Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Десять кругов ада

ModernLib.Net / Детективы / Костомаров Леонид / Десять кругов ада - Чтение (стр. 15)
Автор: Костомаров Леонид
Жанр: Детективы

 

 


      То же и Дупелису сказал. Тот опять про Литву, про мать больную, мол, не нарушает, раз сказал - заметано, не будет...
      Понятно, на дно хочет лечь, а потом автоматически снимут все нарушения, и будет он тогда ходить за мной: "Вы же обещали..."
      Не пойдет, дружок. Если решил твердо - исправляюсь, тогда надо благодарности в личном деле заслужить, да несколько. Тогда и поговорим.
      Отпустил их обоих. Остался притихший грузин.
      - Товарищ майор... - несмело пробасил Гагарадзе. - Отбой уже был, поспать бы надо, завтра на работу.
      Посмотрел я на него - вроде грамотный человек, неглупый. Почему ж всю жизнь он только тем и занимается, что ворует у своего государства? Да, тут мне донесли, как он относится к сегодняшнему укладу общества. Нет, это разговор серьезный...
      - С вами, Гагарадзе, разговор особый... - говорю, а сам чувствую, что прямо на ходу засыпаю. - Вы человек образованный, но во многих вопросах запутались. Чем еще объяснить, что вы несете, откровенно говоря, ахинею? Например, об этой частной собственности...
      - Донэсли уже... - зло усмехнулся Гагарадзе.
      - Да не донос это, весь отряд об этом говорит. И офицеры. Объясните...
      ЗОНА. ЗЭК ГАГАРАДЗЕ
      Ты ж засыпаешь, политинформатор хренов. "Объясните..." Хорошо, кукла старая, объясняю. Для таких тупых, как ты, погонник.
      Итак, человек имеет два основных рефлекса. Первый направлен на выживание, да? Да. Второй - на продолжение рода. Первый сильнее, чем второй. Ему сродни эгоизм, а второму - доброта, сердечность. Вот потому строй под названием "капитализм", в котором сильнее эгоистическое чувство, менее подвержен доброте, имеет определенные недостатки.
      Но он - слушай, чмо, не спи! - имеет и неоспоримые преимущества перед социализмом, я имею в виду нынешний уровень нашего социализма. Не марксовский, а - ленинско-сталинский.
      Путь к человеку ведь лежит не через мозг, как вы пытаетесь здесь доказать, а через желудок. Да, да, уважаемый тупица, через какой-то там желудочно-кишечный тракт. И никакие здесь твои надстройки на хрен не нужны, пожрал человек - вот он и твой.
      Что из этого следует? Из этого следует, что все хозяйство надо перевести на хозрасчетную систему кооперативов, усекаешь, дурила? Зарплату себе сами будут устанавливать члены кооператива с учетом расширения возможностей производства, будущих пенсий и так далее. И все время инициатива будет идти снизу, а не сверху, как сейчас у нас. В этом и ключик, чудило сверлильное. Материальная заинтересованность будет рассчитываться не по изготовлению, а по реализации, не будет перепроизводства с дурным качеством. Кооператив будет сознавать, что вылетит в трубу, если качество хреновое, и станет его добиваться. И он не назначит себе высокую зарплату, потому что туда же, в трубу, и вылетит тогда. Сечешь поляну, шкура? И легкая промышленность подтолкнет тяжелую, а не наоборот, как у нас...
      А что сейчас? Дотации, гонки за выработкой ублюдочных товаров, фиксированная, непонятно из чего берущаяся зарплата. Ужас! Ну какая это экономика? Маразм это социалистический, вот...
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      Так и просидели они друг против друга, молча. Майор уснул, неловко подвернув подстреленную свою руку, а Гагарадзе, глядя на него, жестикулировал, о чем-то немо споря со спящим... А потом завыла сирена, залетела в зону пожарная машина... размотали шланги, но в бочке не оказалось воды...
      Рубленый домик-морг в издальке от больнички сгорел за час дотла. Жар был настолько сильный, что от Лифтера осталась пара обугленных костей. И ни одна экспертиза теперь не узнает... Ничего...
      Проснувшийся майор поглядел в темное окно на зарево, зевнул и сказал:
      - Пора домой, чей-то там народ суетится?
      - Нэ знаю, у нас желэзное алиби. Тут сидэли.
      ИЗОЛЯТОР. ВОРОНЦОВ
      Сидел и я, ждал своей участи. Познакомился здесь с тараканом, назвал его Васькой в честь моего подранка и ожидал его сегодня к ужину; он чуял, когда я после харчеванья оставлю крошку-другую на стуле, и выходил всегда кстати.
      Утречко забрезжило из окон чахоточное, неживое. Как раз к настроению моему... Тут, слышу, вызывают.
      Все, думаю, за Волкова сволочного повели мозги промывать. Хорошо еще "ласточку" какую-нибудь здесь не делают за такие вольности да в пресс-хату не тащат. А то за дерзость свою я уже такое получал.
      НЕБО. ВОРОН
      "Ласточка"... Нет, не птичка нежная, что вместе со мной несет вахту в небе, ближе к воде, легкая и неуловимая, пилит воздух красиво и неслышно; она - аристократка неба, его маленький баловень.
      Люди окрестили ласковым этим именем одно из своих дьявольских изобретений, которым увлеченно пользуются за решеткой: в лежачем положении арестованному стягивают руки с ногами за спиной как можно ближе. Раньше это называлось дыбой, теперь название приятнее. Прогресс. При таком допросе во времена Чингисхана сознавались люди во всем, что у них спрашивали. Сегодня места таких допросов следователи называют пресс-хатами - там ломаются кости и отлетают органы у пытаемых... Ничего в общем-то не изменилось. Невиновный охотно рассказывает о несуществующих дичайших по жестокости преступлениях, берет на себя вину, за которую затем платит сполна.
      И правда навсегда остается тайной.
      Люди часто уносят ее с собой в могилу, не выдерживая издевательств над собой, и смерти эти будут множиться и дальше. Уже через десять лет в тюрьмах этой страны погибнет за время так называемой "перестройки" около двадцати тысяч человек. Много это или мало? Для времен, когда здесь погибали в концлагерях миллионы, - "мало", для мирного строительства того строя, что придет вскоре на смену нынешнему социализму, - много. Хотя кто, на каких весах может соизмерить - много или мало гибнет на Земле людей? Эта людская проблема для Неба не значит ровным счетом ничего, там своя арифметика.
      Никто и никогда не понесет ответственности за эти смерти в многочисленных Зонах страны России, ибо люди за решеткой - отторгнутые, а значит, лишенные права на сожаление и защиту, изгои...
      ЗОНА. ВОРОНЦОВ
      Вхожу в кабинет - отлегло, майор Мамочка сидит, не Волков, уже теплее. Рожа, правда, у него мрачная, ничего хорошего не будет, это видно.
      - Дело хреновое, - говорит.
      Киваю - ясно, не на курорт отправят после всего, что натворил за эти дни... Готов ко всему.
      - Но... вроде выкрутились. Шесть месяцев ПКТ.
      Я аж дара речи лишился - как шесть... а суд, срок?
      - Все теперь от тебя зависит, - гутарит, - некоторые настаивали на тюремном режиме...
      Говорит что-то, а я не слышу, только цифра это бьет в голову - шесть, только шесть... радость-то какая!
      - ...что скажешь в свое оправдание, Воронцов? - вернул он меня в эту жизнь.
      - Не знаю даже... Конечно, сорвался. Надо было сразу отогнать от себя ворона, как только выздоровел он. Пожалел...
      - А я тебя, да более птицу пожалел, - горько вздохнул Мамочка. - Вот вы мне за то подарок и сделали...
      - Для души она была, - говорю. - Да что - виноват кругом.
      Оглядел он меня, видит, правду говорю, без дураков.
      - Помогу я тебе досрочно освободиться. Но ты должен дать сейчас мне слово, что нарушений не будет больше. Все - каюк! Не будешь огрызаться, пьянки устраивать, чифирить и все подобное. Понял меня?
      - Но за что? Что я вам сделал хорошего?
      - Я тебя просчитал по документам... звонил своим друзьям пенсионерам в Зоны, где ты сидел, и разобрался. Ты жертва ложного геройства... ложного воровского братства.
      - Начальник!
      - Молчи! И послушай старших... Мне терять нечего, скоро на пенсию. Ведь ты не сделал за четверть века отсидки ни одного серьезного преступления, даже ювелирный брал с муляжем пистолета. Ну, и поехало... бунт, побег, еще бунт... сроки набавляют... А ведь тебе просто было неудобно подвести "друзей", отпетых воров, и лез с ними вместе на рожон. Дурак! Обезьянья психология у тебя, дружок... Делать, как все. Ты о себе хоть разок подумай!
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      Воронцов почуял, что его лицо залила краска, как у школьника. Словно застигли его голым. С ним еще никто так откровенно и по-отечески не говорил за всю жизнь. Он долго испытующе смотрел на Медведева, еще сомневаясь, нет, уже веря ему. Диагноз майор поставил точный. Поразивший его до глубины души... "Обезьянья психология..." А ведь действительно, срисовывал воров... походку, злобу, истеричность...
      ЗОНА. ВОРОНЦОВ
      Боже, а сам-то я где? И вдруг говорю твердо:
      - Хорошо.... это я могу обещать... Но не до конца...
      - Началось... - занервничал майор.
      - Все, кроме чая, - повышаю голос. - Все остальное - отрубил.
      И прямо легкость какая-то наступила, надо же.
      - Пусть только не пытают, где водку брал... - тихонько добавляю.
      - Хорошо. Но не обещаю. Еще. Почему ты тогда, давно, примкнул к бунту? Мог просто выйти на вахту.
      - Товарищи все ж, как уйти...
      - Вот-вот, о чем я только и говорил... Кенты до гроба, клятвы, а завтра в побег берет тебя бычком и съедает... Проходили... Шесть месяцев ПКТ - это не один день. Кому-то, может, и ничего, а с тебя сразу голова полетит, за любое нарушение, понял? Не лезь ни во что! Если б ты активистом был, другое дело. А пока на тебя другими глазами смотрят, и в это слово, что ты мне дал, никто сейчас и не поверит.
      - А вы? - спрашиваю главное.
      - А я - верю. Молчи и работай.
      И пошел я в ПКТ - молчать и работать.
      ВОЛЯ. ДРЕВО
      Ворон, ты зачем в клюве ивовый прут тащишь?
      ВОЛЯ. ВОРОН
      Гнездо совью у тебя на вершине. Бездомным я стал, друга земного заточили в темницу. У меня никогда не было своего гнезда... как и у хозяина моего.
      ВОЛЯ. ДРЕВО
      Вей, вей, ворон... Мне одиноко и скучно... Только кто же в зиму вьет гнезда? Вольные птицы тебя засмеют...
      ВОЛЯ. ВОРОН
      Птицы знают Законы Любви... Это не смешно... Слышишь, как дышат Земля и Небо, слышишь, как журчит ручей времени... и мы несемся в кромешной тьме мироздания... и будет мое гнездо лететь с нами вместе... и каждый день, проходя колонной мимо тебя и видя гнездо, мрачные зэки станут осветляться душой в мыслях о доме, о Любви и о детях... Я строю из прутьев Добро...
      ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
      И прошло два месяца, а казалось, вдвое и втрое дольше для зэков; а для вертухая или погонника - деньки слетают, как листья, незаметно: дежурство, смена, сон, выпивка, праздник, снова - дежурство, сон, опять зэки...
      Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью. Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля, изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает до весны - а когда она будет и для кого?
      Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана с автоматом...
      Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
      Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону. И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что несут здесь свой крест...
      ЗОНА. ВОРОНЦОВ
      Привыкаешь и здесь.
      Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж скребет.
      Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню. Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя дает прийти. Оживаешь.
      Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
      Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой. Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
      Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром. Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же, если не жалко.
      А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой. Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное съедаем до крошки.
      Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится, как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы зэки.
      К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору, разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
      Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
      Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом "На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки, притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
      После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
      В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник Поп.
      По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
      - Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб лечил?
      Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас власть.
      - Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил Шакалов. - Бабам, да?
      И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда, может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком на работе.
      Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись, методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было наказание, и отдалялась воля...
      - Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит, что ты там в заду припрятал...
      И - очередной взрыв хохота.
      Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал. Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
      Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер, отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой, за тридевять земель отсюда, своей церкви...
      Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее, колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, - посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
      Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных, успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
      И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа, что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного хлеба - птюху.
      Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел ксиву:
      "Батя! Передаю чай, конфеты. Завтра выхожу на работу, с ногой все в порядке. Может, прийти к тебе? Хочу на этой неделе избить руководителя СПП, достал. На днях снова подогрею. Сынка".
      Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
      - Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
      Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось:
      "Сынка! Не дури. Пападеш суда, башку тибе сверну. За чай молодец. У миня все нормалек. Один из нас должен быть в зоне обезательно, а то сдохнем. Батя".
      Сынкину записку изодрал в клочья да бросил в парашу. Дремавший рядом Цесаркаев-Джигит открыл один глаз, спросил лениво:
      - Чего пишут, Бать? Живы там?
      - Дурью маются, - неохотно бросил Квазимода. - Сюда, видать, захотелось... Приключений на свою голову ищут.
      Джигит глубокомысленно пожал плечами:
      - Места всем хватит. А то... скучно, анекдотов новых нет.
      Батя смерил его злым взглядом, отвернулся, присел к столу. Большие руки надо было чем-то занять, а то не ровен час они могли кому-нибудь, вроде этого анекдотчика, въехать... Стал перебирать лежащие на столе журналы, газеты. Заголовки мелькали перед глазами - "Вторую очередь - на два месяца раньше", "Превышая плановые показатели", "На полгода раньше срока". Улыбались с газетных полос крановщики, металлурги, летчики, механизаторы...
      Страна жила своей уже давно неведомой ему жизнью, в которой главное было в этих самых плановых показателях, перевыполнениях чего-то, в опережении и в победах, победах, победах. Они побеждали; летчики давали вал человекомест, медсестры высвобождали койкоместа, кукурузоводы гнали вал кукурузопочатков, а сантехники - вал трубометров. Страна, победившая фашизм и неграмотность, голод и туберкулез, снова побеждала, и несть числа этим победам... И только он, Квазимода, не имел никакого отношения к этим победам, и было оттого ему грустно. Вот и еще одна...
      Улыбается. Лет тридцати дивчина. Румянец на всю щеку, платок новый накинула на плечи, орловский, цветастый. Сбоку фотограф-халтурщик поставил ей теленка, и тот будто ластится к ней. И смешное оттого, потешное фото получается, и пролистнул бы его, как десятки других, если бы не остановило что-то...
      Глаза.
      Казалось, она улыбалась не городскому хлыщу, что наводил сейчас на нее свой фотоаппарат, а всем, кто когда-то посмотрит на ее фото, - открыто улыбалась, весело, не боясь показаться ни провинциальной, ни смешной.
      Она любила всех нас - тех, кто увидит ее и порадуется этой красивой земле, что простиралась за ее спиной, и улыбалась этому молодому глупому теленку, которого вспоила недавно из бутылочки, и своему здоровью, и свежести - той единственно верной, настоящей, что не заменят городские духи и макияжи, что несет нежный запах не испорченного алкоголем и куревом тела... И казалось, будто запах молока исходил от этой крутобедрой доярки и струился над ее головой, как нимб.
      Мадонна...
      Если бы Квазимода знал, кто это, он бы обязательно сравнил эту добрую доярку с мадоннами великих итальянцев, но он, не испорченный образованием, мог только внутренним чутьем верно угадать и понять вдруг открывшуюся ему красоту женщины, матери, любимой.
      И он понял ее, и затрепыхалось вдруг в железной его груди сердце, став сердечком - нежным, как у барышни; и, отложив журнал, он вдруг снова взял его и вновь развернул, и снова, как птаха испуганная, взлетала душа, прося помочь ей проснуться.
      И снова отложил журнал, застыл в немом изумлении: какая вот еще бывает жизнь, и вот какое лицо у воли... как у этой, на фото - светлое, свежее, прекрасное...
      ВОЛЯ. НАДЕЖДА КОСАТУШКИНА
      Фотоаппаратчик-то этот пришел с утра, как правдашний. Я только сыворотку для телят сделала, раскраснелась, к нему выхожу, а он стоит, залюбовался, вижу... Давайте, говорит, так и сфоткаемся.
      Потом и так меня поставил, и сяк, и с теленком Мишкой. Я стеснялась, конечно, ох, до чего я фоткаться-то не люблю, а он как-то так уговаривает, языкастый, и забываешь про стеснительность, хороший дядька, хоть и с похмела, вижу. Я ему в дорогу маслят наложила, сальца немного. В городе, говорит, живу, а сам, мол, я - деревенский. Так сюда хочется, в село. Ну и ехал бы, говорю, дядя, сюда. Нет, жена городская, любит пылесосы и бульвары.
      Ну что ж, говорю, мы здесь без пылесосов да без бульваров не пропадаем. Была я в городе недавно, да разве ж наши леса с бульварами теми можно сравнить. Те все в семечках, бумажках и в пивных бутылках. Смех один, а не сравнение...
      Живем, хлеб жуем. Село, конечно, невеликое, так, два десятка изб на краю косогора, как грибы, прилипли к речке. А речка зато у нас какая - Синюшка называется, петляет она по всей области, куда ни поедешь - везде наша Синюшка, красивая...
      Хорошо здесь, что говорить. Сейчас вот по первому морозцу выйдешь, и не надышаться: настоянный на дыме древесном настоящий русский морозец - ядреный, что прищелкивать заставляет деревья да жжет лицо, будто силу в тебя живительную вливает.
      А на работе другие запахи - парного молока, в обед - хлеб девчата с пекарни принесут, то-то радость!
      Идешь на обед, и все такое родное, такое болючее - здесь целовалась, здесь бегала с пацанами, здесь еще что... Воспоминания... Школу здесь окончила и пошла на ферму, чего еще надо?
      Уезжала, правда, и в город, на целый год, Маринка Меркина сманила, но там в сутолоке так обожглась, что быстро вернулась.
      Мама прямо занедужила с этого моего отъезда, слегла. А когда уж помирала, сказала:
      - Не тягайся без толку по чужим краям, Надюша, свой под боком. Таких еще поискать надо краев... Приложи только руку к доброму делу, глядишь, и твоя доля завидной станет...
      Померла мамочка. Оставила мне в наследство просторную эту красоту...
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      В камере тихо. За окном ветер завывает, а здесь благодать, надышали люди тепло. Ужин прошел, и чай еще булькает в полуголодных зэковских желудках. Может, может и здесь быть умиротворение... А как же без него, не выдюжит, умрет с тоски человек, о стену голову расшибет...
      Сидели, мурлыкая, два цыгана, раскладывали на домино очередной пасьянс, один затянул: "Цыганка с картами, дорога дальняя..." Кто-то чифирь заваривал, а подельники стояли на стреме - следили за глазком, кто бы ненароком оттуда не глянул, не засек заварку... Кто в шахматы резался, кто поголовастей, кроссворд разгадывал. Джигит кости сам с собой кидал, тренировался, видимо, хотел обыграть Филина в бараке. Но тот такой шулер, что вряд ли...
      Квазимода даже усмехнулся при этой мысли. А сам он сидел, рассматривая уже который вечер фотографию женщины, так поразившей его воображение. Прочел он, кто она, и резануло - землячка, буквально по соседству живет от его деревни родной, в одном районе. Значит, видит его родные места. Значит, совсем своя...
      Смотрел и как бы проникал в бездонную глубину голубых глаз (фотография была красивая, цветная). И сладко томило, щемило грудь что-то забытое - что?
      Красива, думал Иван Воронцов, да и в соку еще женщина. А ведь разница в годах-то у нас большая... Ничего ж это для семьи? Сколько хочешь таких случаев, Сынка вон говорил... Да и не хочет он никакой этой любви, побасенок бабских, пусть только уважает. Да и не надо с нее ничего, сам он бы одаривал ее да детей своей заботой и теплотой. Смог бы.
      И тогда окатила, как душ холодный, мысль о своем конце здесь, в Зоне, из которой, кажется, не выберется он никогда... Он с неожиданным спокойствием себя одернул - это еще как сказать: выберемся, не выберемся. А вот мы еще посмотрим...
      ЗОНА. ВОРОНЦОВ
      В общем, решил я написать этой женщине, не выходила она из головы, прямо как столбняк какой, хожу да думаю, жених прямо... Она мне как пощечина... Словно говорит - нет, не твоя я, не твоя, тебе таких, Квазимода уродливый, не видать, как ушей своих...
      А тут еще эти, что сидят со мной, прознали. Ну, и пошло-поехало, сели на любимого-то конька. Один говорит: напрасно напишешь, Кваз, смотри, какая красавица, другой говорит: бабы хорошо, а без них - лучше. Или гадость какую скажут, типа: "А я бы этой курице враз головку скрутил..."
      Сижу, усмехаюсь; а кто сказал, говорю, что я писать надумал, это я так... Да и не умею я писать письма... Не писал я никогда, не получал. Дай за тебя состряпаю, - кричат. Пушкину, мол, на загляденье. А один с подколом говорит вот, мол, как увидит тебя, все богатство отдаст... Вот сука... И захохотали все.
      Я тут встаю. Примолкли, знают мой характер. Прошелся я по камере, молчат, понимают - перегнули.
      - Ну, и как же ты напишешь? - Джигит кричит. - Тебе ж кувалду легче сломать, чем письмо накатать...
      - Да, - вздыхаю.
      - А юбка, она что, - он базарит, - кого помоложе да побогаче любит. А ты у нас... красивше тебя в жизни не найдешь!
      И опять заржали все, жеребцы. А меня тут что-то стукнуло, я давай им рожи строить, из угла в угол мечусь да дразню их, рожу свою резаную корчу. Они прямо помирают со смеху.
      Дубак кормушку открыл.
      - Что за смех, - кричит. - Прекратить!
      Ага...
      - Чего, - кричим, - и посмеяться уже нельзя?!
      Дубак прыщавый на меня показывает:
      - Воронцов! Ты мне рожи не корчь, образина! А то в ШИЗО посажу!
      - С удовольствием, - говорю.
      А сам кулаком на него замахиваюсь. Враз кормушку прикрыл, затих.
      А эти-то все хохочут, теперь уже и над прапором. А я чувствую - тик начался знакомый - после него может быть взрыв, это уже все. Теперь меня трогать не надо...
      Шутом для них заделался, никогда таким не был, и помогло-то на десять минут, и опять не легче.
      А они еще подначивают, по инерции.
      - В мире животных... она, ей хорошо... воля, - лепит один кадр.
      - Бабы - шалавы! - кричит цыган. - Машину надо, не на жеребце же прикатишь! Что цыган без "Жигулей", то без крыльев свадьба!
      Кто умнее, говорит:
      - Да не слушай их, Кваз. Пиши.
      Это меня еще больше раззадорило, как безумный стал, опять рожи им корчу. Смотрю, они уже пугаются меня, а меня как судорога схватила, заклинило.
      А больше всех Джигит дерзкий хохотал. Вот и подхожу я к нему, перехватил ему запястье, он аж присел. Понесло меня...
      - Шуток, что ли, - кричит, - не понимаешь?
      - Не понимаю, - говорю.
      А он хрипит уже, и все замолчали. А я все ухмыляюсь.
      Вырвался он, а лезть на меня боится, знает, раздавлю, как таракана, и вся камера на моей стороне будет при любом раскладе. Стоит, морщится. Разошлись все по углам, прапор из глазка зырит.
      Отпустил я Джигита. Прошло...
      ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
      Будь Батя не в ПКТ, а в Зоне, нашелся бы человек, что за птюху или стакан чифиря отписал бы письмецо. Большим мастером на то был Леха Лунев - огромный увалень-добряк, на воле - электрик, каким-то образом умудрившийся оставить под током станки на швейной фабрике. Девки-мотористки, молодые, погибли, током были сожжены. Посадили, конечно, Леху... Тут он уже третий год работал в жестяном цеху, бил молотком железо, заткнув уши ватой и улыбаясь своей доброй улыбкой чему-то хорошему. Но не знал Батя, что в эти часы случилась беда.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34