росси: по правде сказать, я решительно отринул все потусторонние мысли. И потому так поразил меня коллега, заговоривший со мной в библиотеке под вечер второго дня.
— Слыхал, что там с Росси? — выкрикнул он, ухватив меня за локоть и разворачивая к себе, когда я попытался пробежать мимо. — Подожди же, Паоло!
Да, ты угадала — это был Массимо. Он уже смолоду был большим и громогласным, это сейчас уже притих немного. Я стиснул его руку.
— Росси? Что? Что с ним?
— Он пропал. Исчез. Полиция обыскивает кабинет.
Я бегом бросился к зданию, которое выглядело как обычно: с пыльными лучами вечернего солнца и толпами студентов в полутемных коридорах. На втором этаже, перед кабинетом Росси, офицер полиции беседовал с деканом и еще несколькими незнакомыми мне людьми. Навстречу мне из кабинета вышли двое мужчин в темных костюмах. Они плотно закрыли за собой дверь и направились к лестничной площадке, куда выходили двери аудиторий. Я пробился вперед и заговорил с полицейским:
— Где профессор Росси? Что с ним?
— Вы его знаете? — спросил полисмен, отрываясь от своих записей.
— Он мой куратор. Я был здесь позапрошлым вечером. Кто сказал, что он исчез?
Подошел декан, поздоровался со мной за руку.
— Вы что-нибудь знаете? Хозяйка его квартиры позвонила сегодня днем и сказала, что он уже две ночи не был дома — не заказывал ни завтрака, ни ужина. Она уверяет, что такого с ним никогда не бывало. И он пропустил факультетское собрание, не предупредив по телефону, — такого с ним тоже ни разу не случалось. Потом зашел студент: они договорились о встрече, а кабинет оказался заперт и Росси не показывался. В довершение всего он пропустил сегодняшнюю лекцию, так что я распорядился вскрыть кабинет.
— И он был там? — Я сдержал судорожный вздох.
— Нет.
Я тупо проталкивался мимо них к двери Росси, однако полисмен удержал меня за локоть.
— Не спешите, — сказал он. — Говорите, позапрошлым вечером вы здесь побывали?
— Да.
— Когда вы видели его последний раз?
— Около половины девятого.
— Кто-нибудь еще был рядом? Я задумался:
— Да, еще двое наших аспирантов — кажется, Бертран и Элиас. Они вышли вместе со мной.
— Хорошо. Проверьте, — приказал офицер одному из своих людей. — Вы не заметили каких-либо странностей в поведении профессора?
Что я мог сказать ему? Да, разумеется, — он уверял меня, что вампиры существуют, что Дракула ходит среди нас и что я унаследовал проклятье, обрушившееся на него из-за излишнего научного любопытства, а потом свет погас, словно гигантская…
— Нет, — сказал я, — мы обсуждали мою диссертацию и проговорили до полдевятого.
— Вы уходили вместе?
— Нет. Я вышел первым, а он проводил меня до дверей и вернулся в кабинет.
— Покидая здание, вы не заметили чего-либо или кого-либо подозрительного? Ничего не слышали?
Я снова промолчал.
— Нет, ничего. Вот разве только на улице было темно. Фонари погасли.
— Да, нам сообщали. Однако вы не видели и не слышали ничего необычного?
— Нет.
— Пока что вы последний, кто видел профессора Росси, — настаивал полицейский. — Подумайте хорошенько. В вашем присутствии он не говорил и не делал ничего странного? Не упоминал депрессию, самоубийство — ничего такого не было? А может быть, говорил, что собирается уехать, скажем, попутешествовать?
— Нет, ничего такого не было, — чистосердечно ответил я. Полицейский удостоил меня пристального взгляда.
— Мне понадобится ваше имя и адрес.
Он записал мой ответ и обратился к декану.
— Вы можете поручиться за этого молодого человека?
— Он, безусловно, тот, кем себя назвал.
— Прекрасно, — сказал мне полисмен. — Я бы попросил вас зайти со мной и сказать, не замечаете ли вы чего-нибудь необычного. Особенно по сравнению с последним вечером. Ничего не трогайте. Честно говоря, обычно в таких случаях разгадка оказывается вполне заурядной: семейные неприятности или небольшой нервный срыв — скорей всего, через пару дней он объявится. Миллион раз такое видел. Но поскольку на столе кровь, приходится проверить все возможности.
Кровь на столе? Ноги у меня подкашивались, но я заставил себя не спеша пройти в кабинет следом за полицейским.
Десятки раз я заходил в эту комнату при дневном свете и видел ее точь-в-точь такой же: прибранной, уютной, с удобно расставленной мебелью и аккуратными пачками книг и бумаг на столах и полках. Я шагнул ближе к столу. Через застеленную коричневой бумагой столешницу тянулась длинная темная лужица — давно впитавшаяся и засохшая коркой. Полисмен ободряюще тронул меня за плечо.
— Потеря крови не настолько значительная, чтобы причинить смерть, — заметил он. — Возможно, сильное носовое кровотечение или иное кровоизлияние. При вас у профессора Росси не шла носом кровь? Он не жаловался на недомогание?
— Нет, — ответил я, — я не разу не видел, чтоб у него… шла кровь, и он никогда не жаловался на здоровье.
До меня вдруг с болезненной ясностью дошло, что в течение всего разговора я говорю о наших встречах в прошедшем времени, как будто они прекратились навсегда. У меня сжалось горло, когда я вспомнил, как весело он прощался со мной в дверях кабинета. Может быть, Росси порезался — пусть даже преднамеренно — в мгновенном помутнении рассудка, а потом поспешно вышел, заперев кабинет? Я пытался представить себе, как он блуждает по парку, голодный и продрогший, или садится в первый подвернувшийся автобус и едет неизвестно куда. Картина не складывалась. Я никогда не встречал более выдержанного и здравомыслящего человека, чем Росси.
— Осмотритесь как следует. — Полисмен выпустил мое плечо.
Он не спускал с меня глаз, и я ощущал спиной взгляды теснившихся у двери людей. Вдруг мне пришло в голову: если окажется, что Росси убит, я окажусь первым подозреваемым. Однако Бертран и Элиас должны были подтвердить мои показания, а я, в свою очередь, мог обеспечить их алиби. Я осматривал предметы один за другим, пытаясь угадать то, что видели они два дня назад. Безнадежное упражнение: все здесь было как всегда солидным и настоящим, только вещи эти больше не принадлежали Росси.
— Нет, — сказал я наконец, — все как было.
— Прекрасно, — полицейский развернул меня к окну, — а теперь взгляните!
На белой известке потолка, высоко над нами, растекалось темное пятно. Его конец был смазан в сторону окна, будто указывая на что-то снаружи.
— Это, видимо, тоже кровь. Не волнуйтесь: она могла и не принадлежать профессору Росси. Потолок слишком высокий: даже с табуретки до него не просто дотянуться. Но мы все проверим. А теперь вспомните — Росси не упоминал, чтобы в кабинет залетали птицы? А может, выходя, вы слышали, как что-то влетело в окно? Кстати, оно было открыто?
— Нет, — сказал я, — ничего такого он не упоминал. И окна были закрыты, ручаюсь.
Я не мог отвести глаз от пятна: мне казалось, что стоит всмотреться получше, и я сумею прочесть что-то в его страшных, таинственных очертаниях.
— В здание иногда залетали птицы, — внес свой вклад в следствие стоявший позади декан. — Голуби. Они забираются через вентиляцию.
— Возможно, — согласился полисмен, — правда, мы не обнаружили помета, но возможно.
— Или летучие мыши? — продолжал декан. — Как насчет летучих мышей? В таких старых зданиях кто только не селится!
— Что ж, вполне вероятно, особенно если Росси пытался дотянуться до кого-то шваброй или зонтиком и при этом поранился, — предположил стоящий в дверях преподаватель.
— Вы не видели здесь птиц или летучих мышей? — снова обратился ко мне полицейский.
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы вспомнить простое слово и выдавить его сквозь пересохшие губы.
— Нет, — сказал я, вряд ли поняв смысл его вопроса. Мой взгляд зацепился за внутренний край темного пятна и проследил, откуда оно тянулась. На верхней полке, в ряду «поражений» Росси недоставало книги. Там, куда он два вечера назад возвратил таинственный том, между корешков чернела узкая щель.
Коллеги вывели меня из кабинета, похлопали по спине и посоветовали не принимать близко к сердцу: должно быть, я выглядел белым как бумага. Я обернулся к офицеру, запиравшему за нами дверь.
— Вы не проверяли больницы? Возможно, если профессор Росси поранился или заболел, его подобрали и отвезли к врачу?
Полисмен покачал головой.
— С больницами мы связались в первую очередь. Его там нет и не было. А что, вы думаете, он мог поранить сам себя? Кажется, вы уверяли, что он не казался подавленным и не думал о самоубийстве.
— Да, не казался.
Я глубоко вздохнул и вновь ощутил землю под ногами. Потолок слишком высоко, чтобы на него могли попасть брызги крови из перерезанного запястья, — хотя это показалось мрачным утешением.
— Ну, идемте. — Он повернулся к декану, и они удалились, переговариваясь вполголоса.
Толпа у двери кабинета начала рассасываться, и я ушел первым. Мне нужно было найти тихое местечко и посидеть там.
Моя любимая ниша в старой университетской библиотеке еще не остыла от последних лучей весеннего солнца. Рядом читали или тихо разговаривали несколько студентов, и я ощутил, как привычное спокойствие этой академической заводи пропитывает меня насквозь. Окна в главном зале были украшены цветными стеклами, причем некоторые из них выходили не во двор, а в читальни и коридоры, так что мне видны были люди, движущиеся по залам или читавшие за большими дубовыми столами. Оканчивался обычный день: скоро солнце покинет каменные плитки у меня под ногами, скроется, погрузив мир в сумерки — и отметив сорок восемь часов с моей последней встречи с учителем. А пока все здесь дышало живой ученостью и не допускало даже мысли о тьме.
Должен сказать, что в те времена я предпочитал заниматься в полном одиночестве: в монастырской тиши и уединении. Я уже описывал тебе библиотечный отсек на верхнем этаже, где я часто работал, где у меня имелась собственная ниша и где я нашел книгу, в одночасье изменившую течение моей жизни и мыслей. Два дня назад я сидел там один, погрузившись в чтение и не ведая страха, собираясь захлопнуть книгу о Нидерландах и отправиться на приятную встречу с наставником. Все мысли у меня были только о трудах Хеллера и Херберта по экономике Утрехта, и меня полностью занимала идея по-новому использовать их соображения в своей статье — если из очередной главы диссертации могла получиться статья.
В сущности, если мне случалось тогда воображать картины прошлого, передо мной неизменно вставали эти простодушные, скуповатые голландцы, судачащие о мелких проблемах гильдии или, подбоченившись, наблюдающие за погрузкой новой партии товара на верхний этаж дома-пакгауза. Если мне вообще представлялось прошлое, то всегда рисовались их румяные, обветренные морем лица, густые брови и умелые руки; слышался скрип корабельных досок, доносились запахи смолы, пряностей, грязных причалов и радостные возгласы от удачных сделок.
Но оказалось, что история может быть совсем иной: брызгами крови, не высыхающей ни за две ночи, ни за столетия. И теперь для меня начиналась новая стадия исследований — новая для меня, но давно знакомая Росси и многим другим, прокладывавшим пути в тех же темных дебрях. Мне хотелось начать эту новую работу среди голосов и звона главного зала, а не в молчаливой келье, куда лишь изредка доносятся усталые шаги по ступеням далеких лестниц. Мне хотелось приступить к новой фазе своей жизни историка под невинными взглядами юных антропологов, седеющих библиотекарей, восемнадцатилетних юнцов, мечтающих о футболе или о новых белых теннисках, под взглядами улыбающихся студентов и безобидных чудаков-профессоров — среди толчеи университетского вечера. Я еще раз оглядел суету зала, солнечные пятна, торопливо отступающие от моих подошв, вслушался в скрип бронзовых петель входной двери, то и дело открывавшейся, чтобы пропустить новых читателей. Потом я поднял свой потрепанный портфель, отстегнул застежку и извлек туго набитый темный конверт, надписанный рукой Росси. Там было сказано только: «Сохранить для следующего». Для следующего? Тем вечером я не рассмотрел конверта. Хотел ли он сохранить свои записи для нового штурма темной крепости своей темы? Или «следующим» был я сам? Не доказательство ли это его безумия?
Вскрыв конверт, я увидел в нем пачку листков разных оттенков и размеров, то хрупких и истончившихся от времени, то покрытых ровными строчками машинописи. Огромный материал. Придется разложить по порядку, решил я и направился к ближайшему, желтому как мед, столику предметного каталога. Вокруг было полно народа, дружелюбных незнакомцев, однако, прежде чем достать бумаги и разложить их перед собой, я суеверно оглянулся через плечо.
Два года назад мне приходилось работать с рукописями сэра Томаса Мора и с письмами Ханса Альбрехта из Амстердама, а незадолго до того я помогал каталогизировать счетные книги фламандских купцов за 1680 год. Я знал, как важно для историка упорядочить архивные находки. Откопав в портфеле карандаш и листок, я составил список документов в том порядке, в каком извлекал их из конверта. Первыми среди сокровищ Росси шли тонкие листки, покрытые тесными густыми строками печатных литер, более или менее напоминающих буквы. Я заботливо сложил их вместе, не позволив себе отвлекаться на чтение.
Следующим вложением оказалась карта, начерченная от руки с неимоверной аккуратностью. Бумага успела выцвести, так что значки и названия плохо читались на плотной, заграничного вида бумаге, вырванной, очевидно, из старого альбома. За ней лежали еще две похожие карты. Потом шли три листка отрывочных рукописных заметок, сделанных чернилами и, на первый взгляд, вполне разборчиво. Их я тоже сложил вместе. Затем мне попалась брошюрка, приглашающая в «Романтическую Румынию» — на английском языке, изданная, судя по оформлению, в 20-х или 30-х годах. Далее два счета: из гостиницы и за обед в гостиничном ресторане. В Стамбуле. Потом большая дорожная карта Балкан, аляповато выполненная в двух цветах. И последним оказался маленький пожелтевший конверт, запечатанный и неподписанный. Я отложил его в сторону, героически не прикоснувшись.
Вот и все. Я перевернул большой коричневый конверт и встряхнул его, так что даже дохлая муха не завалялась бы незамеченной в уголке. При этом меня внезапно (и впервые) посетило чувство, которому суждено было сопровождать все дальнейшие мои усилия: Росси был здесь, он с гордостью следил за моей работой, словно его живой дух говорил со мной через дотошную методичность, к которой он сам меня приучил. Я знал, что он умел работать быстро, однако ничего не упускал и ничем не пренебрегал — ни единый документ, ни один архив, как бы далеко от дома он не располагался, и уж, конечно, ни одна идея, какой бы немодной она не числилась среди его коллег, не оставались им непроверенной. Его исчезновение и — мелькнула у меня дикая мысль — то, что он нуждался во мне, установило между нами своего рода равенство. При этом меня не оставляло чувство, что он предвидел этот исход, это равенство, с самого начала, и ждал только, когда я заслужу его.
Теперь все пахнущие пылью листки лежали передо мной. Я начал с писем: с тех длинных, густо исписанных эпистол, напечатанных на тонкой бумаге, с редкими ошибками и исправлениями. Каждое было в двух экземплярах, и они уже были разложены в хронологическом порядке. Каждое письмо было аккуратно датировано: все — декабрем 1930 года, двадцать лет назад. Каждое было озаглавлено: «Тринити-колледж, Оксфорд», без уточнений. Я бегло просмотрел первое письмо. Оно описывало историю появления таинственной книги и начала его архивных поисков в Оксфорде. Подпись была: «Ваш в горести, Бартоломео Росси». А начиналось оно — я крепче сжал тонкий листок, когда руки у меня начали подрагивать, — словами: «мой дорогой и злосчастный преемник…»
Отец внезапно прервал рассказ. Услышав, как дрогнул его голос, я тактично отвернулась, не требуя продолжения. Мы не сговариваясь собрали свои куртки и зашагали через маленькую пьяццу, притворяясь, что нас весьма интересует отделка фасада церкви.
ГЛАВА 7
Несколько недель отец не выезжал из Амстердама, и за это время я успела почувствовать, что он по-новому следит за мной. Однажды я немного дольше обычного задержалась после школы и, придя домой, застала миссис Клэй за телефонным разговором. Она сразу передала мне трубку.
— Где ты была? — спросил отец; он говорил из «Центра за мир и демократию» — Я звоню второй раз, а миссис Клэй ничего не знает. Ты доставила ей большое беспокойство.
Я понимала, что в большом беспокойстве был он сам, хотя и не повышал голоса.
— Читала в новом кафе возле школы, — ответила я.
— Очень мило, — сказал отец, — но почему бы не позвонить миссис Клэй или мне, если собираешься задержаться?
Мне не хотелось соглашаться, однако я обещала, что буду звонить. В тот вечер отец вернулся к ужину раньше обычного и читал мне вслух «Большие надежды [2]». Потом достал старые фотоальбомы, и мы вместе просматривали фотографии: Париж, Лондон, Бостон, мои первые ролики, мой выпускной бал по случаю окончания третьего класса, Париж, Лондон, Рим. На всех карточках была только я: на фоне Пантеона или у ворот Пер Лашез — потому что отец снимал, а ездили мы всегда вдвоем. В девять часов он проверил, все ли двери и окна закрыты, и отпустил меня спать.
В следующий раз, собираясь задержаться, я честно позвонила миссис Клэй. Я объяснила ей, что собираюсь с одноклассницей сделать домашние задания в чайной. Она разрешила. Я повесила трубку и отправилась в университетскую библиотеку. Йохан Биннертс, сотрудник отдела Средневековья, как видно, уже привык ко мне: по крайней мере он сдержанно улыбался, когда я подходила к нему с очередным вопросом, и всякий раз спрашивал, как продвигается работа над рефератом по истории. Он, к моей большой радости, отыскал для меня отрывок из текста семнадцатого столетия, и я несколько часов делала из него выписки. То издание сейчас передо мной, в моем оксфордском кабинете, я наткнулась на него несколько лет назад в букинистическом магазине. «История Центральной Европы [3]» лорда Геллинга. Сентиментальная привязанность к нему прошла сквозь все эти годы, хотя я всегда открываю книгу со смутным неприятным чувством. Как сейчас вижу выписки в ученической тетрадке, сделанные моим ровным полудетским почерком:
«Наряду с великой жестокостью Влад Дракула обладал великой доблестью. Такова была его отвага, что в 1462 году он переправился через Данубу и совершил ночью конный набег на лагерь самого султана Мехмеда Второго с войском, собравшегося вторгнуться в Валахию. В том набеге Дракула сразил несколько тысяч турецких воинов, и сам султан едва не расстался с жизнью, прежде чем турецкая гвардия принудила валахов к отступлению.
Сведения подобного рода можно было бы отнести к имени любого европейского феодального властителя той эпохи, о многих можно было бы сказать более этого, а об иных — намного более. Более всего поражает в рассказах о Дракуле их долговечность — иначе говоря, его живучесть как исторического персонажа, стойкость легенды. Несколько доступных Для англичанина источников прямо или косвенно указывают на другие источники, разнообразие коих поставило бы в тупик любого историка. По всей видимости, он прославился по всей Европе еще при жизни — значительное достижение для времени, когда огромная ее территория представляла собой разрозненные миры, когда правительства сносились между собой посредством конных гонцов и речных путей и когда ужасающая жестокость была весьма обычным свойством знати. Слава Дракулы пережила его таинственную гибель и странные похороны в 1476 году и померкла, кажется, лишь в лучах европейского Просвещения».
Здесь заканчивался параграф, посвященный Дракуле. На один день я получила достаточно пищи для размышлений об истории, однако забрела еще в отдел английской литературы и с радостью обнаружила, что в библиотеке имелось издание «Дракулы» Брэма Стокера. За несколько посещений я успела бы прочитать небольшой роман. Я не знала, разрешат ли мне взять книгу на дом, но в любом случае не стала бы приносить ее домой, где пришлось бы решать: прятать ее, как неподходящее чтение, или демонстративно оставить на видном месте. Так что я предпочла читать «Дракулу», устроившись в жестком кресле у окна библиотеки. Выглянув наружу, я видела свой любимый канал — Сингел [4], с его цветочным рынком, и народ, раскупающий с лотка селедку на закуску. Местечко оказалось на удивление тихим, а книжные полки отгораживали меня от остальных читателей.
Там, в этом кресле, я постепенно погрузилась в стокеровские готические ужасы, перемежаемые уютными викторианскими любовными историями. Я сама не знала, что рассчитывала найти в его книге: по словам отца, профессор Росси считал ее не слишком полезным источником информации о реальном Дракуле. Однако холодная любезность романного графа Дракулы показалась мне весьма обаятельной, даже если герой романа имел мало общего с настоящим Цепешем. Впрочем, сам Росси полагал, что Дракула в жизни — в исторической реальности — стал одним из не-умерших. Я задумалась, не мог ли роман вызвать к жизни те или иные невероятные происшествия, в нем описанные. Как-никак, первые открытия Росси случились уже после его выхода в свет. С другой стороны, Влад Дракула правил почти за четыреста лет до рождения Стокера. Все это было так сложно!
Опять же, разве профессор Росси не признавал, что Стокер раскопал массу легенд о вампирах? Я ни разу не видела фильмов о вампирах, — отец не любил триллеров, — так что сюжет был для меня внове. Если верить Стокеру, вампир настигает свою жертву только между закатом и восходом. Вампир бессмертен, питается кровью смертных и тем обращает их в подобное же состояние не-смерти. Он способен оборачиваться нетопырем, волком или туманом; его отпугивает чеснок или распятие; уничтожить его можно, пронзив его сердце колом и набив рот чесноком, если застигнуть при дневном свете, спящим в гробу. И серебряной пулей его тоже можно убить, если попасть прямо в сердце.
Все это само по себе не напугало бы меня: слишком казалось далеким, вычурным, слишком много в этом было от суеверия. Только одна деталь преследовала меня каждый раз подолгу после того, как я ставила книгу на полку, заботливо отметив, на какой странице остановилась. Эта мысль следовала за мной по ступеням библиотеки, по дороге через мосты каналов до самого дома. Излюбленными жертвами Дракулы, вымышленного Стокером, были юные девицы.
Отец, по его словам, необычайно соскучился но южной весне и хотел, чтобы я тоже полюбовалась ею. Так или иначе, у меня скоро начинались каникулы, а совещание в Париже должно было занять у него всего несколько дней. Я уже научилась не давить на него, добиваясь путешествий или рассказов; очередной отрывок следовал, когда отец был готов, но никогда, никогда дома. Я догадывалась, что он не мог заставить себя впустить в наш дом это темное прошлое.
Мы отправились в Париж поездом, а оттуда на юг, в Севенны, на машине. По утрам я писала пару коротких очерков-сочинений на французском, на котором говорила все более бегло, и посылала их в школу почтой. Одно из них сохранилось у меня до сих пор, и даже теперь, спустя десятилетия, я, разворачивая его, возвращаюсь в непередаваемое сердце майской Франции, с запахом трав, которые были не травой, но I'herbe, аппетитно-свежим ароматом, словно вся французская зелень предназначалась для какой-то сказочной кухни с ее салатами или крестьянским сыром.
Мы останавливались в придорожных крестьянских домах и покупали лакомства, каких не купишь ни в одном ресторане: корзинки свежей клубники, сочно блестевшей на солнце так, что ее даже мыть не хотелось; круги козьего сыра, увесистые, как гири, и покрытые сероватым крошевом соли, словно их катали по полу погреба. Отец пил темное красное вино из бутылки без наклейки, купленной за сантимы, и после каждой трапезы тщательно затыкал бутыль пробкой и оборачивал салфеткой. На сладкое мы разламывали каравай свежеиспеченного хлеба, купленного в последнем городке, вкладывая между ломтями квадратики темного шоколада. Желудок мой сладко постанывал, а отец жаловался, что, вернувшись к обычной жизни, опять придется садиться на диету.
Так дорога провела нас через юго-восток страны, закончившись парой менее ясных деньков, полных горной прохлады.
— LesPyrenees-Orientales[5], Восточные Пиренеи, — объявил отец, разворачивая дорожную карту на нашей походной скатерти, — я столько лет мечтал сюда вернуться!
Я пальцем проследила маршрут и оказалась на удивление близко к Испании. Эта мысль — и красивое слово «Ориентале» — взбудоражила меня. Мы приближались к границе известного мне мира, и я впервые задумалась о том, что с каждым годом буду уходить за них дальше и дальше. Отцу хотелось побывать в каком-то монастыре, и он заметил:
— Думаю, к вечеру доберемся в городок у подножия, а утром пешком отправимся туда.
— Это высоко в горах? — спросила я.
— Примерно на середине склона, так что монахи могли не опасаться никаких захватчиков. Монастырь основан ровно в 1000 году. Трудно поверить — его высекли в скалах, куда трудно добраться даже самым рьяным паломникам. Но тебе и городок внизу понравится. Старый и исполненный подлинного испанского очарования городишко. — Говоря это, отец улыбался, однако выдал свое беспокойство, слишком поспешно складывая карту.
Я предчувствовала, что скоро услышу продолжение рассказа; и, может быть, на этот раз мне не придется упрашивать.
Мне действительно понравился Лебен [6], куда мы въехали под вечер. Городок или большая деревня с домами из сероватого песчаника раскинулся на склонах небольшой вершины. Великие Пиренеи нависали над ним, затеняя все улочки, кроме самых широких, тянувшихся от подножия к речной долине и к сухим террасам возделанных полей. Пыльные уличные деревья на каменистых «пьяцца» были подстрижены кубиками и не давали тени ни прохожим, ни торговкам, выставлявшим на продажу кружевные скатерти и бутылочки лавандовой настойки. Вершину городка на холме украшала неизбежная каменная церковь, захваченная ласточками, и нам отовсюду видны были ее башенки, плывущие в тени большой горы, протягивавшейся все дальше в долину по мере захода солнца.
Мы со вкусом поужинали, съев холодный овощной суп «Гаспаччо» и телячьи отбивные в ресторанчике на нижнем этаже одной из городских гостиниц прошлого века. Управляющий остановился у нашего столика, опершись ногой на медное ограждение барной стойки, и лениво, но любезно расспрашивал нас о поездке. Это был незаметный человечек в безукоризненном черном костюме, длиннолицый и смуглый. Его французский звучал стаккато [7] и сдобрен был незнакомым мне выговором, так что я понимала его намного хуже отца. Отец переводил мне.
— О, конечно же, — наш монастырь! — начал метрдотель, отвечая на вопрос отца. — Вы знаете, наш Сен-Матье каждое лето привлекает восемь тысяч туристов! Да-да. Но все они такие милые, тихие христиане: поднимаются наверх пешком, как настоящие паломники. Сами застилают утром постели — мы и не слышим, как они приходят и уходят. Конечно, многие приезжают ради «lebains[8]», омовений в источниках. Вы тоже посетите ванны, нет?
Отец отвечал, что нам послезавтра надо возвращаться на север, и что следующий день мы собираемся провести в монастыре.
— Вы знаете, о нем ходит много легенд, очень удивительных, и все правда, — улыбнулся мэтр. Улыбка неожиданно украсила его узкое лицо. — Юная леди понимает? Ей будет интересно.
— Jecomprends,merci[9], — вежливо сказала я.
— Воп[10]. Я вам расскажу одну. Не возражаете? Пожалуйста, кушайте отбивные — горячие они лучше всего.
В этот момент ресторанная дверь распахнулась и пара улыбающихся стариков — несомненно местных жителей — уселась за столик.
— Bonsoir,buenastardes[11], — на одном дыхании выговорил наш собеседник.
Отец рассмеялся, заметив мой недоумевающий взгляд.
— Да, у нас здесь всякого намешано. — Управляющий тоже засмеялся. — Настоящий lasalade из разных наций. Мой дед отлично говорил на испанском — на превосходном испанском — и сражался у них на гражданской войне, хотя был уже старым человеком. Мы здесь любим все языки. Никаких бомб, никаких террористов, как у lesBasques[12]. Мы не преступники!
Он с негодованием огляделся, словно кто-то противоречил ему.
— Потом объясню, — шепнул мне отец.
— Так я расскажу. Я горжусь тем, что меня называют историком нашего города. Вы ешьте, пожалуйста. Наш монастырь основан в 1000 году, вы уже знаете. На самом деле в 999-м, потому что монахи выбрали это место, готовясь к наступлению Апокалипсиса, грядущему с новым тысячелетием. Они забрались в горы, чтобы найти место для своей церкви.