Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Костиков Вячеслав / Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции) - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Костиков Вячеслав |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(438 Кб)
- Скачать в формате doc
(423 Кб)
- Скачать в формате txt
(414 Кб)
- Скачать в формате html
(436 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
"Существенное различие", о котором говорит Горький Кусковой, состояло в том, что эмиграция со своей моралью и нормами, вынесенными из пореволюционной России, не могла понять и не хотела принять ту реальность, которую Горький увидел, побывав в стране в 1928 году, уже при Сталине. Было бы наивным предполагать, что Горький ничего не увидел и не понял в сталинской России, что он дал Сталину ослепить себя достижениями социализма. Приехав после долгого перерыва в Россию, Горький видел не только новые домны и каналы, он виделся с людьми, в том числе со старыми товарищами, которые, разумеется, не замедлили раскрыть ему глаза на то, о чем умалчивала официальная пресса. Но его отличие от эмигрантов было в том, что он больше не хотел и не мог жить без России, тогда как эмиграция, по мере того как из страны поступало все больше сведений о судебных процессах и преследованиях, все решительнее отрезала себя от родины. Это была не вина. Это была беда. Горький вернулся из эмиграции не потому, что признал "правду Сталина" и отверг нравственную шкалу лучших людей эмиграции, а потому, что не мыслил себя без России. Он готов был принять ее такой, какой привела ее к 1928 году история. Возвращение Горького в советскую Россию вызвало в эмиграции острую полемику. Не было ни одной эмигрантской газеты, которая не писала бы об этом. Но, пожалуй, лучше других о возвращении писателя сказал другой великий человек, возвышавшийся, как и сам Горький, Монбланом над эмигрантским безвременьем, - старинный его друг Федор Иванович Шаляпин. О смерти Горького он узнал на борту парохода "Нормандия", следовавшего из Нью-Йорка в Гавр. Когда унялись первые эмоции и высохли слезы, он продиктовал по радио в Париж в адрес возглавляемой Милюковым газеты "Последние новости" прощальную телеграмму, которая на следующий день появилась в печати. По сути дела, это был некролог, написанный одним великим художником о другом. "Что бы мне ни говорили об Алексее Максимовиче, я глубоко, твердо, без малейшей интонации сомнения знаю, что все его мысли, чувства, дела, заслуги, ошибки, - все это имело один-единственный корень - Волгу, великую русскую реку и ее стоны... Если Горький шел вперед порывисто и уверенно, то это шел он к лучшему будущему для народа; а если он заблуждался, сбивался, может быть, с того пути, который другие считали правильным, это опять-таки шел он к той же цели... Когда я слышу о корысти Горького, о его роскошной жизни на виллах Капри и Сорренто, о его богатствах, - мне становится совестно. Я могу сказать, ибо очень хорошо это знаю, что Горький был один из тех людей, которые всегда без денег, сколько бы они ни зарабатывали и ни приобретали. Не на себя тратил он деньги, не любил денег и ими не интересовался. Нет, не корысть руководила Алексеем Максимовичем. Я говорил о его вечной боли за народ. Скажу о другой его страсти - о любви к России. Вот как этот вопрос встал между нами. Было это много, много лет позже. Российская буря разметала нас в разные стороны... Должен теперь сказать, что во время моего отъезда из России Горький мне сочувствовал: сам сказал - "тут, брат, тебе не место". Когда же мы, на этот раз в 1928 году, встретились в Риме, когда, по мнению моего друга, в России многое изменилось и оказалась возможность для меня (опять-таки по его мнению) работать 35, он мне говорил сурово: "А теперь тебе, Федор, надо ехать в Россию"... Честно скажу, что до сих пор не знаю, кто из нас был прав, но я знаю твердо, что это был голос любви и ко мне, и к России. В Горьком говорило глубокое сознание, что мы все принадлежим своей стране, своему народу и что мы должны быть с ним не только морально - как я иногда себя утешаю, - но и физически, всеми шрамами, всеми затвердениями и всеми горбами" 36. После окончательного возвращения Горького в Россию эмиграция обрушила на него лавину упреков. Его обвиняли в слиянии с режимом, говорили, что Буревестник революции, поселившись в Москве в бывшем особняке Рябушинского, оказался в золоченой сталинской клетке, что он позорно молчал во время начавшихся в Москве судебных процессов, что прославил рабский труд на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Горького на протяжении всей его жизни пытались залучить, а в случае неудачи - кляли политики: большевики, эсеры, меньшевики. Его с одинаковой страстью ругали и в Москве, и в Берлине, и в Париже. Ругали потому, что А. М. Горький не укладывался ни в одну из политических схем. Он принадлежал не политикам, а народу. Именно это осознание, осознание принадлежности народу, а следовательно, и истории, вернуло его в переживающее глубокий нравственный кризис отечество. Глава 7 COGITO, ERGO SUM * * Я мыслю, следовательно, существую (лат.). Весной 1922 года в Берлине произошла одна из самых загадочных историй в жизни русской эмиграции. Выводить ее из событий этой же весны в Москве едва ли правомочно; во всяком случае, достаточных фактов у нас для этого нет. Но некое соотнесение, особенно в исторической перспективе, которая мне, пишущему эти очерки в 1988 году, доступна, напрашивается. Вспомним, во-первых, что весной 1922 года Сталин становится Генеральным секретарем, что 25 мая у Ленина случается первый удар и он на несколько месяцев, фактически до осени, становится неработоспособным. Вспомним, наконец, что в стране продолжал активно разворачиваться нэп, вызвавший наряду с быстрым возрождением экономической жизни и существенное смятение в умах большевиков, интеллигенции, рабочих. Одни видели в нем восстановление прежних, утраченных в эпоху "военного коммунизма" свобод, возвращение привычных форм демократии, другие - отступление от завоеваний революции, уступку буржуазии. В стране быстро возрождается интеллектуальная жизнь, приглушенная годами "военного коммунизма", потом страшным голодом 1921-1922 годов. Один за другим возникают новые журналы, альманахи, в которых авторами выступают люди, после революции оказавшиеся как бы на периферии политической жизни, - те, кого долгое время (а отчасти и до сих пор) было принято называть "представителями буржуазной интеллигенции". В стране, сталкиваясь и часто смешиваясь, дуют порожденные нэпом ветры надежд, иллюзий, разочарований. Однако многим реверс нэпа был непонятен. Отталкивающие политику гражданского мира отказывались принять реалии "рыжего времени". Газеты той поры нередко сообщают о случаях самоубийств идейных коммунистов, воспринявших "отступление" как личную трагедию, как отказ от принципов революции. 20 мая 1922 г. "Правда" помещает некролог по случаю самоубийства 17-летнего комсомольца, не понявшего нового времени. Автор некролога пишет о юноше: "Часто приходилось от него слышать, что прежде всего надо быть коммунистом, а потом уже человеком". Настороженное, часто острокритическое отношение к нэпу, во всяком случае, к внешним его проявлениям было свойственно не только большевикам и комсомольцам, но и части беспартийной интеллигенции. Свидетельством таких настроений может служить письмо К. И. Чуковского, опубликованное в берлинской газете "Руль" летом 1922 года: "...Нищих теперь множество. Но еще больше жирных, наглых и вульгарных богачей. Игорных притонов тысячи. Все кутят, все пьянствуют, живут вовсю. Стоило устраивать такую войну и такую революцию, чтобы вот этакие гниды пили, ели, плодились и чванились! Наряды у них ослепительные. Автомобили, лихачи. А книг никто не покупает. Самые лучшие книги гниют в магазинах. Этим новобогачам не до книг!" 1. Весьма своеобразна в этот период идейная обстановка в стране. С одной стороны, "демократия", жесткую характеристику которой дал Г. Зиновьев на XI съезде партии: "...Мы имеем монополию легальности, мы отказали в политической свободе нашим противникам. Мы не даем легально существовать тем, кто претендует на соперничество с нами... Диктатура пролетариата, как говорит товарищ Ленин, есть очень жестокая вещь. Для того, чтобы обеспечить победу диктатуры пролетариата, нельзя обойтись без того, чтобы не переломать хребет всем противникам диктатуры" 2. С другой - всплеск самодеятельной, неформальной культурной деятельности: философские диспуты и кружки, политические и идейные споры, взлет авангардистского искусства, широкие возможности для собраний интеллигенции, еще достаточно высокая степень университетских свобод. Разумеется, все это было лишь имитацией демократической жизни, поскольку к этому времени демократическая оппозиция - меньшевики и социалисты-революционеры - была полностью разгромлена, а ее лидеры оказались либо в тюрьме, либо за границей. Но даже и эти остаточные формы демократии и свобод, ожившие с началом нэпа, казались опасными: дорвавшийся до неограниченной власти административный аппарат усмотрел в них угрозу единовластию. Именно на этот противоречивый период приходится "странная мера, которая потом уже не повторялась" 3, - так охарактеризовал ее Н. Бердяев. Речь идет о последовавшей в конце лета 1922 года высылке из советской России большой группы интеллигенции. Высылка эта имела двоякое воздействие: она существенно, если не сказать - решительно, обедняла философскую мысль, была началом развития того "единомыслия", которое, по всеобщему признанию, впоследствии привело к деградации не только общественных наук, но и, как производное, всей общественной жизни в стране. С другой стороны, высылка большой группы интеллигенции, занимавшей в дореволюционной России весьма видное место в науке и культуре, обогатила "русскую мысль" в эмиграции. Что касается изгнанных философов, о которых главным образом и пойдет речь в этой главе, то их невольный переезд на Запад оказал существенное воздействие на эволюцию философских идей, в особенности экзистенциализма, в Западной Европе и через нее - в Америке. Вклад русских ученых в современную западную философию общепризнан и никем не оспаривается. О нем, этом вкладе, на Западе написаны тома. И можно только радоваться тому, что настало время, когда русские мыслители получают право вернуться в свое отечество если не физически - не "всеми шрамами и горбами", как это смог сделать А. М. Горький, - то своими мыслями, думами, своей "тяжбой о России", если воспользоваться выражением Г. Федотова 4. Но грустная эта "философская тяжба" началась, как ни странно, не в Москве, а в Берлине. Была ли она как-то связана с событиями в России или предвосхитила их "по наитию" - судить трудно. Да и не в этом дело. Суть в том, что удары по философии и в Москве, и в Берлине удивительно совпали по времени да и, пожалуй, по направлению. Страсти разгорелись по поводу странного и труднообъяснимого поступка одного из обитателей русского Берлина - Евгения Германовича Лундберга. Человек он был, что называется, на виду - известный в литературных кругах эмиграции переводчик, критик, отчасти даже с ореолом мыслителя, ибо еще с 900-х годов был связан с философским кружком "Христианское братство борьбы". Литературный Берлин знал Евгения Германовича еще и потому, что осенью 1920 года он основал в германской столице издательство "Скифы", а следовательно, мог давать некоторый гонорарный прикорм бедствующей эмигрантской литературной и окололитературной братии. Я уже писал о том, что "братия" эта в Берлине 20-х годов была весьма многочисленной. Политически "Скифы" ориентировались на социалистов-революционеров, создавших в Берлине свою партийную "делегацию". Можно предположить, что Е. Г. Лундберг обладал весьма острым политическим чутьем, ибо по мере того, как в Москве все более обострялись отношения между эсерами и большевиками (берлинская печать была полна сообщений о готовившемся к лету 1922 г. процессе над эсерами), его отношения с проэсеровским издательством портились и наконец полностью разорвались. О симпатиях к Москве Е. Г. Лундберга свидетельствовали и его активное сотрудничество со "сменовеховской" газетой "Накануне", и тот немаловажный факт, что позднее он возглавил первое советское издательство в Берлине, носившее, правда, весьма странное название "Бюро иностранной науки и техники". К моменту описываемой нами истории Е. Г. Лундбергу было 35 лет. Это был высокий, худой, хмурый человек, производивший на окружающих весьма странное впечатление - то ли алхимика, то ли изможденного поэта, то ли философа, так и не сумевшего найти философский камень и потому разочаровавшегося во всех и вся. И вместе с тем, где бы он ни появлялся, его личность вызывала интерес не потому, что эмиграция ценила его литературно-критические труды, а потому, что на него падала тень его знаменитых попутчиков по "Христианскому братству борьбы" - А. Белого, П. Флоренского, С. Булгакова. Но более всего - Льва Шестова, известного философа-экзистенциалиста и писателя, в чье окружение он имел честь входить в 1906-1907 годах. "Хмурый юноша Лундберг, производивший над собой злые эксперименты: проникнув в лепрозорий, ел из одной посуды с прокаженными, потом в течение месяцев симулировал немоту, терпя все вытекающие отсюда последствия и унижения..." - так описывал Е. Г. Лундберга той поры в своих "Воспоминаниях" один из мемуаристов эмиграции Е. К. Герцык. И вот неожиданно для всех по Берлину разнесся странный, показавшийся поначалу диким слух: Евгений Германович сжег изданную им самим брошюру Льва Шестова "Что такое русский большевизм". Сжег весь тираж. Это казалось тем более необъяснимым, что издателя и автора связывала многолетняя дружба. Скандал выплеснулся на страницы эмигрантской печати. Лундберга обвиняли во всех смертных грехах, вплоть до того, что он был "агентом Москвы" и сжег брошюру, в которой философ говорил о бездуховности, а следовательно, и бесперспективности коммунизма, по приказу из большевистской столицы. Кое-кто из старых знакомых отказал Лундбергу от дома. Экстравагантный поступок "хмурого юноши" трактовался в связи с другими событиями, потрясавшими берлинскую эмиграцию в этот беспокойный для "русского" Берлина 1922 год, - присоединением А. Н. Толстого к "сменовеховской", державшей нос по московскому ветру газете "Накануне", приездом и "агитацией" в пользу московских оттепелей Бориса Пильняка. В феврале на квартире у редактора берлинской русской газеты "Руль", бывшего кадета, члена Государственной думы, человека весьма заметного в Берлине Иосифа Владимировича Гессена состоялся совместный творческий вечер (более, впрочем, похожий на дружескую литературную вечеринку) Б. Пильняка и А. Толстого. Еще несколько месяцев назад такая встреча - человека, приехавшего из Москвы, одного из лидеров молодой советской литературы, и эмигранта графа Толстого, совсем недавно клявшего большевиков, - казалась невероятной. Однако начало нэпа способствовало "сменовеховским" настроениям, литературная и духовная обстановка в Берлине быстро менялась. Рассказы Пильняка о новом поколении русских писателей, о "мужицкой волне" в литературе, о московских литературных битвах, всплеске идейных страстей вокруг вопросов культурной политики подтверждали мысли многих чутких эмигрантов о том, что главное и истинное движение жизни и культуры происходит в России. Откликаясь на эти настроения эмиграции, журнал "Новая русская книга" писал: "Дума и тоска по "новой" России - у всех нас непрестанна. Или России не будет, или она пойдет новыми путями. Это стало почти всем ясно. Старая Россия рухнула не от напора новой молодой жизни, а от банкротства старого строя, от изгнивших основ и связей его; поэтому и революция наша не была здоровым и естественным переворотом растущего общества. Со дна, из самой глубины народной, поднялись грязь, муть и нечисть: в зверстве, во лжи, в нелепице и в невежестве свершилась наша печальная революция. Она не указала народу новых путей, как не искала этих путей и в старой России. Спасенья нет ни здесь, ни там. Какие-то иные дороги должны быть найдены для нашей политической, общественной, экономической, религиозной и художественной жизни. Мы жаждем обновления жизни. Отрекаемся от старого мира и взываем к жизни юной, здоровой и чистой. Выражением этой жизни должно быть новое искусство..." 6. Нэп всколыхнул не только советскую Россию, но и эмиграцию; она увидела в нем начало и тех не построенных еще мостов, по которым надеялась вернуться на родину. В этом контексте в сожжении Е. Г. Лундбергом брошюры Л. Шестова "Что такое русский большевизм" можно углядеть стремление стряхнуть с себя чары духовного отвержения коммунизма. Это было экстравагантной формой "отречения" от мира эмигрантских догм. В эмиграции каждый по-своему искал ту тропу, которая могла бы привести его в перспективе на родину. И если иногда эти поиски приводили к необъяснимым поступкам, это еще раз свидетельствует о трагическом, эмоционально гипертрофированном восприятии бытия, столь характерном для русской эмиграции. Я уже упоминал о том, что эмиграции, жившей в узком мирке групповых интересов и конфликтов, свойственно было раздувать до неимоверных размеров всякий скандал, особенно если он был связан с Россией. И в этом отношении всплеск страстей вокруг имени Лундберга был весьма типичным. В течение нескольких месяцев эмигрантская пресса смаковала "скандальное аутодафе", печатая подчас самые невероятные сведения. Вот, к примеру, одна из телеграмм от собственного корреспондента берлинской газеты "Руль" в Ревеле: "Здесь получены сведения из Москвы, что сожжение г. Лундбергом книги Шестова заставило советскую власть обратить особое внимание на деятельность его. Берлинскому представительству предложено поставить г. Лундберга во главе наблюдения за поведением писателей и ученых, приезжающих из России и вообще находящихся за границей" 7. Возмущенный обвинением фактически в сотрудничестве с ОГПУ, Евгений Лундберг вынужден был дать через другую эмигрантскую газету - "Новый мир" опровержение и даже хлопотать об устройстве "третейского суда". Отголоски этого запутанного дела долетели и до России, и петроградские "Литературные записки" поместили в июне 1922 года следующую короткую заметку свидетельство того, что Е. Лундберг пытался привлечь в качестве защитников советскую литературную общественность: "Редакцией "Литературных записок" получена от Евг. Лундберга копия переписки между проф. А. С. Ященко и редактором газеты "Руль" И. В. Гессеном по вопросу о привлечении Евг. Лундбергом И. Гессена к суду чести за помещение в газете "Руль" ряда заметок, порочащих имя Евг. Лундберга. Эта переписка по поводу не состоявшегося в конце концов суда чести была воспроизведена в берлинской газете "Накануне", имеющей значительное распространение в России" 8. Вопрос о суде отпал сам по себе в связи с тем, что Е. Г. Лундберг неожиданно выехал в Россию. Поспешность его отъезда вызвала в эмигрантских кругах Берлина новые толки, догадки и подозрения. Газетная эта перебранка, впрочем, вскоре была забыта, ибо ее заслонило событие, всколыхнувшее всю русскую эмиграцию. В Берлин прибыла большая группа философов, ученых и профессоров Московского и Петроградского университетов, высланных в августе 1922 года из России. История их высылки из большевистской России мало исследована не только у нас, но и за границей. Эмигрантская мемуаристика дает об их отъезде и прибытии в Берлин лишь самые скупые сведения. Сами изгнанники по причинам малообъяснимым (вероятнее всего, нравственного свойства), по сути дела, не оставили подробных свидетельств ни о своем изгнании, ни о перипетиях переезда в эмиграцию. И этим они резко отличались от многих других деятелей русской эмиграции, оставивших детальные воспоминания о своем исходе. Дело тут, видимо, в масштабе человека. Чем крупнее, значительнее личность, тем меньше она придает значения эпизодам собственной биографии, тем больше отдается общественному. В отличие от большинства эмигрантов, годами искавших свое маленькое место, переехавшие на Запад ученые сразу же включились в интеллектуальную жизнь. В культурном наследии эмиграции их труды занимают одно из самых заметных мест. Характерно и то, что, в отличие от писателей, известность которых фактически не выходила за круг эмиграции, работы русских философов получили в Западной Европе широкое распространение. Их знали не только в русских кварталах Берлина или Парижа - они сделались величинами мирового масштаба, а русская философская мысль благодаря их трудам стала частью философской культуры человечества. Но летом 1922 года, когда "кандидаты" на изгнание только готовились к высылке, они еще не могли предвидеть, как примет их Европа. Большинство из высланных не хотели покидать Россию, уезжали подневольно, под угрозой расстрела и на будущее свое смотрели как на тяжкое испытание, как на расплату за несогласие мыслить, как все... Решение о высылке было неожиданным и продиктовано не совсем ясным зигзагом большевистской идеологической политики. Оно было тем более неожиданным, что условия нэпа позволяли надеяться на более активное сотрудничество советской власти с интеллигенцией. Казалось бы, для мирного сожительства создались более благоприятные условия. Активная оппозиция в лице меньшевиков и эсеров была окончательно разгромлена. Суд над лидерами социалистов-революционеров в июне-июле 1922 года и высылка лидеров эсеров и меньшевиков за границу ликвидировали оппозицию. С точки зрения политической целесообразности высылка группы интеллигентов представляется необъяснимой. За высылаемыми профессорами и философами не стояло никакой политической партии. Не были они и лидерами какого-либо движения. Они не были связаны ни с профсоюзными, ни с партийными, ни с молодежными организациями. В их деятельности не было никакой схемы, никакой стратегии. Лекции, беседы, диспуты на фоне удивительно активной культурной жизни той поры представлялись разрозненными, частными явлениями. Не существовало и сколько-нибудь ощутимого массового движения вокруг философов. Лекции их в Московском университете, проходившие, как правило, в Большой богословской (ныне Коммунистическая) аудитории, привлекали лишь несколько сотен студентов и "зрителей" из горожан. Отсутствие суда над изгоняемыми свидетельствовало о том, что за ними не было никакого состава преступления, который можно было бы вменить им в открытом процессе. Высылались без суда, в административном порядке, решением ГПУ. Представляет интерес разъяснение, которое Лев Троцкий дал 30 августа 1922 г. американской журналистке Луизе Брайант: "Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов. В случае новых военных осложнений - а они, несмотря на наше миролюбие, не исключены - все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага. И мы вынуждены будем расстреливать их по законам войны. Вот почему мы предпочли сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно" 9. В этом заявлении Троцкого имеются по крайней мере две передержки. Трудно себе представить, что советская Россия, вышедшая победительницей из гражданской войны, республика, которую не смогли сломить ни армии Врангеля, Деникина, Колчака, ни вмешательство Антанты, серьезно могла видеть в нескольких десятках интеллигентов "потенциальное оружие" в руках возможных интервентов. Да и сама интервенция в этот период, когда на Западе начинался процесс признания советской России, могла представляться реальностью разве что воспаленному воображению озлобленного эмигранта. Нужно немалое воображение и для того, чтобы представить группу русских философов-идеалистов в виде "политических агентов врага". Едва ли стоит сомневаться в том, что разъяснение Троцкого было предназначено скорее для внутреннего пользования. Это была попытка объяснить неординарный шаг правительства населению страны. Этим же, очевидно, продиктовано и стремление преуменьшить значение высылки, снизить ее уровень. Помещая 31 августа 1922 г. сообщение о высылке "наиболее активных контрреволюционных элементов из среды профессоров, врачей, агрономов, литераторов", газета "Правда" особо подчеркнула, что "среди высылаемых почти нет крупных имен". Кто же был выслан? Среди изгнанных - ректор Московского университета профессор Новиков (зоолог); ректор Петроградского университета профессор Карсавин (философ); группа математиков во главе с деканом математического факультета МГУ профессором Стратоновым; экономисты - профессора Зворыкин, Бруцкус, Лодыженский, Прокопович; известные в стране кооператоры - Изюмов, Кудрявцев, Булатов; историки - Кизеветтер, Флоровский, Мякотин, Боголепов; социолог Питирим Сорокин; известные философы идеалистического направления Бердяев, Франк, Вышеславцев, Ильин, Трубецкой, С. Булгаков. В эмигрантской среде высылка вызвала двойную реакцию. С одной стороны восторг, ибо эмиграция подкреплялась авторитетом ряда ученых с мировым именем; кроме того, эта мера подтверждала тезис об иррационализме большевиков, способствовала дискредитации советской власти. С другой стороны - крайнее удивление, ибо изгнание большой группы ученых никак не согласовывалось с политикой нэпа и контрастировало с ощутимыми послаблениями в контроле над идеологической жизнью страны в сравнении с периодом "военного коммунизма". Достаточно сказать, что в 1922 году в стране действовало свыше 140 частных издательств. Причем их деятельность протекала вполне легально на основании соответствующего декрета от 12 декабря 1921 г. Острое любопытство вызывал вопрос о том, какие силы стояли за высылкой. Часть высланных считала, что инициатором их изгнания являлся Лев Троцкий. Об этом писали в своих воспоминаниях и Михаил Осоргин, и Федор Степун. Такого же мнения придерживался и находившийся среди высланных известный публицист Ю. Айхенвальд. Высылку группы русских интеллигентов следует рассматривать и в контексте острейшей идейной борьбы вокруг нэпа - борьбы, в которой В. И. Ленину нередко приходилось вести бой со сторонниками жесткой линии на продолжение политики методами "военного коммунизма". Вина высылаемых была, естественно, не в том, что они представляли угрозу для советской власти, а в том, что они открыто заявляли о своем неприятии нравственных принципов коммунизма. Острие удара, таким образом, было направлено не столько против конкретных личностей, сколько против самого права на независимое мышление, на несогласие с навязываемой стране идеологией. Эмиграция по понятным мотивам стремилась преувеличить ущерб, нанесенный этой мерой русской науке и культуре. Разумеется, ущерб нанесен был. Реальные его масштабы оценить, вероятно, невозможно. Смысл высылки состоял не столько в наказании несогласных, сколько в том, чтобы "предостеречь", а точнее сказать, запугать интеллигенцию. Статья в "Правде", появившаяся 31 августа 1922 г. и посвященная высылке, так и называлась: "Первое предостережение". Цели удалось достичь: интеллигенция была обречена на молчание, а затем, когда борьба за ленинское наследие закончилась победой Сталина, - и на постепенное вытеснение из общественной жизни страны. Высылка из России группы ученых явилась как бы рубежом между двумя политиками в отношении интеллигенции: стремлением Ленина собрать силы левой русской интеллигенции вокруг идеалов большевистской революции и политикой Сталина на отталкивание интеллигенции. * * * Интересны некоторые обстоятельства отъезда группы интеллигенции из России. Отношение к высылаемым было достаточно терпимым и резко контрастирует с жестким подавлением "инакомыслия" в более поздние времена. Любопытные воспоминания об этом оставил Н. А. Бердяев в одной из своих книг, написанных в эмиграции, - "Самопознание. Опыт философской автобиографии". Приводимый отрывок интересен тем, что он не является интерпретацией обстоятельств высылки, которые во множестве появились в 1922 году в эмигрантской прессе, а представляет собой свидетельство участника, человека, к тому же не склонного приукрашивать собственную роль или рядиться в тогу страдальца. Характерно, в частности, признание, что высылаемые уезжали хотя и не добровольно, но и не без видимого облегчения и даже хлопотали "об ускорении высылки". "Не могу сказать, - вспоминает Н. Бердяев, - чтобы я подвергался особенным гонениям со стороны советской власти. Но я все-таки был арестован, сидел в Чека и Гепеу, хотя и недолго... Первый раз я был арестован в 20 г., в связи с делом так называемого "Тактического центра", к которому никакого прямого отношения я не имел. Но было арестовано много моих хороших знакомых. В результате был большой процесс, но я к нему привлечен не был. Однажды, когда я сидел во внутренней тюрьме Чека, в двенадцатом часу ночи меня пригласили на допрос. Меня вели через бесконечное число мрачных коридоров и лестниц. Наконец мы попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещенный, со шкурой белого медведя на полу. С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме, с красной звездой. Это был блондин с жидкой заостренной бородкой, с серыми мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовалась благовоспитанность и вежливость. Он попросил меня сесть и сказал: "Меня зовут Дзержинский". Это имя человека, создавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный характер; приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом (я встречал его в Петербурге, он был тогда писателем, неудавшимся романистом). Очень выраженной чертой моего характера является то, что в катастрофические и опасные минуты жизни я никогда не чувствую подавленности, не испытываю ни малейшего испуга, наоборот, испытываю подъем и склонен переходить в наступление. Тут, вероятно, сказывается моя военная кровь. Я решил на допросе не столько защищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: "Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя прямо высказать то, что я думаю". Дзержинский мне ответил: "Мы этого и ждем от вас". Тогда я решил говорить ранее, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочел целую лекцию. То, что я говорил, носило идеологический характер. Я старался объяснить, по каким религиозным, философским, моральным основаниям я являюсь противником коммунизма, вместе с тем я настаивал на том, что я человек не политический.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|