Так как чем более показаний, свидетельствующих о самоубийстве царевича, тем для цели было лучше, то являются в числе дающих подобные показания и такие, которые не говорят и не делают даже намека на то, что сами были при смерти царевича, однако утвердительно объявляют, что царевич зарезался. Так губной староста Иван Муринов говорит: «Тешился царевич у себя на дворе с жильцы своими с ребятки, тыкал ножем и в те поры пришла на него немочь падучая, зашибло его о землю и учало его бити и в те поры он покололся ножем по горлу сам». А почему этот губной староста знает, что именно так было, а не иначе? Очевидно потому, что этот губной староста смекнул, чего надобно тем, кто его допрашивал. По такому же поводу говорит утвердительно Огурец-пономарь, что царевич «бьючись, сам себя ножем поколол», а между тем этот Огурец, по собственным словам, сидел дома, когда услышал первый набатный звон; выбежавши, встретил Субботу Протопопова, который ударил его в шею и приказал ему исполнять свою обязанность — звонить посильнее. Вот городовой приказчик Русин-Раков уже пред отъездом следователей подает бывшему вместе со следователями митрополиту Геласию челобитную и в ней также утвердительно и положительно говорит: «Мая в 15-й день, в субботу, в шестом часу дня, тешился государь царевич у себя на дворе сжильцы своими с робятки, тыкал государь ножем и в те поры на него пришла падучая немочь и зашибло, государь, его о землю, и учало его бити, да как де его било и в те поры он покололся ножем сам от того государь и умер». Можно, пожалуй, подумать, что Русин-Раков видел все то, что рассказывает. Ничуть не бывало. «И учюл, – продолжает он, – яз в городе звон и яз государь прибежал на звон, ажно в городе многие люди и на дворе на царевичеве, а Михаило Битя-говский да сын его Данило, да Никита Качалов, да Осип Волохов, да Данило Третьяков, да их люди лежат побиты». Слушая все это, почему следователи не спросили дававших такие показания о смерти царевича: а вы откуда знаете, что царевич сам зарезался, а не был зарезан? Оттого не спросили, что им нужно было, чтобы поболее оказывалось свидетельств о том, что Димитрий заколол сам себя, и они мало обращали внимания , каким образом сообщались такие свидетельства и кто их сообщал. Самые эти показания очень однообразны; мы нарочно и привели одно за другим, чтоб читатели наши видели и поняли, что все они плелись по одной мерке; камертон дан — все запели унисоном! Не могло не быть показаний в противном смысле; те, которые побили Битяговских, Болотова, Качалова и их братию, побили их в уверенности, что они именно умертвили царевича: эти люди должны же были что-нибудь за себя сказать. Однако мы не находим их показаний в следственном деле. За исключением Михаила Нагого, все говорят только те, которые показывают, что царевич зарезался сам. Вопрос о том, не зарезан ли Димитрий, не допускается, явно и умышленно обходят его, стараются закрыть благоразумным молчанием.
Не говорим уже о том, что мы не встречаем ни показания царицы, ни осмотра тела Димитриева. На этот счет говорят: да ведь дело не полное, мы имеем только отрывок. Правда, но этот отрывок начинается приездом и Углич следователей, надлежало бы тотчас и быть осмотру. Летописец прямо и говорит, что он совершился тотчас по приезде Шуйского с товарищи: «…и осмотри тела праведнаго заклана». Иначе и быть не могло. Отчего же этого осмотра нет в следственном деле? Конечно, оттого, что этот осмотр давал выводы, противные заранее решенному результату следственного дела, который должен был состоять в том, чтобы изо всего оказывалось, что царевич зарезался в припадке болезни. Напротив, раны на теле Димитрия, вероятно, очень явно показывали, что он был умерщвлен, и потому-то в день его смерти угличане, видя тело только что испустившего дух зарезанного ребенка, с полной уверенностью бросились бить тех, которых считали убийцами.
Судя по всем известиям того времени и по соображениям обстоятельств, предшествовавших этому событию, сопровождавших его и последовавших за ним, кажется, едва ли можно сомневаться в истине того факта, что Димитрий-царевич был зарезан. Правительство того времени, когда совершено было убийство, имело свои поводы стараться уверить всех, что царевич зарезался сам. Если бы убийство случилось не только по воле, но против воли Бориса, тогда Борису должно было представляться лучшим средством избавить себя от всякого подозрения – поставить дело так, как будто царевич убил себя сам.
В какой степени Борис участвовал в этом факте, мы едва ли в силах решить положительно. Одно только считаем вероятным, что Борис, как умный и осторожный человек, не давал прямого повеления на убийство тем лицам, которых он отправил в Углич наблюдать за царевичем и его родней и которые умертвили царевича. Быть может, до них доходили намеки, из которых они могли догадаться, что
Борис этого от них желает; быть может, даже они и по собственному соображению решились на убийство, достаточно убеждаясь, что это дело угодно будет правителю и полезно государству. Могла их к этому подстрекать и вражда, возникшая у них с Нагими. Во всяком случае, они совершили то, что было в видах Бориса: без сомнения, для Бориса казалось лучше, чтоб Димитрия не было на свете. Раздраженное чувство матери, лишившейся таким образом сына, не дало убийцам совершить своего дела так, чтоб и им после того пришлось пожить в добре, и Бориса не подвергать подозрению. Убийцы получили за свое злодеяние кару от народа, смерть царевича осталась без свидетелей, за неимением их набрали и подставили таких, которые вовсе ничего не видали; но все жители Углича знали истину, видевши тело убитого, вполне остались убеждены, что царевич не зарезался, а зарезан. Жестоко был наказан Углич за это убеждение; много было казненных, еще более сосланных; угличан, видевших своими глазами зарезанного Димитрия, не оставалось, но зато повсюду на Руси шепотом говорили, что царевич вовсе не убил себя сам, а был зарезан. Не только русские — иностранцы разносили этот слух за пределами московской державы. Следственное дело с его измышлениями не избавило Бориса от подозрения.
Это подозрение, однако, не помешало Борису по смерти Федора взойти на престол при посредстве козней, расположения к себе духовных и подбора партии в свою пользу. Борис не был человек злой, делать другим зло для него не составляло удовольствия, ни казни, ни крови не любил он. Борис даже склонен делать добро, но это был человек из тех недурных людей, которым всегда своя сорочка к телу ближе и которые добры до тех только пор, пока можно делать добро без ущерба для себя; при малейшей опасности они думают уже только о себе и не останавливаются ни пред каким злом. От этого Борис в первые годы своего царствования был добрым государем и был бы, может быть, долго таким же, если б несчастное углицкое дело не дало о себе знать. Воспоминание об нем облеклось таинственностью, которая породила легенду, что Димитрий, не зарезался и не зарезан, а спасся от убийц и где-то живет. Этой легенде естественно было в народном воображении родиться именно при той двойственности, какая существовала в представлениях об углицком событии. Правительство говорило, что Димитрий сам убил себя; в народе сохранилось представление, что Дмитрий зарезан; в противоположности двух различных представлений образовалось третье представление, наиболее щекотавшее воображение. Борис, услышавши об этом, хотел найти виновников такого толка, уже более опасного для него, чем были толки о том, что царевич зарезан, но найти творцов этого слуха он был не в состоянии, потому что их не было, — была только мысль, носившаяся, как по ветру, в народе. Борис сделался тираном, возбудил против себя ненависть, а с ненавистью возрастала уверенность в существовании Димитрия и явилась надежда на его появление.
И он явился после того, как слухи о Димитрии дошли в Украину, страну приключений и отважных предприятий, и достигли до иезуитов, увидавших удобный случай подать руку помощи удалому молодцу, с целью вслед за ним наложить свои сети на восточно-русские земли.
Борис пал, погибла семья его. Одна ложь о Димитрии сменилась другой ложью. Прежде говорили, что Димитрий зарезался сам, теперь, спустя тринадцать лет, говорят, что Димитрий спасся и сел на престоле отца своего. На стороне новой лжи было более силы, чем на стороне прежней. Мать Димитрия, та самая, которая когда-то подняла весь Углич за убитого сына и показывала его труп всему народу, взывая о мщении, теперь всем говорит, чю ее сын жив! Трудно сказать , как долго пришлось бы названному Димитрию сидеть на престоле, если бы он был более осторожен. Легкомыслие и доверчивость погубили его. Его убивают, объявляют Гришкой Отрепьевым, хотя не знают, кто он такой на самом деле. На престол садится Василий Шуйский, тот самый, который производил следствие, по которому Димитрий оказался самоубийцей. Что делается теперь, при новом царе? Объявляется наконец правда о Димитрии, та правда, которую народ давно уже знал и в которой усомнился в последнее время: Димитрий не сам зарезался. Димитрий и не спасался от смерти. Он был зарезан теми людьми, которых в свое время побил углицкий народ. Димитрий зарезан по воле Бориса. Мать Димитрия кается пред народом в том, что признавала сыном бродягу, и уверяет всех, что ее сын в той раке, в которой выставили мощи его, причисливши к лику святых.
Но народ уже не верит и тому, чему так долго сам верил; не верит, что Димитрий был зарезан в Угличе; не верит даже и тому, чтобы тот, кто царствовал под именем Димитрия, был убит. Если он спасся в Угличе, почему ему не спастить в другой раз, в Москве? С одной стороны, народ приучили к умышленной лжи, с другой — к самообольщению. Бедный народ потерял голову с этим Димитрием. Является один Димитрий, другой, третий, четвертый. Государство разлагается, земля в разорении; царь Василий низвержен. Чужеземцы овладевают столицей, чужеземцы рвут по частям землю Русскую. Только на краю гибели народ опомнился; он стряхивает с себя бремя лжи к самообольщения, собирает последние силы. Ошибки и неуменье врагов, овладевших Русью, помогли Руси освободиться. Восстановляется государственный строй. Восходит на престол новая династия.
Прошлое прошло. Что же теперь скажут народу о Димитрии?
И ему сказали только то, что уже сказал Шуйский: что Димитрий был зарезан по повелению Бориса в Угличе и за невинное страдание удостоился чести быть причисленным к лику страстотерпцев. И такой взгляд остался на Руси в течение веков, он разделялся, в сущности, и наукой. Кто утвердил его? Василий Шуйский, по своем вступлении на престол открывавший мощи св. Димитрия. Понятно, что человек, говоривший розно об одном и том же, смотря по обстоятельствам, не может назваться образцом честности и добродетели. Но мы бы, с другой стороны, погрешили против беспристрастия, если бы в Василии Шуйском видели чудовище пороков, способное на все, что устрашало нравственное чувство его современников. Нет. При всех пороках своих он был лучше многих тогдашних деятелей. Здесь не место распространяться вообще о характере этой личности: это завлекло бы нас чересчур далеко. Спросим только самих себя вот о чем: способен ли был царь Василий и способна ли была вся среда, окружавшая его, на то, чтобы вырыть остатки самоубийцы, поставить их в качестве мощей в церкви, причислить самоубийцу к лику святых, притворно поклоняться ему и смотреть, внутренно смеясь, как народ толпами будет ему поклоняться? При всех пороках, к которым приучила московских людей печальная история, в особенности еще недавняя всеразвращающая эпоха мучительства Грозного, все-таки были пределы, за которые едва ли могла перешагнуть тогдашняя Русь. Что такое Димитрий по следственному делу? Мальчик, подверженный какому-то бешенству, злонравный, лютый; он бросается на людей, кусается, мать свою пырнул сваей, наконец, в припадке бешенства сам себя заколол. Да это, по тогдашнему образу представлений, что-то проклятое, отверженное, одержимое бесом! Вероятно, и было намерение представить его таким, как видно из следственного дела! Возможное ли дело, чтобы из каких бы то ни было побочных видов решались возвести такого мальчика во святые и поклоняться ему? Положим, что нравственное чувство не удержало бы от этого людей, глубоко сжившихся с ложью, но, наверное, их удержал бы от такого поступка суеверный страх ввести в церковь орудие темной силы дьявола и поклоняться ей. Как бы ни были испорчены наши предки, люди XVII столетия, но все-таки, несомненно, они боялись дьявола, а отважиться на подобный обман могли бы только такие, которые не верили ни в существование Бога, ни в существование дьявола: всякий согласится, что таких философов не производила Русская земля в начале XVII столетия.
Нам кажется, напротив, что при канонизации царевича Димитрия хотя и участвовали политические соображения, но не были главными двигателями; здесь действовала значительная доля искренности и действительного благочестия. Шуйский не был еще в том положении, когда, как говорится, утопающий хватается за соломинку. Новый названный Димитрий еще не являлся, и Шуйский едва ли мог предвидеть, чтоб он непременно явился. Посылка за мощами Димитрия произошла тотчас по воцарении Шуйского,
3 июня 1606 года; следовательно, через восемнадцать дней после низвержения самозванца последовало торжественное причисление Димитрия к лику святых, начало поклонения его мощам в Архангельском соборе! Не правдоподобнее ли, не сообразнее ли как с обстоятельствами, так и с духом понятий того времени видеть в этом событии плод раскаяния Шуйского, которое, как нельзя более, должны были возбудить в нем минувшие события? Шуйский был человек не злого сердца. Летописец, сообщающий известие о его нечестном поведении во время следствия в Угличе, говорит, однако, что он плакал над телом зарезанного ребенка. Но в эти критические минуты благоразумный расчет самосохранения заставил его, скрепя сердце, потакать неправде. Прошли годы. Шуйский видел одно за другим, грозные, потрясающие события: они должны были показаться ему явлением божеского мщения. По желанию Бориса или, по крайней мере, в угоду ему совершилось злодеяние над невинным ребенком; Борис избавился от опасностей, которых ожидал от этого ребенка; Борис достиг престола. И что же? Прошло семь лет, не стало Бориса, а за ним страшным образом искоренился род его с лица земли. Московское государство попадает под власть неведомого бродяги: пусть все будут ослеплены и искренно признают названного Димитрия настоящим, Шуйский видел самолично труп зарезанного царевича, Шуйский не может впасть в самообольщение, Шуйский хорошо знает, что на престоле не Димитрий, мало этого, Шуйский видит, что этот названный Димитрий –орудие чужеземных козней, угрожающих православной вере в Русской земле. Рановременно попытавшись выступить против всеобщего увлечения, Шуйский попадает на плаху; в эту-то минуту должно было в его сердце кипеть сильнейшее раскаяние пред Богом, которому он готовился дать отчет за преступные дни, проведенные в Угличе, когда он ради земной жизни потакал неправде. Но плаха миновала его. Не названному Димитрию (которого он никогда не может признать тем, чем признавали другие) Шуйский приписывает свое спасение, а Богу и, быть может, заступничеству того настоящего Димитрия, которого он так бессовестно оклеветал в угоду его врагам. С тех пор мысль уничтожить дерзнувшего носить имя Димитрия делается его священным обетом. Ему удается. Средства, употребленные им, нам теперь кажутся возмутительными; он сам по духу времени не считал их такими. Нет более ложного Димитрия. Сам Шуйский на престоле. Что могло быть естествен-нее, если этот человек счел первым долгом благодарности высшей силе, не только избавившей его от позорной плахи, но вознесшей на царский престол, восстановить память (невинно замученного и очерненного отрока, загладить свой прежний грех против него и поклониться ему со всей русской землей? Что могло быть естественнее, если после всего, что совершилось пред глазами Шуйского, по его понятиям, как Божия кара за убийство царственного отрока, он искренно уверовал в его святость; что, наконец, естественнее, если Шуйский в прославлении Димитрия видел тогда залог счастия для своего начинавшегося царствования, оказавшегося до такой степени плачевным ?
1873 г.
|