Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пинбол

ModernLib.Net / Современная проза / Косинский Ежи / Пинбол - Чтение (стр. 8)
Автор: Косинский Ежи
Жанр: Современная проза

 

 


– Потому что я черная?

– Да, а я – белый, – сказал Домострой, не отводя взгляда. – Здесь дело в разнице ритмического напряжения.

Остен почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.

– Что за идиотизм? – понизив голос, сердито спросил он. – Вы что, собираетесь обсуждать с Донной природную ритмичность негроидной расы? – Он еле сдерживал себя. – Донна, пойдем отсюда. – Он взял ее за руку.

– Подожди, Джимми, – сказала она, высвобождая запястье. – Мистер Домострой прав. Для меня ритм – это не музыкальное упражнение, замкнутое линиями нот, а порыв – естественный пульс моего тела. Мои африканские предки из народа ашанти были рабами; они поддерживали связь между невольничьими кораблями с помощью атумпанов – говорящих барабанов. Мой отец был джазовым пианистом, и первый музыкальный инструмент, на котором он научил меня играть, назывался мбира, это такое простейшее пианино с металлическими язычками и тыквой в качестве резонатора…

– …обнаруженное португальцами в Южной Африке в шестнадцатом столетии, – подхватил Домострой, – и названное ими «кафр». – Помедлив, он спросил: – Вы случайно не дочь Генри Ли Даунза?

– Да, – кивнула Донна. – Я поздний ребенок. Мой отец умер, когда мне было четырнадцать. Вы знали его?

– Я слышал игру вашего отца, – сказал Домострой. – Он был величайшим джазовым музыкантом, подлинным виртуозом, способным извлекать из рояля звуки колокола или трубы.

Донна, казалось, была приятно удивлена.

– Я благодарна вам за эти слова, мистер Домострой, однако то, что для вас, наверное, отошло в область истории, для меня остается живым ритмом – музыкой, ни с какой другой не сравнимой. – Она повернулась к Остену и шутливо заметила: – Могу поспорить, что, когда мистер Домострой думает о прошлом, в душе у него звучат елизаветинские мадригалы. Не сомневаюсь, что первым инструментом, увиденным им в детстве, был «Стенвей».

– Именно так, – признал Домострой. – Рояль моей матери. Она была концертирующей пианисткой. – Глаза его встретились с глазами Донны. – С вами так же приятно беседовать, как и просто смотреть на вас, мисс Даунз. Вы танцовщица?

– Ну, хватит, Домострой! – рявкнул Остен.

– Я не танцовщица, мистер Домострой, – невозмутимо ответила Донна. – Хотя я люблю танцевать. – Она показала на рояль, стоявший за ними. – Вот это теперь мой «кафр».

– Так сыграйте же на нем! – воскликнул Домострой, упорно не обращая внимания на Остена.

– Донна, пойдем! – чуть ли не взревел Остен. – Он не смеет тебе приказывать!

– Пока мне приказывают играть, я ничего не имею против, – сказала Донна и, с вызовом глядя на Домостроя, уселась за рояль.

Воцарилась тишина. Гости окружили инструмент. Джерард Остен, рука об руку с блондинкой, которую Домострой оставил на его попечение, подошел к сыну.

– Вряд ли сейчас подходящее время для танцев, – тихо произнес он.

Блондинка подалась вперед, стиснув руку пожилого джентльмена:

– Но, мистер Остен, это было бы так забавно!

– Не беспокойся, отец, – сказал Остен. – Большинство твоих гостей не умеет танцевать!

Его отец закашлялся и нервно улыбнулся.

– Джимми, я хочу представить тебе мисс Валю Ставрову.

Остен обменялся с девушкой рукопожатиями.

Тут снова встрял Домострой, стоявший рядом с отцом Остена:

– Мисс Ставрова родом из России – страны классики!

– Да. Но сама я люблю танцевальный рок-н-ролл, – пропищала Валя Ставрова. – Она рок-певица? – показала она на Донну.

Донна начала играть, и комнату наполнили звуки шопеновского Скерцо до диез-минор.

– Замечательно, – протянул Джерард Остен. – Поистине невероятно. Кто она?

– Донна Даунз, отец, – понизив голос, ответил Остен. – Я представлял ее тебе.

– Конечно, конечно. Откуда она?

– Из Нью-Йорка, – вмешался Домострой.

– Но где она научилась так играть?

– Донна учится в Джульярде, – отрезал Остен, пытаясь прервать разговор.

– Никогда бы не подумал, что она играет Шопена! – не унимался его отец.

– Почему бы и нет? – наклонился к нему Домострой. – Неужели вы забыли, Джерард, что в конце прошлого века Шопен и Лист были любимыми композиторами черных пианистов Нового Орлеана и Седальи?

– Я не забыл, – возразил Джерард Остен, – потому что никогда не знал этого. Любопытно. Что вы думаете о ней?

– Я думаю, что она очаровательна, – ответил Домострой, не отрывая взгляда от пианистки.

– Я имею в виду ее игру.

– Пока вполне основательно, однако она еще не дошла до самой трудной части – перехода от аккордов к работе пальцами. Когда Шопен писал эту пьесу, он понимал, что большинство пианистов никогда не смогут переключиться вовремя, а потому предлагал импровизировать.

Они прислушались. Когда Донна дошла до труднейшего пассажа в скерцо, ее левая рука великолепно пробежала четыре октавы и плавно вознеслась над клавиатурой. Девушка выдержала абсолютно точную паузу перед ударом, переходящим в лавину трелей, а затем побежала по тем же октавам вниз, с точностью метронома отделяя каждую ноту от следующей.

– Весьма одаренная исполнительница Шопена, – проговорил Домострой. – По виду ни за что не скажешь, не правда ли?

Возвращаясь в машине Остена в Карнеги-холл, Донна спросила:

– Тебе понравилось, как я играла?

– Я не берусь судить о друзьях, – ответил он. – Но все там, похоже, были в восторге. Мой отец…

– Твой отец сообщил мне, что он поражен тем, что я играю Шопена. Да и все они говорили об этом, имея в виду, что черная и Шопен совершенно не подходят друг другу! Только Патрик Домострой сказал, что я играла профессионально – в том числе этот невозможный тройной пассаж, который Шопен особо пометил в партитуре.

– Будь с ним осторожна. Он смотрел на тебя так, словно хотел пометить тебя саму. – Остен вдавил акселератор, прибавляя скорость. – Мне не понравилось, как он с тобой разговаривал.

– Он сказал, что я использую левую педаль именно так, как указал Шопен.

– Это как же? – осведомился Остен, слегка задетый ее воодушевлением.

– По-своему! – рассмеялась она. – Предоставляя пианисту свободу интерпретации, Шопен никогда не помечал, где пользоваться левой педалью. Он говорил, что творческий почерк определяют пальцы, а не педаль. Шопен был первым, кто понял, как важны для исполнителя физические возможности каждого из пальцев. А еще Домострой сказал, что я смогла даже уловить шопеновскую «жаль».

– Что это за «жаль»?

– Мистическая загадка – боль и ярость, приглушенные меланхолией, – отличительная черта поляков и других народов, которых долгое время угнетали. «Жаль» пронизывает все произведения Шопена. Домострой сказал, что я, вероятно, чувствую эту «жаль» из-за того, что черная. – Чуть помедлив, она спросила: – Что за человек этот Домострой? Ты явно терпеть его не можешь.

Остен пожал плечами.

– Мне кажется, он слегка того – вроде Шопена.

– Шопен – великий композитор и виртуозный исполнитель, – напомнила Донна. – Все, кроме его музыки, не имеет никакого значения.

– Домострой, к примеру, ведет двойную жизнь, – продолжил Остен. – Он живет один в заброшенном танцевальном зале в Южном Бронксе, а вечерами играет в какой-то жалкой мафиозной закусочной с игровыми автоматами и спозаранку, когда все еще спят, рыщет по улицам в своем старом драндулете.

– Почему?

– Что почему?

– Почему он ведет такой образ жизни? Может быть, на то есть причина?

– Он помешался, вот и вся причина.

– То же было и с Берлиозом. Иначе он не смог бы написать свою Фантастическую симфонию. Так было с Листом, с Чайковским, с Вагнером. И с множеством других талантливых людей.

– Домострой помешан на сексе, – презрительно бросил Остен. – Я как-то читал статью о нем в старом номере журнала «Нью-Йорк». Там его назвали доктором Джекилом и мистером Хайдом музыкального мира. По ночам он разъезжал замаскированным – ну, знаешь, накладные усы, бородка, большая шляпа – и посещал всевозможные непотребные заведения: тайные общества, клубы, где занимаются групповым сексом. Однажды за ним несколько часов следили детективы нью-йоркской полиции и, после того как он не меньше пятнадцати раз заглянул в подобные места, решили, что он торгует наркотиками, обыскали его с ног до головы, перерыли машину, но не нашли ничего, кроме нескольких старых нотных листов! Они были в ярости, потратив столько времени впустую! Он вроде такого сатира, нуждающегося в вечном шабаше ведьм. – Остен помолчал, ожидая ее реакции, но Донна упрямо молчала. – Даже в свои лучшие времена Домострой слыл извращенцем: его всегда привлекали уроды, психи, шлюхи, даже изменившие пол. Думаю, он их фотографировал, такое вот увлечение. Страшно подумать, за кем он волочится – и кого добивается! – сейчас, когда он никто. Ни в одном приличном баре с фортепьяно или ночном клубе его на порог не пустят.

Донна никак не отреагировала на его монолог.

– Ты ведь видела Валю, эту русскую, с которой он притащился на прием. Вот от чего он тащится, – угрюмо продолжил Остен.

– Твоему отцу она понравилась, – заметила Донна.

– Мой отец совершенно не знает женщин. Мама была его первой и единственной любовью. Он женился, отбив ее у партнера на танцах. Он станцевал танго, хотя вообще не умел танцевать! С тех пор как она умерла, у него не осталось ничего, кроме музыки. Для моего отца каждая запись «Этюда» – это метеор, осветивший музыкальный небосвод и устремившийся в будущее. Он мнит себя хранителем истинного искусства. Кто знает? Может, так оно и есть.

Глядя в боковое окно, Донна задумчиво проговорила:

– Должно быть, ты очень любишь своего отца, Джимми.

Не отводя глаз от дороги, Остен сказал:

– Я не просто очень люблю его. Я сделаю все, чтобы он был счастлив.


Как-то так получалось, что между его посещениями фамильного особняка на Лонг-Айленд проходило все больше времени. Выехав из города в арендованном автомобиле, Остен подумал, что уже два года прошло с тех пор, как он проезжал здесь в последний раз, и два года с тех пор, как он познакомился с Донной. Недавно законченный участок автострады сокращал путь почти на час, так что он оказался в Вэйнскотте гораздо раньше, чем ожидал. Он проехал по частной дороге, окаймленной березами, чьи стволы, черные у основания и с белыми прожилками наверху, напоминали мраморные колонны, и остановился у большого особняка с высокими окнами в мелком переплете. Он пристроил свою машину между двумя новехонькими автомобилями с персональными номерными знаками: «ЭТЮД» для отца и «ВАЛЯ» для женщины, менее двух лет назад ставшей Остену мачехой.

Парадный вход был открыт, но Остен, поколебавшись, нажал кнопку звонка, прежде чем войти. В холле он наткнулся на Бруно, венца, служившего у отца камердинером и шофером с тех пор, как умерла Леонора Остен, мать Джимми.

– Герр Джимми, как поживаете? – пробормотал Бруно и растянул губы в любезной улыбке, обнажив неровные зубы, желтые от никотина. Редкие проявления искренней сердечности Бруно приберегал для Джерарда Остена и его молодой второй жены. – Ваш отец и мадам на боковой веранде, – чопорно заключил он.

Прокашлявшись, Остен заговорил измененным голосом:

– Спасибо, Бруно.

Пересекая холл, главным украшением которого служила статуя Баха в натуральную величину, он постарался унять волнение, которое всегда испытывал при встрече с мачехой. Ему никогда не удавалось думать о ней как о родственнице, и ее присутствие здесь ужасно стесняло Остена.

Веранда была залита солнечным светом, из проигрывателя неслись звуки генделевского «Израиля в Египте». Отец и Валя были заняты чтением, но при появлении Остена как по команде отложили газеты. Отец пригладил седые волосы и, держась за поясницу, встал, чтобы поприветствовать сына. Валя поспешно застегивала пуговицы на халате.

– Привет, отец. Как поживаешь, Валя? – сказал Остен, шагнул навстречу и крепко обнял отца.

Джерард Остен, смутившись, неловко высвободился из объятий и похлопал сына по плечу. Валя протянула руку, словно для поцелуя, и Остен, неуклюже подскочив, пожал ее.

– Как у тебя дела, Джимми? – спросил отец, вновь усевшись и жестом предлагая сыну занять место рядом. Критически оглядев заплатанные джинсы Остена, его синюю рабочую рубаху и выцветшую замшевую куртку, он обратился к Вале: – Он похож на ковбоя, не правда ли?

Валя улыбнулась:

– Но, дорогой, Джимми и есть ковбой.

Хотя она попала в Штаты шестнадцатилетней, лет за десять до того, как стала миссис Остен – и за это время успела, где-то в Колорадо, выйти замуж и развестись – русский акцент у нее был по-прежнему довольно сильным. Несмотря на полноту, она все еще оставалась очень хорошенькой. Ее бледно-голубые, с чуть расширенными зрачками глаза, опушенные густыми ресницами, задумчиво смотрели из-под темных бровей.

– Ну, рассказывай, с чем пришел на этот раз, Джимми? – спросил отец, в то время как Бруно разливал кофе.

– Просто захотелось увидеть вас обоих, вот и все, – ответил Остен и сделал глоток. – Донна просит извинить ее за то, что не смогла приехать со мной. Что-то там случилось в Джульярде, и ей пришлось остаться в городе. Она передает вам обоим сердечный привет. – Кофе обжег ему губы, но он улыбнулся, стараясь говорить непринужденно: – Ты выглядишь превосходно, отец. И ты тоже, Валя. – Последовала неловкая пауза. – Что у вас нового?

– Все как обычно, – сказала Валя, вытягиваясь в кресле. – Немного играем в гольф…

– Она стала заядлым игроком, – сообщил отец. – Тебе надо приехать посмотреть, как она играет.

– Я был бы счастлив. – Он попытался сказать комплимент: – Уверен, что Валя – прирожденный игрок в гольф.

– Ты не был бы счастлив, – капризно протянула Валя. – Ты не любишь гольф. – Она повернулась к мужу: – Джимми не любит гольф.

– Джимми не любит многие вещи, – саркастически заметил отец. – Во-первых, работу. Во-вторых, музыку.

– Мое обучение и есть работа, отец, – возразил Остен. – И я люблю классическую музыку.

– Нет, не любишь, – с обидой ответил отец и обратился к Вале с объяснениями: – У Джимми нет склонности к музыке. Годдар Либерзон делил всех музыкантов на тех, кто лупит по клавишам, и тех, кто играет. Ну, а Джимми никогда не умел играть на фортепьяно, вот именно просто лупил по клавишам. – Обращаясь к сыну, он добавил: – Ты сам себя убедил, что предпочитаешь музыке языки или что ты там изучал в Калифорнии все эти годы.

– Литературу, отец, – мягко заметил Остен. – Вспомни, что говорил X.Л.Менкен: «После музыки проза изящнейшее из искусств». Мой отец забыл, что клавиатура имеется и у рояля, и у пишущей машинки, – чуть улыбнулся он Вале.

– Я хорошо помню, как ты заявил, что музыка холодна и ничего не выражает, – настаивал отец.

– Я лишь цитировал Стравинского.

– Совершенно его не поняв. Стравинский явно перефразировал Гёте, который назвал архитектуру застывшей во времени музыкой. Стравинский видел в музыке архитектуру времени.

– На днях я слышал по радио о последних проектах «Этюда» – новых выпусках классики, – Остен попытался сменить тему разговора. – Хочу сказать, что это просто великолепно…

– Что это за новые выпуски? – перебила его Валя, изображая живейший интерес.

– Произведения, созданные для одного вида инструментов, а теперь записанные на другом, – объяснил отец, тут же успокоившись.

– И насколько точно они следуют оригиналам? – поинтересовался Остен.

Лицо Джерарда Остена просияло:

– Даже пуристы вынуждены признать, что и гармоническое, и мелодическое соответствие безупречно. Это в высшей степени изощренная трансформация. Нередко бывает так, что, освободившись от всех умственных наслоений, присущих изначальному солирующему инструменту, музыка начинает звучать даже чище, чем прежде.

– Это что-то вроде перевода? – спросила Валя.

– Именно так, – с воодушевлением подтвердил Джерард Остен и добавил, обращаясь к сыну: – Валя права. – Он посмотрел на нее, словно учитель, с гордостью демонстрирующий своего ученика. – Это почти так же, как переводить Пушкина на современный английский. Здесь главное быть уверенным, что текст не будет исковеркан. Больше всего нас заботит сохранность великих произведений. Наша новая серия является продолжением единственного в своем роде эксперимента, который мы начали более тридцати лет назад и результаты которого весьма обнадеживают. Похоже, мы действительно на пути к тому, чтобы сделать великие произведения еще более великими.

– Выходит, дела у «Этюда» идут неплохо? – спросил Остен, сделав очередной глоток.

– Лучше и быть не может, – подтвердил отец. – «Ноктюрн Рекордз» только что продлил соглашение о распространении нашей продукции по всему миру. «Ноктюрн» понимает, что к чему. Мы занимаем ведущие позиции на рынке классической музыки.

– Твой отец сам вел переговоры, – сообщила Валя.

– Ну разумеется, – кивнул отец. – Последние несколько лет наши продажи стремительно росли, а процент возврата оставался самым низким в отрасли. – Он помолчал. – Вот почему я могу вести переговоры с «Ноктюрном» с позиции силы. А ведь у Оскара Блейстоуна, президента «Ноктюрна», репутация одного из самых несговорчивых дельцов. Но оба мы знали, что ему придется принять мои условия.

– Твой отец так увлечен этим делом, что я его ревную, – замурлыкала Валя. – Я заставила его доказать, что и мною он увлечен не меньше. – Она повернула к Остену свое кукольное личико и кокетливо улыбнулась. – И он доказал это. Не правда ли, дорогой?

Джерард Остен смотрел на нее с обожанием.

– Ну-ну! Ты не можешь ревновать к «Этюду», – запротестовал он. – Я основал его задолго до твоего рождения.

– Знаю, – очаровательно надув губки, протянула она. – С музыкой у тебя отношения куда более давние, чем со мной.

– Ну, Валя, это нечестно, – с укоризной проговорил старик. Он встал и принялся с чувством декламировать, так что его тяжеловесный немецкий акцент стал еще заметнее:

– «Не дай унынью победить, ведь несмотря на седину, любить еще ты можешь». Это Гёте, – объявил Джерард Остен. – «В опочивальне женщины своей он ловкие выделывал коленца под звуки похотливой лютни». А это Шекспир, – чрезвычайно гордый своей памятью воскликнул он, глядя при этом на Валю со столь явным обожанием, что Остен отвернулся, чтобы скрыть охватившие его стыд и гнев. Как мог его отец – один из самых выдающихся мировых авторитетов в музыке и основатель «Этюд Классик» – столь безрассудно преклоняться перед этой безмозглой грудой плоти? Просто потому, что он стар и увядает, а она молода, цветет и полна энергии? Или его вдохновил пример любимого им Гёте, в семьдесят один год сделавшего предложение семнадцатилетней? Сантаяна заметил, что музыка, будучи наиболее возвышенным из искусств, одновременно служит примитивнейшей из страстей. Наверное, то же самое можно сказать и о музыкантах. Поймав на себе суровый отцовский взгляд, он испугался, что старик мог прочитать его мысли.

– Я прекрасно понимаю чувства Вали, – с неожиданным воодушевлением заговорил Остен. – Я испытываю то же самое с той поры, как познакомился с Донной. Для нее тоже музыка превыше всего.

Валя покачала головой:

– Если так, то это твоя вина, Джимми. Черная или белая, молодая или старая, уродливая или прекрасная, каждая женщина в глубине души хочет одного, и только одного. – Она сделала драматическую паузу, прежде чем сообщить, чего же хочет каждая женщина, но тут Джерард Остен перебил ее:

– Донна – поразительная девушка. Никто и представить себе не мог, что она выкажет такое понимание классики. На том моем приеме она играла великолепно! – Поразмышляв, он продолжил: – Если она займет первое, второе или даже третье место на будущем Международном конкурсе имени Шопена в Варшаве, я непременно оформлю ее отношения с «Этюдом».

– Донна еще не решила, примет ли она участие в конкурсе, – сказал Остен. – Она говорит, что ее интересует музыка, а не награды.

– Вскоре она поймет, что в наши времена в музыке, как и во всем остальном, успеха, к сожалению, добивается тот, кто определил себе цену, – вздохнул отец.

– Она уже поняла, – кивнул Остен. – И мне кажется, это пугает ее.

– Она так сексуальна, что вряд ли ее пугает хоть что-нибудь, – возразила Валя. – Посмотри на нее – большие груди, осиная талия, бедра как у школьницы, длинные ноги… и эти зеленые глаза! Могу поспорить, что твоя Донна могла бы стать африканской королевой на любой дискотеке! – Помолчав, она добавила: – А Шопена она играет и правда исключительно. Для черной, я имею в виду!

– Ну, если Донна исключение среди черных, – начал Остен, решив ничем не показывать Вале, до чего ему надоели ее реплики, – то ты, Валя, со своей любовью к диско, исключение среди русских. Разве не считается, что русские пылают страстью только к классической музыке и балету?

Валя бросила на него сердитый взгляд.

– Русская я или не русская, я пылаю страстью только к Джерарду! – воскликнула она, нарочито усиливая акцент.

– И меня это совершенно устраивает, – улыбнулся старик, желая рассеять напряженность. – Скажи, Джимми, это еще причиняет тебе неудобства? – он показал на горло сына.

– Нет, я в порядке, – ответил Остен.

– Тебя по-прежнему регулярно осматривают?

– Да, доктора говорят, что все хорошо.

– А что случилось с Джимми? – спросила Валя.

– Ничего особенного, – отозвался его отец. – Несколько лет назад, сразу после того, как Джимми записался в тот университет в Калифорнии, у него удалили опухоль гортани. Но голос так и не стал прежним!

– В гортани располагается голосовой аппарат, – принялся объяснять Остен Вале, но его отец взглянул на часы:

– Мы с Валей сегодня обедаем в клубе. Не хочешь составить нам компанию?

– Спасибо, но, к сожалению, не могу. Я встречаюсь с Донной.

Остен встал. Под пристальным взором отца он клюнул Валю сначала в одну щеку, потом в другую, стараясь не прижаться к ней ненароком.

Отец подхватил его за локоть со словами:

– Я провожу тебя. – И продолжил уже в холле: – Что с деньгами из капитала твоей матери – банк регулярно посылает их тебе?

– Да, как всегда, – ответил Остен.

– И этого…– отец запнулся, – достаточно?

Они уже вышли из дома.

– Вполне.

Отец открыл перед ним дверцу машины.

– Ты понимаешь, что почти все, мной заработанное, уходит на нас с Валей. – Он снова замялся. – Она недавно переделала нашу городскую квартиру, и ты представить себе не можешь, во сколько мне это обошлось: новые ковры, обои, стереосистема и прочее. А в «Этюде» сплошные траты в связи с новыми профсоюзными требованиями и растущими гонорарами. – Он тараторил, словно старался не допустить возможных вопросов.

Ожидая, когда отец закончит, Остен думал, что старик скверно выглядит. Его кожа, покрытая венозной сеткой, совершенно пожелтела, на губах голубоватый налет, глаза воспалены. Остен ощутил внезапный порыв обнять отца и поцеловать в лоб, прижаться к нему, как в детстве.

Словно почувствовав это, отец попятился.

– Валя очень добра ко мне. Она такая нежная. Никто другой не смог бы заменить Леонору. – Он понизил голос. – И поэтому тебе следует знать…– он запнулся и потупился, – что когда я… уйду, то собираюсь все оставить ей. Все, – повторил он и поднял глаза в надежде вымолить прощение.

– Я понимаю, – сказал Остен, сдерживая горечь, охватившую его. – Я понимаю. – Он сел в машину и включил мотор. – Береги себя, отец. – Он тронулся с места.


Возвращаясь в город, Остен вспоминал телефонный разговор с отцом в тот день, когда старик сообщил о том, как он счастлив, что Валя приняла от него обручальное кольцо, и в течение месяца они собираются пожениться. Остен принял известие с нарочитым энтузиазмом. Нет сомнения, сказал он тогда, что Валя, с ее молодостью, станет женой, способной вдохнуть в отца новые силы.

– Ты удивишься, если я расскажу тебе, насколько мы с Валей подходим друг другу, – понизил голос отец. – Поверь мне, тем, кто говорит о разнице в возрасте, следовало бы посмотреть на нас с Валей… когда мы одни.

– Я не сомневаюсь в том, что Валя нежна и отзывчива…– начал Остен.

– Я говорю не о нежности и отзывчивости, – перебил его отец. – Я говорю о любви. О физической близости. Я даже испытал ее любовь ко мне, – продолжал он, будто подросток, хвастающийся своими подвигами.

– Ты испытал любовь Вали?

– Вот именно. И притом химически. – Помолчав, он с гордостью провозгласил: – Я нашел на редкость удачное приспособление! «Белье настроения»!

– Что еще за «белье настроения»? – удивился Остен.

– Трусики. Такие узенькие девичьи трусики.

– И что они делают?

– Они не делают – они испытывают, – хихикнул отец. – Они испытывают на возбуждение. Половое возбуждение. На трусиках спереди пришито сердечко – ну, ты понимаешь, где! – Он опять захихикал. – Сердечко химически обработано, и когда ты…– он замялся, подбирая слово, – близок со своей дамой, и настроение ее меняется, меняется и цвет сердечка! На маленькой шкале рядом с сердцем можно увидеть, насколько горячи ее чувства к тебе! Если сердце становится голубым, это значит, что она чувствует настоящее возбуждение; если зеленеет – девушка лишь расположена поиграть; коричневый цвет – просто легкий интерес; ну, а черный – что ж, она вовсе холодна, физически холодна, я имею в виду. Ты понимаешь?

– Да, отец, – ответил Остен.

На мгновение его тронула наивность отца, эта непоколебимая вера в американский товар – даже столь явно нелепый. Но затем он поежился, представив отца в постели с Валей: вот они целуются и обнимаются во тьме, а затем отец зажигает свет, надевает очки и склоняется – седой, морщинистый и дряблый – над пышным телом Вали, и смотрит на сердечко, и читает шкалу.

– И вот, – продолжал отец, – мы уже использовали по меньшей мере дюжину этого «белья настроения», и угадай, какого цвета каждый раз было сердечко?

– Голубое, – сказал Остен.

– Точно! – Отец издал довольный смешок. – И все это строго научно, никаких тебе заверений в любви до гроба или попыток выявить истинные чувства в письмах друг другу. Пока сердечко у Вали остается голубым, я могу быть совершенно спокоен! – ликующе воскликнул он и зашептал: – Ты можешь испробовать «белье настроения» на Донне. Ведь интересно узнать!…

– Я ужасно рад за тебя, отец, – перебил его Остен. – И за Валю. Она мне очень нравится, – тут же добавил он, надеясь угодить отцу.

– Ты ей тоже нравишься, – отозвался отец. – Она говорит, что чем больше узнаёт тебя, тем больше ты кажешься ей похожим на Ленского, романтичного поэта из «Евгения Онегина».

– Передай ей мою благодарность, хотя Ленского и убил на дуэли его лучший друг Онегин.

– Надеюсь, сын, ты вскоре навестишь нас! – жизнерадостно произнес отец и повесил трубку.


После разговора с отцом Остен некоторое время пребывал в растерянности. Он-то всегда считал, что достойная старость дарует мудрость и умение властвовать над своими страстями. Что же случилось с человеком, к чьим заслугам можно отнести запись мировых шедевров музыки? С человеком, удостоенным бесчисленных наград от членов Национальной академии звукозаписи и Ассоциации звукозаписывающей промышленности в качестве неоспоримого аристократа музыкального бизнеса? С человеком, ближайшими друзьями которого были такие люди, как Годдар Либерзон и Борис Прегель? В старости отец, казалось, совершенно перестал отличаться от знакомых Остену по школе мальчишек, которые на определенном этапе теряли способность думать о чем-нибудь, кроме секса. Размышляя о «белье настроения», Остен вспомнил, как эти подростки без конца обсуждали специальный сорт презервативов под названием «Смерть девицам», разрекламированных как «торжество экстаза, погружающее женщину в пучину наслаждений». Как и обычные презервативы, «Смерть девицам» должны были быть совершенно неощутимыми для мужчин, а женщин заставить пережить такие ощущения, каких прежде им испытывать никогда не доводилось. Отличие состояло в том, что основной их, ранее не изведанный, источник возбуждения был видимым. «Смерть девицам» выпускались самых разных цветов и носили соответствующие названия: «голубизна затяжного прыжка», «лыжная белизна», «красный носок», «золото Мидаса», «зеленое поле для гольфа», «серебряный велосипед» и «нубийская чернота» – любой гарантированно доводил женщину до неистовства. Подобно тому как куртизанки древних цивилизаций раскрашивали себе половые органы, дабы возбудить мужчин, так и пенисы в ярких оболочках предназначены были волновать противоположный пол в нынешние времена.

Эти доверчивые юнцы, надеясь, что «Смерть девицам» поможет им в сексуальных завоеваниях, скупали презервативы в таких количествах, что местная аптека вынуждена была заказать новые партии. Впрочем, существовало препятствие, делавшее презервативы «Смерть девицам» почти совершенно бесполезными: большинство девушек, согласившихся пойти до конца, настаивали на полной темноте – возможно, как раз потому, что смущались взирать на то, как их дружки вытаскивают из пакетика, разворачивают и натягивают на свои пенисы эти шедевры контрацептивной индустрии.

Остен никак не мог решить: то ли отец действительно помолодел душой, то ли в результате склероза впал в детство. Возможно ли, спрашивал он себя, что люди вовсе не созревают с возрастом, но становятся лишь тверже в каких-то своих проявлениях и размякают в других?

Остен напоминал себе, что отец его всегда был неисправимым идеалистом и романтиком. Он вспомнил, как совершенно по-детски восторгался отец результатами паранаучных экспериментов, в особенности тех, которые утверждали, что, воздействуя на высшие мозговые центры, равно как на симпатическую нервную систему, музыка способна помочь пищеварительной, кровеносной, дыхательной и прочим функциям человеческого тела. Как только отец узнавал о болезни кого-то из своих друзей или знакомых, он тут же посылал страдальцу собрание пластинок «Этюда», будучи убежден, что каждая из этих записей способна пробудить в больном особое расположение духа, помогающее справиться с недугом быстрее и лучше, чем все доктора вместе с их лекарствами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20