Сидя за рулем, Остен вспомнил, что первым порывом его, когда отец объявил о своем намерении жениться на Вале, было позвонить Блейстоуну и отменить тайную поддержку Годдаром фирмы «Этюд Классик», даже если это повлечет за собой дорогостоящий иск за нарушение контракта. Если под угрозой окажется любимое дело отца, рассуждал Остен, он вполне может отменить свадьбу Для Остена не было загадкой, кто кого подцепил на самом деле, поэтому в изменившихся обстоятельствах, скорее всего, сама Валя расторгнет помолвку; на что ей сдался человек без гроша за душой, не способный предложить ей ничего, кроме своих немалых лет?
Однако тут же Остен подумал, а сможет ли он простить себе, если отец, столкнувшись с банкротством, умрет от удара или сердечного приступа? И тогда он решил образумить отца, воззвав к образу покойной жены, дабы пробудить былую привязанность к ней. А еще он решил откровенно пристыдить отца, напомнив о юности Вали и преклонных годах жениха.
– Если он кажется тебе старым, то почему из этого следует, что он должен казаться старым себе самому? – спросила Донна. – В старости нет ничего дурного. Почему он не может наслаждаться жизнью с Валей? Посмотри на Листа и Вагнера – оба они жили с женщинами, которые им в дочери годились!
Влившись на окраине города в поток автомобилей, Остен задумался о Донне. Где-то через пять или шесть месяцев после их встречи, когда прошел первый порыв, в душу его стали закрадываться мучительные сомнения. Они появлялись, когда Остен утром открывал глаза, и покидали его только вечером, когда он проваливался в сон.
Дабы сохранить в целости обе свои ипостаси, он должен был быть уверен, что вдохновение не покинуло его. У него должно быть такое желание писать и исполнять музыку, желание столь непреодолимое, что все остальное либо поставлено на службу ему, либо не существует вовсе. Он знал, что стоит ему хоть на минуту забыть о музыке, и все пропало. А Донна оказалась не способна постоянно поддерживать в нем жажду творчества.
Все реже и реже в нем просыпалось желание все бросить и лететь из Калифорнии в Нью-Йорк, ибо хотя физическое влечение к Донне было по-прежнему велико, оно подвергалось испытанию всякий раз, когда девушка выражала свое презрение к рок-музыке и, в частности, к музыке Годдара.
Остен говорил ей, например, что если бы он был исполнителем, то обязательно исследовал бы все возможности электрического пианино, этой современной альтернативы роялю, которое с помощью осцилляторов, аттенюаторов и усилителей может создавать синтетическое звучание широчайшего спектра и точно выверенной частоты и силы. Он напоминал о все возрастающем использовании электрических клавишных в записях популярных звезд и ансамблей, – по крайней мере, один знаменитый производитель роялей уже занялся разработкой электронного концертного инструмента.
Однако в этих разговорах с Донной он все же старался не обнаруживать свои познания. Помня о том, что в ее глазах он студент-словесник с ограниченным интересом к музыке, который привил ему отец, он пытался сломить ее суровый пуризм, используя лишь общепринятую лексику. Он отстаивал точку зрения, что синтезатор – это не просто еще один музыкальный инструмент, хоть и достаточно специфический, но многофункциональный конструктор, и цитировал при этом Стравинского, который сказал однажды, что наиболее совершенной музыкальной машиной была скрипка Страдивари, а будет – электронный синтезатор. Остен полагал, что этот инструмент должен стать истинным благом для композиторов и исполнителей: просто нажав кнопку, они могут услышать полные аранжировки, равно как и бесконечные вариации одной темы; они получат возможность сжать или растянуть музыкальную фразу, замедлить или ускорить ее. Все это представлялось ему неоценимым обогащением музыкальной традиции, а также средством вырваться за ее пределы.
– Со всеми своими настройками, запрограммированным многоголосием, специальными эффектами, компьютерными ритмами и программирующими устройствами синтезатор – это всего лишь гибрид музыкального автомата и пинбола, – в разгар одного из споров заявила Донна. – Он превращает композитора и исполнителя в роботов от искусства, которые механически производят отбор тех или иных вариантов.
– А разве фортепьяно не такой же механизм? – возразил Остен. – Причем настолько простой, что, всего лишь заменив молоточки чайными ложками, его можно превратить в клавесин! И разве не доказывают явное несовершенство фортепьяно бесконечные попытки усовершенствовать его деку, струны, молоточки и работу клавиш?
– Конечно нет, – возразила Донна. – Фортепьяно – потомок целой череды струнных инструментов, начиная с древнего псалтериона – тыквы с натянутыми поперек струнами, и далее, пифагорова монохорда, клавикордов, спинета, клавесина…– Она перевела дух, свирепо глядя на Остена. – В отличие от всех музыкальных примочек синтезатора, которые меняются каждую неделю, эта клавиатура, – она взяла звучный аккорд на рояле, – полностью сложилась к пятнадцатому столетию, и никакой другой инструмент не сравнится с ним по разнообразию и богатству звучания.
– Я где-то читал, – осторожно заметил Остен, – что в недавно проведенном эксперименте эксперты-акустики имитировали – или следует говорить «воспроизвели»? – звучание рояля, точно настроив несколько звуковых осцилляторов на частоту и насыщенность фортепьянных струн. И никто из профессиональных исполнителей и просто любителей музыки не смог отличить звуки настоящего фортепьяно от синтезированных осцилляторами. Настоящие и синтезированные звуки были настолько похожи, что результаты опроса оказались совершенно одинаковы для музыкантов и людей, к музыке отношения не имеющих. Каждая группа правильно распознала лишь около пятидесяти процентов звуков!
– Это ничего не доказывает, – повысила голос Донна. – Любой истинный артист знает, что синтетическому звуку недостает мелодической яркости и теплоты. Как бы то ни было, Джимми, ты не музыкант, так что напрасно пытаешься говорить о вещах, в которых толком не разбираешься. Поверь мне, не бывает плохих роялей, бывают плохие пианисты. И для музыки нужно гораздо больше, нежели просто синтезировать вибрирующую струну!
Его все это злило и раздражало. В конце концов, Донна не более чем исполнитель, в лучшем случае талантливый имитатор, ничего не знающий о муках творчества – создании настоящей, полной жизни музыки. А вот он, напротив, не только исполнитель, но и композитор, и цена его музыки, хоть бы и в оптовых продажах, побольше, чем у любого из предшествующих артистов, классических или популярных. Что бы она ответила, скажи он ей это? Не в состоянии защитить себя, он ринулся в атаку:
– Может, для музыки и нужно что-то большее, нежели вибрирующие струны, но есть ли это большее в фортепьяно? – Он попытался остановиться, но его уже понесло: – В конце концов, в тот момент, когда ты бьешь по клавише рояля, клавиша отбрасывает молоточек, который более с ней не связан, но продолжает свободный полет, будто мячик, брошенный в небо, вне досягаемости пианиста. Правильно? Следовательно, для какой-то заданной скорости молоточка совершенно неважно, нажмет ли на клавишу пальчик выдающейся концертирующей пианистки Донны Даунз или лапа обезьяны из зоопарка в Бронксе.
Тут он заметил, что девушка рассердилась по-настоящему. Она захлопнула крышку рояля и крутанулась на табурете к Остену:
– Никогда в жизни не слышала большей чуши. Ты ведь и сам немного играешь на фортепьяно, Джимми. Разве тебе не ясно, что дело тут не в том, чтобы стучать по клавишам, приводя в действие молоточки? А как насчет темпа и продолжительности ноты, постановки пальцев и работы с педалями, как насчет атаки, фразировки и фигурации? – И, не давая ему возможности возразить, простонала: – Ох, ладно. Какой толк в разговорах?
Мир между ними вновь был нарушен. Все, чего хотелось Остену, это остаться в одиночестве.
Порой, лежа рядом с Донной, Остен чувствовал себя совершенно чужим ей, и ему казалось, что она испытывает по отношению к нему то же самое. В такие минуты ему казалось, что они никакие не любовники, а просто люди, которые встречаются лишь для того, чтобы доставлять друг другу известного рода удовольствие.
После долгих часов, посвященных гаммам и упражнениям для укрепления рук и запястий, а также растяжке пальцев, Донна часто становилась беспокойна, желание возникало у нее внезапно, неодолимое, непомерное, оно подхватывало Остена, накрывало с головой подобно океанскому валу и выбрасывало его на берег, изможденного и опустошенного. У нее начинали блестеть глаза, и, словно мучимая голодом, который можно утолить только сексом, она сообщала ему, каким именно способом желает сегодня достичь блаженства. В такие моменты он не мог осуществить ее желаний: все, что было для нее порывом и импровизацией, для него оставалось лишь имитацией страсти. Поэтому он становился неловок и все более пассивен. Остен приходил в отчаяние, понимая, что он для Донны не более чем живая игрушка – вернее, средство, чтобы ненадолго отвлечься от рояля, который был, есть и будет главным для нее инструментом восприятия внешнего мира и общения с ним.
Иногда, поупражнявшись на фортепьяно, она внезапно бросалась на Остена, стараясь тут же возбудить его, и, если он не отзывался сразу, прижимала его голову к своим бедрам и заставляла ласкать себя языком, пока оргазм не сотрясал ее тело и последнее из потока страстных восклицаний не умирало на губах, – все это выглядело так, будто он согласился стать рабом ее желаний в обмен на возможность наслаждаться ее игрой.
Хотя бывало и по-другому, когда Донна любила его так страстно, так нежно, что он чувствовал себя единственным источником ее страсти, когда она молила управлять ею в соответствии с его желаниями и причудами. Но, даже уступив страстным призывам девушки использовать ее тело в качестве инструмента наслаждения, он не чувствовал, что они стали ближе, словно в какой-то момент она утрачивала способность возбуждать его.
Как-то вечером у нее в студии, дожидаясь, когда она вернется из Джульярда, он взял с полки альбом с фотографиями и принялся листать его. Среди многих изображений Донны с семьей и друзьями было одно, немало его взволновавшее. Донне, на которой были одни трусики, помогал подняться из маленького, явно частного бассейна молодой и красивый белый мужчина, чьи мокрые трусы оттопыривались спереди, обнаруживая необычно большой член. Вид этого мужчины и обнаженных грудей Донны, схваченных камерой, а также явно похотливое настроение фотографа, – все это потрясло Остена своей вульгарностью. Это был снимок для порножурнала, а не домашнего фотоальбома. Рядом с этой слегка выцветшей фотографией Донна приклеила листок бумаги с напечатанным на нем стихотворением Уистена Одена:
Не стоит быть накоротке
С рекламным парнем в пиджаке,
Который так речист,
Как будто молится для слов,
Но, главное, не верь в любовь
Тех, кто стерильно чист.
Кто этот мужчина на фотографии и какие чувства он испытывает к Донне? И какие чувства испытывает она к нему? Как давно и кем сделан этот снимок? Остена раздосадовала собственная неосведомленность. Ощущая физическое превосходство этого мужчины, Остен позавидовал ему и его месту в жизни Донны.
А еще ему стало ужасно стыдно при виде того явного удовольствия, которое доставляло Донне участие в этом развратном представлении. Неужели она так же разнузданна, как Девон Уилсон, несчастная подружка Джимми Хендрикса?
Промучившись несколько дней, Остен, наконец, решился спросить Донну о мужчине на фотографии, и девушка сказала, что это актер, с которым она когда-то встречалась. Старательно изображая безразличие, Остен поинтересовался, не мог ли он видеть этого человека в театре или в кино. Донна, явно смущенная, ответила, что сомневается в этом: парень играет лишь в эпизодах, да и фильмы все дрянные. Наконец, когда Остен спросил, кто делал фотографию, Донна раздраженно ответила, что снимал ее приятель, студент Джульярда, у своего бассейна в Такседо Парк. Толком ничего от нее не добившись, Остен остался в недоумении, что могло так смутить Донну – расспросы о ее прошлом или воспоминания о мужчине, игравшем в этом прошлом какую-то роль.
Хотя Донна была разносторонним пианистом, искусно и легко исполнявшим произведения многих композиторов, она считала себя прежде всего интерпретатором Шопена, дерзостью своей, в ее глазах, сравнимого с Бахом, гармонией же и вовсе несравненного.
Остен не разделял ее энтузиазма. Впрочем, дело было не только в Шопене. Эта очаровательная чернокожая девушка, решившая посвятить жизнь классической музыке, вызывала у него странные, противоречивые чувства. Вздумай Донна играть в кино или на сцене, она могла бы стать звездой только за счет эффектности своего утонченного лица и фигуры. Но в профиль, склоненная над роялем, она выглядела несколько гротескно, чуть ли не вульгарно: ее африканская голова казалась слишком маленькой, шея слишком вытянутой, груди слишком большими, зад слишком круглым, а ноги слишком длинными. Остен понимал, что он реагирует на нее исключительно как мужчина – причем белый мужчина. Ясно, что он был бы счастлив созерцать подобную красоту на подмостках балагана или в постели, но, глядя на нее, строго одетую, за концертным роялем, он всегда испытывал недоумение и легкое беспокойство, причем понимал, что ничего не может с собой поделать.
А тут еще музыка, которую она выбирала для исполнения. Остен не любил Шопена, казавшегося ему лишь одаренным дилетантом, музыкальным полиглотом и капризным, избалованным вундеркиндом, который так и не стал классическим композитором. Чопорная и хрупкая музыка Шопена просто не способна взволновать широкую публику; она принадлежит бархатным гостиным, элитным концертным залам, музыкальным школам. А еще была в Шопене некая почти рэгтаймовская эфемерность, качество, которое Остен совершенно не переносил – то самое качество, которое и заставило этого поляка уехать во Францию, качество, столь популярное столетие спустя у черных пианистов рэгтайма из Нового Орлеана, которые, возможно, узнали о Шопене от городских франкофилов.
Чтобы лучше понять Донну, Остен прочитал несколько книг о Шопене и пришел в недоумение почти от всего, что узнал о его бурной жизни. Хотя несколько биографов находили причину сексуальной одержимости Шопена в его туберкулезе, Остен не считал правильным оправдывать болезнью неистовые амурные эскапады композитора. Особенно омерзительной казалась Остену связь Шопена с Жорж Санд. Шопен с самого начала должен был понимать, что романистка не просто бисексуальна, она лесбиянка, как по темпераменту, так и по склонностям. И все же он позволял ей использовать его вновь и вновь в качестве пешки в садомазохистских игрищах с ее друзьями и любовниками мужского и женского пола, среди которых были самые развращенные умы столетия. Слушая откровенно чувственное, подчас исступленное исполнение Донной шопеновских баллад, ноктюрнов и скерцо, Остен мысленно не мог не связать музыку Шопена с предосудительным образом жизни, который он вел, его личность – с личностью самой Донны.
Он обрадовался, когда прочитал у X.Л.Менкена, самого строгого американского критика, что Шопен был «просто еще одним композитором, слушать которого лучше всего после посещения бутлегера. Его музыка, – писал Менкен, – превосходна для дождливого осеннего вечера, когда в доме тепло и сухо, шейкер полон, а девица немного глуповата».
Но Донну глупой никак не назовешь. Остен вновь и вновь спрашивал себя, чего уж такого волнующего нашла в Шопене толковая американская негритянка из буржуазной семьи. Прониклась ли она, подобно своим предкам в Миссури и Луизиане, музыкой Шопена или обстоятельствами его жизни, некий скрытый смысл которой оказался так важен для нее, но совершенно ускользал, пока во всяком случае, от ее белого любовника.
Поначалу он надеялся, что Донна спасет его от внутреннего одиночества, а также поможет ему избавиться от воспоминаний о единственной женщине, которую он любил по-настоящему, – о Лейле Салем, что когда-то вошла в его жизнь так же неожиданно, как незнакомка из Белого дома, но совершенно другим путем. Пока у Донны не получалось ни того, ни другого.
В тот день, два с половиной года назад, у него не возникало ощущения надвигающейся трагедии, когда он покинул свое маленькое ранчо в пустыне Анза Боррего и направился в сторону Сан-Диего. У него не было никаких особых намерений, кроме как остановиться на день-другой в хорошем отеле и зайти в несколько книжных магазинов. Некоторое время он бесцельно колесил по Сан-Диего. Затем пересек мост Коронадо, любуясь сверху гаванью и тяжелыми силуэтами судов Тихоокеанского флота. Вскоре он оказался на подъезде к отелю «Дель Коронадо», где не был со студенческих лет.
Он оставил свой джип на стоянке и прошелся вокруг отеля, с изумлением рассматривая викторианские излишества: пряничные террасы, балконы и веранды, громоздящиеся друг на друга, крытые гонтом крыши и башенки, величественный вход.
Пройдя через зимний сад и поглазев на Коронный зал, где пировали арабские сановники, он пересек Исторический зал, скользя глазами по фотографиям, изображающим отель в его различных трансформациях на протяжении столетия.
В аркаде он остановился у открытой витрины грампластинок с большим выбором сочинений Годдара, и тут из-за одной из стоек магазина вышла женщина со стопкой дисков в руках. На вид ей было чуть за тридцать, высокая и стройная, в облегающем платье. Он мельком взглянул на нее и уже не мог отвести глаз. Она казалась чрезвычайно изысканной: густые пшеничные локоны, высокий лоб, выступающие скулы, точеный нос. Остен невольно шагнул к ней, и она, приняв его за продавца, протянула ему выбранные диски.
– Могу я отнести это на мой гостиничный счет? – спросила она с едва заметным иностранным акцентом.
– Не сомневаюсь в этом, мадам, – ответил Остен, принимая ношу. Он поймал взгляд ее светло-серых прозрачных глаз, потом взглянул на пластинки: сплошь американский рок, около двух дюжин, в том числе три экземпляра последнего альбома Годдара.
– У вас их три, – сказал он.
– Я знаю, – отозвалась она, не сводя с него глаз. – Разве нельзя? – И она мило улыбнулась.
– Но ведь они одинаковые.
– Я, должно быть, его лучший покупатель, – она показала на абстрактный рисунок рок-певца на обложке. – Я покупаю его записи для всех моих друзей.
– Вот счастливчики, – улыбнулся Остен. – Но почему только Годдар? Я хочу сказать, что есть и другие звезды.
Она задумалась.
– Таких, как он, нет. Первый раз я услышала его при очень необычных обстоятельствах. Это было во время войны в Ливане, по радио миротворцев из Объединенных наций. И я была очарована, даже ничего не зная о нем.
– Никто о нем ничего не знает, – сказал Остен. – Говорят, он сумасшедший, или калека, или…
– Но, видите ли, я открыла его сама, я ведь даже не знала, что он звезда. Его музыка словно что-то распутала во мне, приведя в порядок чувства и наделив чувствами то, в чем не было ничего, кроме порядка. – Говоря это, она пристально смотрела на него. – Мне было совершенно безразлично, что это за человек и как он выглядит. Мне и сейчас безразлично. Трудно объяснить, что я имею в виду. – Она взяла у Остена одну из пластинок и, глядя на безликое изображение Годдара, сказала: – Он подлинен, потому что пробуждает подлинные чувства. Это величайший дар, который способен передать тебе музыкант, – и только великий музыкант на это способен.
И вновь Остен поймал на себе ее взгляд.
– А какая музыка нравится вам?
– Я тоже его люблю, – помедлив, ответил Остен. – И я, как и вы, открыл его сам. В Нью-Йорке я слушал по радио его первую запись. Теперь я знаю все, что он сделал. – Они по-прежнему смотрели друг на друга, и, чтобы удержать ее взгляд, он решил рискнуть: – Я и сам немного играю.
– Правда? Что же вы играете?
– Кое-что из репертуара Годдара, и у меня получается! – Он рассмеялся.
– Вы и поете? – спросила она.
– Немного. – Он уже собрался рассказать ей о дефектах горла, явившихся следствием хирургического вмешательства, – историю, которую рассказывал другим уже годы, – но в последний момент решил промолчать.
Она огляделась по сторонам:
– У вас есть и другие покупатели. Не хочу вас задерживать.
– Я не работаю здесь, – виновато улыбнулся Остен. – Так что это я вас задерживаю.
– О, прошу прощения! Я не хотела…– Она потянулась за пластинками, но Остен, засмеявшись, не выпустил их из рук. – Можно мне хотя бы помочь вам донести их?
– Очень любезно с вашей стороны, – улыбнулась она и протянула руку: – Меня зовут Лейла Салем.
Он пожал ее руку, узкую и прохладную, и в голове его мелькнула мысль, что он впервые касается ее.
– Я – Джеймс Остен. У вас легкий акцент – откуда вы?
– Я родилась в Ливане. Мои родители – сирийцы, – ответила женщина.
– С такими светлыми глазами и белой кожей вас ни за что не примешь за арабку.
– Может быть. – Она помедлила. – Зато моего мужа вы не спутаете ни с кем. Он выглядит как настоящий араб.
Он смутился, а затем почувствовал себя обманутым. В мыслях он уже избавил ее от другого мужчины.
– Вашего мужа?
– Мой муж – посол Ливана в Мексике. В Сан-Диего мы проездом, – объяснила она.
Они молча смотрели друг на друга, и она видела, как смятение на его лице сменяется смирением.
– А вы, вы женаты, мистер Остен?
Он помотал головой.
– Вы профессиональный музыкант? – вежливо спросила женщина, словно пытаясь отвлечь его от ненужных мыслей.
– Во мне вообще нет ничего профессионального, – вздохнул Остен. – Я студент Калифорнийского университета в Девисе.
– Изучаете музыку?
– Литературу. Музыка – просто хобби.
– Я изучала историю искусств, сначала в Ливане, потом в Мадриде. – Она вновь помолчала. – Ахмед, мой муж, экономист. – Он опустил голову. – О чем вы думаете? – спросила она, и голос ее прозвучал почти заговорщицки.
Не поднимая головы, он пробормотал:
– О вас. Я хочу увидеть вас снова.
Она приблизилась так, что бедро ее уперлось в кипу пластинок, которую держал Остен. Недолго поколебавшись, она сказала:
– Завтра мы с мужем на две недели отвезем детей в Розарито-бич, местечко неподалеку от Тихуаны. Затем вернемся в Мехико. – Она запнулась. – Пока мы будем в Розарито, Ахмеда осмотрят врачи в клинике под названием Реджувен-центр.
– Я слышал о них. Они получили разрешение провести медицинские исследования с геровиталом в Калифорнийском университете – инъекции из эмбрионов и новорожденных животных, от которых ожидали омолаживающего эффекта.
Кивнув, она опустила глаза.
– Лечение геровиталом возможно только в Мексике. В Соединенных Штатах он пока не разрешен.
Видя ее замешательство, Остен решил сменить тему разговора:
– Я был в Розарито-бич. Очаровательное место. Где вы там остановитесь?
– В «Шахрезаде». Маленькой вилле прямо у моря.
– А сколько лет вашим детям?
– Сыну одиннадцать, а дочери девять. – Лицо ее осветила улыбка. – Они любят музыку. Вы бы видели, как они отплясывают под Годдара!
– На следующей неделе я буду в Тихуане, – выпалил Остен в порыве, не оставившем времени для раздумий. – Хочу испытать мою игру и мой голос, – он рассмеялся, – перед народом.
– Вы имеете в виду, выступить перед публикой? – Похоже, это ее удивило.
– Почему бы и нет?
– Но почему в Мексике? Почему в Тихуане?
– Ну, говорят, туда каждый день приезжает более двадцати тысяч человек! При такой массе народа, бесцельно слоняющегося по улицам, можно не быть Годдаром, чтобы встать и запеть, – рассмеялся Остен.
Она тоже улыбнулась:
– Где же вы собираетесь играть?
– Да где угодно! На какой-нибудь маленькой площади или в кафе. В любом месте, откуда я – или публика – смогу удрать побыстрее!
– Вы собираетесь петь по-испански?
– Только по-английски. Я недостаточно хорошо знаю испанский.
– Очень жаль! – воскликнула она. – Я так люблю «музыка ранчера» – настоящие мексиканские народные песни.
Остен задумался.
– Правда? А какие ваши любимые? Может, у меня и получится.
– Сейчас мне больше всего нравятся «Volver, Volver, Volver» и «El Rey», – без колебаний ответила она. – Они есть в любом мексиканском магазине пластинок.
– Сегодня же вечером куплю, – заверил ее Остен.
Когда они с Остеном направились к выходу, женщина взглянула на часы:
– Я должна идти.
Старый седовласый кассир торжественно пробил чек и записал на чеке имя покупательницы и номер ее комнаты.
Как только они покинули магазин, к Лейле Салем вежливо обратились два оливково-смуглых мужчины в деловых костюмах. Один из них произнес что-то на арабском, и она с виноватой улыбкой повернулась к Остену:
– Мои вездесущие телохранители, – со вздохом объяснила она. – Спорная защита от врага, зато бесспорная помеха для друзей. – Она коснулась руки Остена. – Надеюсь, вы не возражаете, если они будут сопровождать меня, когда я приду вас слушать?
Он испугался, что не сумеет скрыть свой восторг.
– Ваш муж тоже там будет?
– Сомневаюсь, – сухо ответила она. – Ахмед не очень хорошо себя чувствует. Он нуждается в отдыхе и покое. Но мои дети, конечно же, придут. Так что, пожалуйста, не забудьте позвонить в «Шахрезаду» и сообщить мне, куда приходить. – Она вынула из сумочки визитную карточку и протянула Остену. – Вот кого нужно спросить. Не забудьте.
Он все решил; он уже представлял себе, что будет делать, и, даже ничего еще не совершив, видел результат, как будто это была мелодия, звучащая в голове и готовая вырваться наружу. И он готов был рискнуть и воплотить в жизнь свою идею. Сознание, размышлял он, подобно идеальному музыкальному инструменту – невидимому, компактному, способному синтезировать любые звуки, – жаль только, что инструмент этот требует от своего слушателя, тела, воплощать результат мысли в физической реальности.
После встречи с Лейлой Салем он доехал до Тихуаны и отправился в самый большой магазин грампластинок, где купил все доступные версии двух любимых Лейлой народных песен, записанные в Испании, Мексике и других испаноязычных странах. Затем он прошелся по улицам, где было полно народа: смуглые аборигены, легко узнаваемые американские туристы и толпы загорелых крестьян, которых привлекла в этот стремительно развивающийся город надежда заработать на его многочисленных стройках. Где-то на полпути между богатыми торговыми центрами на авенида де ла Революсьон и трущобами, у арены для боя быков, Остен обнаружил то, что искал: кафе с открытой террасой, способное вместить около шестидесяти человек, при безликом отеле под названием «Ла Апасионада».
Он зашел внутрь и побеседовал с менеджером, низеньким пухлым мексиканцем средних лет, бегло говорящим по-английски. На ломаном испанском – дабы проверить себя – Остен объяснил мужчине, что работает на американскую компанию, производящую музыкальные инструменты, и хотел бы недели на две воспользоваться террасой кафе, чтобы опробовать новую электронную консоль, последнюю разработку, перед живой публикой. Он вполне сознает, сказал Остен, что его игра и пение нарушат заведенный порядок «Апасионады», а потому готов платить за использование террасы, равно как и за комнату в отеле.
Почувствовав, что дело пахнет хорошими деньгами, мексиканец ответил Остену, что он редко пускает в свое заведение певцов, потому что слишком любит женщин, а если верить старой поговорке, певцы, как и тореадоры, уводят лучших девушек. После чего захохотал и назвал сумму, явно чрезмерную по местным понятиям, но для Остена вполне терпимую. Он немедленно выдал менеджеру задаток – треть запрошенной суммы – и пообещал на неделе вернуться и приступить к работе.
Завершив дела, Остен вернулся в Сан-Диего и, припарковавшись у лучшего здесь магазина музыкальных инструментов, зашел внутрь. В дверях его приветствовала девушка с азиатскими чертами лица и манерами массажистки, послушной любой прихоти своего клиента. Услышав, что Остена интересует электронная музыка, она проводила его к прилавку, где стоял очкастый молодой человек в несвежей белой рубашке с темным галстуком и мешковатом полосатом костюме, вполне способный сойти за исследователя из находящегося неподалеку Института Солка.
Продавец представился, и Остен уселся в кресло. На прилавке он заметил несколько брошюр с изображениями самых современных музыкальных консолей.
Продавец перехватил его взгляд:
– «Паганини». Электронная консоль. Последняя разработка, – сообщил он. – Феноменальная разносторонность исходящего звука. Встроенная ФССЗ – фабричная система, синтезирующая звук, – дает абсолютно идентичную имитацию флейты, кларнета, тромбона, трубы, горна, саксофона, губной гармошки, тубы, гобоя, скрипки, фортепьяно, клавесина, гитары, гавайской гитары, банджо, альта, арфы, камертона, большого барабана, маримбы, ксилофона, виброфона, тарелок, а также всех остальных инструментов. – Он перевел дыхание и продолжил: – «Паганини» способен охватить такие специфические звуки, как грохочущая кухонная утварь, сухие зерна, шуршащие в стеклянном кувшине, шум вечеринки, барабанящие пальцы, щелкающие пальцы и щелкающая резинка для трусов, – он снова набрал воздух, – звякающее серебро, шуршащий целлофан…
– Я согласен на кухонную посуду и сухие зерна в стеклянном кувшине, – перебил его Остен.
Продавец расцвел.
– Хитроумные японцы ничего не упустили, – воскликнул он, протягивая Остену несколько буклетов. – В автоматической ритм-секции «Паганини» имеются, – он взглянул на буклет в поисках подтверждения своих слов, – тридцать шесть аутентичных ритмов: марш, свинг, рок, танго, румба, босанова, вальс, баллада, болеро, бегуэн, мамбо, самба, равно как и несколько менее известных латиноамериканских ритмов…
– Латиноамериканских ритмов? – переспросил Остен.
– Да. Широчайший выбор, учитывая нашу близость к Мексике и Южному полушарию. А знаете, что самое поразительное? С тысячами музыкальных комбинаций, доступных «Паганини», вы, в сущности, создаете новый инструмент, каждый раз садясь за игру!