И Либерзон, и Прегель были жизнелюбивы, приветливы и уверены в себе, одинаково свободно чувствовали себя в задушевном разговоре и на сцене перед тысячной аудиторией, а вот их друг Джерард Остен, напротив, в обществе словно увядал. Чуть ли не любой мог до смерти напугать этого робкого человека – от его собственной секретарши до почтальона, по службе своей обратившегося с просьбой расписаться за доставленное заказное письмо. И несмотря на то, что Либерзон и Прегель в большой степени пожертвовали своим сочинительством и другими личными интересами ради того, что они считали общественным долгом, Джерард Остен, который сам музыкальным талантом не отличался, оставаясь в лучшем случае доброжелательным покровителем нескольких талантливых композиторов, испытывал некоторую неловкость, занимая пост главы скромной фирмы «Этюд Классик». Пока продолжалась дружба этих трех мужчин, предприятия, управляемые Либерзоном и Прегелем, росли и процветали, а вот «Этюд Классик», как со временем стало совершенно очевидно, катился навстречу гибели. И Либерзон, и Прегель вложили в «Этюд» некоторый капитал, и, чтобы спасти компанию, а также выручить из беды друга, они предложили ему долговременные кредиты, но тот из гордости отказался, заявив, что в фирме рано или поздно само все наладится.
Как раз в это время Джимми Остен обратился за советом к Годдару Либерзону.
Он пришел в директорские апартаменты небоскреба Си-би-эс, где Либерзон заказал для них обед, и, пока они молча ели, Остен проигрывал свои записи. Либерзон тут же распознал бесспорный талант. Он понял, что Джимми способен добиться потрясающих творческих, равно как и коммерческих успехов, а потому серьезно заговорил о последствиях внезапного успеха – как они способны изменить жизнь самого Остена и его отца. Пока Джимми слушал, в его голове внезапно возникла идея «Новой Атлантиды».
Затем Джимми навестил Бориса Прегеля в его офисе здания Американской радиокорпорации. На полках, занимавших одну из стен, была устроена скромная выставка флюоресцирующих изделий, которые, как было известно Остену, явились результатом долгих изысканий Прегеля в области радиоактивности. В никем не нарушаемом уединении полутемного кабинета Прегель, закрыв глаза, слушал сначала то, что хотел сообщить ему Остен, а потом его музыку.
За окном стемнело. Лицо старика тускло озарял призрачный свет, излучаемый предметами на полках. Композитор, ставший в атомный век ученым, Борис Прегель сейчас казался алхимиком далекого прошлого.
– Успех отчуждает, – наконец тихо сказал он и добавил: – А большой успех погружает в пучину изгнания. Будь к этому готов.
В последовавшем за этим долгом молчании родился Годдар.
«Апасионада» не относилась к числу излюбленных публикой отелей, и даже влажными вечерами поздней весны ее ресторан и кафе на террасе были заполнены лишь наполовину. Клиенты не обращали никакого внимания на музыкальную консоль «Паганини», стоявшую на небольшом возвышении в углу террасы, и Остен из своей комнаты на третьем этаже отеля мог наблюдать за террасой, чтобы решить, когда соберется достаточно народу, а потом спуститься и начать концерт.
Объявленное на афише отеля как «Паганини Электронико», его представление обещало около дюжины пьес, призванных продемонстрировать разносторонние возможности инструмента. Он собирался начать со стандартного набора американских мелодий в стиле рок, поп и кантри, хорошо известных публике по частым исполнениям по радио и телевизору. Остен изрядно поупражнялся с ними в «Новой Атлантиде» и запрограммировал различные версии в компьютерную память «Паганини». Это позволяло ему одним движением пальца проиграть целиком записанную аранжировку или, включив сопровождение, петь самому; он мог даже импровизировать поверх собственных уже записанных импровизаций и записывать их по ходу игры. Более того, он мог по своему желанию добавлять или убирать свои записанные вокальные партии, сочетая их в любом из тысячи вариантов. Возможности этой консоли очень успокаивали его, ведь он по-прежнему сомневался в живом звучании своего голоса; если он почувствует себя неуверенно, то сможет тут же выключить микрофон и шевелить губами в такт собственному голосу, так что слушатели этого даже не заметят.
Как только на террасе собралось двадцать-тридцать человек, Остен начал настраивать себя на встречу с публикой. Хотя он был совершенно уверен, что никто не узнает голос Годдара, его не оставляли дурные предчувствия. Каждый раз, когда он спускался, чтобы начать свой концерт, даже столь небольшая и невзыскательная аудитория, казалось, бросала ему ужасный вызов: открыто, лицом к лицу судит его исполнение, чего прежде с ним никогда не случалось.
Первые несколько дней в «Апасионаде» ему трудно было отделить себя от публики. Он терялся, когда гости начинали ерзать или громко разговаривать, пока он играл, когда официанты разносили напитки или забирали грязную посуду, когда кто-то вставал и уходил, даже не взглянув на сцену. В такие мгновения самоуверенность, и так-то не чрезмерная, совершенно покидала Остена, и он переключал «Паганини» на заранее записанную музыку, а сам вносил в исполнение поправки. Но с каждым выступлением Остен, все более раскрепощаясь, ощущал растущее внимание и ответную реакцию публики.
Ежедневно испытывая искушение позвонить Лейле на виллу, он тем не менее выжидал, надеясь застать ее именно в тот момент, когда и море, и пляж, и дети слегка наскучат ей. К тому же он понимал, что следует набраться уверенности в том, что он способен предложить нечто стоящее, прежде чем допускать даже мысль о ее присутствии на террасе.
Каждый вечер после окончания своего представления он прогуливался по запруженным народом улицам Тихуаны, а затем менял маршрут и бродил в одиночестве по какому-нибудь из обветшавших и зловонных районов трущоб, где ребятишки клянчили у него деньги, а едва созревшие девицы смотрели так завлекающе, что он опускал глаза; где мужчины, женщины и дети были просто песчинками в вулкане голода и гнева, готовом вот-вот проснуться и извергнуть огнедышащую лаву. Здесь он не чувствовал себя богатым туристом, но, скорее, бродячим отшельником, изгнанным на время из своего прошлого. Он думал тогда о «Новой Атлантиде», своем личном островке созидания, укрывшем его от страданий человеческих, и сознавал с печалью, что через три века после Фрэнсиса Бэкона и его идиллического Дворца Звуков мир для многих остается хлевом, что вся музыка мира, прошлая, нынешняя и грядущая, не способна приютить и самого несчастного из детей этой тихуанской трущобы.
Он мечтал о том, чтобы музыка – рок, по крайней мере, – смогла заставить их чувствовать лучше, сильнее, острее. Что, если весь рок – это просто обман, коллективный вопль детей богатых, промышленно развитых стран: «мост через бурные воды» для Пола Саймона, «род безопасного кайфа» для Джимми Хендрикса? И что, если во всей рок-культуре нет ничего, кроме надувательства, на котором делают деньги компании звукозаписи вкупе с самими рок-звездами, – «банда коммунистов под управлением капиталистов», как всех их назвал Рэй Томас? «У меня американские мысли – я люблю деньги», – сказал Элис Купер. «На моей стороне основной стимул, который им не сокрушить, – алчность», – вторил ему Фрэнк Заппа. А Чарли Прайд добавил: «Я уверен, что музыка ничем не отличается от мелочной торговли. Или от страхования, или от чего-нибудь еще». Есть ли в роке что-то еще, кроме погони за деньгами и групповой истерии, причина которой кроется, как правило, в употреблении наркотиков?
Проснувшись на рассвете, Остен, как обычно, позавтракал на террасе. Потом он сел в машину, покатил по медленно наполняющимся транспортом улицам, выбрался на автостраду и помчался вдоль безликого побережья Байи. В маленький городок Розарито-бич он въехал, когда тот еще спал.
Отель «Розарито-бич» оказался самым лучшим в городе. Когда Остен остановил машину у его ворот, ночной охранник сдувал капельки утренней росы с полированного козырька своей фуражки. Он зевнул, когда Остен спросил, как добраться до виллы «Шахрезада», и зевнул еще несколько раз, прежде чем указал направление.
Подъезжая к вилле, Остен увидел мраморную террасу и роскошный сад на вершине красного утеса, а также слугу, чистящего большой бассейн. Приблизившись, он обратил внимание на трех федералов, охраняющих виллу; в кустах были спрятаны их машины и мотоциклы. Они тоже уставились на него, а когда он, не снижая скорости, проехал мимо ворот, две полицейские собаки натянули поводки и зарычали. Пока двое из федералов разглядывали его в бинокли, третий что-то говорил по рации.
Остен остановился в дальнем конце дороги, вылез из машины и рассмотрел виллу. Подул ветерок, и он смог разглядеть ливанский флаг, развевающийся над самой высокой башенкой виллы. Одну из террас пересекли два человека с подносами в руках. В угловой комнате кто-то распахнул окно.
Остен ждал напрасно. Где-то за оштукатуренными стенами этого здания была Лейла, еще спала, или вставала, или принимала ванну.
Он задумался о своем положении. Хотя Лейла казалась абсолютно неприступной, она все же уступила его музыке. Он не мог отрицать, что его музыка уже обладала тем, чем сейчас желал обладать он сам.
Он вернулся в Тихуану и решил еще два дня поупражняться с публикой. Затем он позвонит Лейле и пригласит ее на свое выступление.
Он не решался позвонить из опасения, что она может изменить своему обещанию, но, когда наконец заставил себя набрать номер, в голосе ее слышались радость и энтузиазм, почти восторг, и она сказала, что постарается прийти сегодня же вечером. Она будет одна, сообщила Лейла, но, возможно, в другой раз придет уже с мужем и детьми.
Он назвал ей отель, объяснил, как добраться, и только после того, как она повесила трубку, окончательно понял, что через несколько часов увидит ее. И тут же им овладела неуверенность в себе. Что, если исполнение покажется ей неумелым, или банальным, или даже просто отвратительным? А что, если какие-нибудь мексиканцы из публики начнут смеяться над его аранжировками мексиканских песен? А еще его волновала дилемма: если играть слишком похоже на Годдара, она может узнать его или принять за дешевого имитатора, а если играть совсем не похоже, то есть опасность оставить ее равнодушной.
Он должен успокоиться, прежде чем начнет представление, ведь сознание того, что среди публики будет Лейла, поднимет в его душе новую волну сомнений: почему он чувствует необходимость соблазнить женщину своим исполнением, когда до сих пор делом принципа для него оставалось не впускать в свою жизнь Годдара с его искусством? Кому же это в нем, мужчине или артисту, требуется гарантия успеха? Учитывая положение Лейлы, он не мог рассчитывать на тесные с ней отношения. Так что же ему нужно от этой женщины? Торопливое свидание, которое лишь опустит ее, женщину, взволновавшую его как никакая другая, до уровня безмозглой поклонницы? Длительная любовная связь, притворяющаяся дружбой? Но с чего бы ей – молодой, красивой, женатой на человеке, не обделенном общественным вниманием, – дружить с заурядным американским студентом? Как она объяснит это своему мужу, семье, друзьям? Разве что в случае – он поежился при этой мысли, – если она и впрямь заподозрит в нем Годдара. А если это произойдет, и она спросит его напрямую, готов ли он признаться? Обычно он познавал себя через инстинктивные реакции – и реакции эти чаще всего оказывались для него неожиданными. Теперь, впервые, он старался и не мог понять, чего же он хочет: готов ли он ради любви женщины, являющейся женой другого мужчины, покончить с раздельным существованием себя самого и своего искусства, созидание которого само по себе стало искусством, самобытным и волнующим в своем замысле и воплощении, как и его музыка.
Терраса почти заполнилась, и Остен, подходя под шум аплодисментов к консоли, почувствовал себя совершенно сбитым с толку, ибо даже не представлял себе, где высматривать Лейлу. Только усевшись за инструмент и включив микрофон и усилители, он разглядел ее, сидящую в одиночестве за столиком у самого выхода. Ее телохранители, должно быть, остались снаружи. Остен поймал ее взгляд, и лицо его вспыхнуло. Он улыбнулся, и она, улыбнувшись в ответ, помахала ему, будто школьница. Он весь напрягся, во рту у него пересохло, однако он заставил себя сосредоточиться на клавиатуре, проверяя ритм, громкость и баланс, скользя пальцами от одной ноты к другой, пока целиком не овладел вниманием публики.
Все еще напряженный, однако уже владея собой, Остен – сначала на испанском, потом на английском – объявил в микрофон программу вечера, намеренно не упомянув о двух мексиканских песнях. Он видел, как сосредоточилась и подалась вперед, стараясь не пропустить ни слова, Лейла; на лице ее играла улыбка.
Публика снова зааплодировала, и под шумок он убедился, что в микрофон вставлен преобразователь, делающий его голос не слишком похожим на голос Годдара. Затем он начал петь. Аккомпанируя себе, он использовал все возможности, доступные «Паганини», и в то же время тщательно избегал репертуара Годдара.
Привыкшие к местным певцам-любителям и посредственным ансамблям и совершенно не подготовленные к сильному голосу и богатому звуку современного электронного органа, мексиканцы этим вечером просто обезумели от необычного исполнения хорошо известных песен. Они рукоплескали, визжали, свистели и стучали по столам; они вскакивали, садились и снова вскакивали, обнимаясь и хлопая друг друга по плечам, аплодируя Остену, словно какому-то рок-идолу. Столь бурная их реакция заставила вскоре замолчать даже группу громко разговаривающих американских туристов, которые, несмотря на полное свое убеждение, что приличный певец не станет утруждать себя выступлением в такой дыре, как «Апасионада», все же остаток представления просидели спокойно.
Пока звучала овация, Остен активировал записывающий модуль «Паганини» и настроил на две мексиканские песни, опасаясь, что, исполняя их сам, будет слишком нервничать в присутствии Лейлы. К тому времени, когда публика перестала хлопать, сухость во рту исчезла. Кровь заиграла в жилах, и он начал исполнять и петь первую песню, в любой момент готовый заглушить микрофон и, включив запись, просто шевелить губами.
Как только нежная мелодия и печальные слова «Volver, volver, volver» наполнили зал, официанты замерли на своих местах и большая часть публики будто оцепенела; некоторые мужчины и женщины напевали знакомый мотив. Остен взглянул на Лейлу, и ее ответный взгляд показался ему столь же нежным и печальным, как звучавшая песня. Воодушевленный, он почувствовал, как отходят онемевшие плечи и успокаивается напряженное дыхание. Теперь он пел легко, без усилий, голос его охватил весь спектр звуков и чувств и с любовью доносил его до самых отдаленных уголков террасы. Публика была совершенно очарована; в глазах Лейлы заблестели слезы. Когда он дошел до припева, мексиканцы, знавшие текст песни, поняли, что он написал собственные слова на испанском, и новая волна неистовой овации захлестнула террасу.
Он чуть помедлил и, не отрывая взгляда от лица Лейлы, заиграл «El Rey», так же хорошо знакомую публике, как и первая песня. И снова они без слов подпевали припеву, вслушиваясь в измененные Остеном слова, а в конце разразилась целая буря.
Публика рукоплескала, а несколько молодых людей взобрались на подиум, чтобы разглядеть консоль. Остен выключил инструмент и встал. Разгоряченный, весь в поту, он проложил себе дорогу сквозь благодарную толпу к Лейле.
Разрумянившаяся и возбужденная, чуть ли не ликующая, она выглядела очень соблазнительно в белом крестьянском платье со шнуровкой и, протягивая руку Остену, потянулась к нему всем телом.
– Слушая вашу игру и пение, я почувствовала себя так свободно!
Он крепко сжал ее руку, стараясь защитить от толпы, напиравшей на них с выражениями благодарности за выступление. Затем он вывел ее из-за столика и увлек в отгороженную часть кафе, закрытую на ремонт. Он прихватил для нее стул и поставил его рядом с пыльным верстаком. Она села, а он прислонился к верстаку. Они смотрели друг на друга, и между ними словно пробегали электрические разряды. Ее присутствие было для него таким привычным, как будто они уже давным-давно были вместе.
– Я рад, что вы пришли, – наконец произнес он.
– Я тоже рада, – взволнованно отозвалась она.
С трудом сдерживая себя, он шагнул к ней. Она поняла его намерение, но не шевельнулась. Он сделал еще шаг, и глаза ее вспыхнули.
– Телохранители? – хрипло проговорил он.
Движением головы она показала, что стражи остались в холле. Он нежно сжал ее ладони. Они показались ему холодными. Она встала, и он увидел, что губы ее трепещут. Он положил руки ей на плечи и притянул ее к себе.
– Я люблю… я полюбила твой голос, – прошептала она; глаза ее были у его губ.
– Я люблю тебя, – сказал Остен, лицом зарываясь в ее волосы. Ощутив, как напряглось тело женщины, он испугался, что она может отпрянуть, и бормотал слова, способные удержать ее: – Скажи мне, что ты думаешь?
– О чем? – спросила она; ее руки невесомо покоились на его плечах, она все еще не решалась обнять его.
– О чем-нибудь. – Близость его лица к ее шее заставила Лейлу вздрогнуть. – О моих песнях.
– Спасибо за то, что пел их для меня. Ты заставил меня плакать.
Его руки скользнули по ее спине и застыли на бедрах.
– Ты был таким… вдохновенным, – сказала она, пропуская его волосы между пальцами. – В лучших музыкальных традициях. – Она вздохнула, когда он поцеловал мочку ее уха и сильнее прижал к себе. Лейла прильнула щекой к его щеке.
– Чьих традициях? – прошептал он, прижимаясь к ней бедрами и втискивая меж ее ног колено. Она застонала и отшатнулась. Он нежно потянул ее к себе.
– В традициях лучшего, – шепнула она в ответ. – Ты настоящий певец. Не хуже любого из признанных. – Свои слова она перемежала поцелуями. Она целовала его в лоб и в щеки, но все еще избегала губ.
– Мне много раз говорили, что я слишком подражаю ему, – прошептал Остен.
– Ну и что? Ты сильнее его. – В следующее мгновение она обхватила его голову руками и притянула к себе. Глаза ее закрылись, уста похолодели, она целовала его в губы, и он задыхаясь отвечал.
До встречи с Лейлой у него было несколько романов с женщинами постарше. Большинство из них были ограниченными домохозяйками – в Нью-Йорке, на Среднем Западе, в Калифорнии, – одни благополучно замужем, другие жили отдельно от своих мужей, третьи разведены и подыскивали очередного супруга. В этих интрижках его всегда удручало то, что женщины неизменно рассматривали его только как приятного молодого человека – этакого типичного юношу из мыльной оперы, слегка напоминающего пляжного спасателя или будущего астронавта. Для тех же, кто наслушался речей о женском равноправии, связь с молодым мужчиной была просто одной из многих недавно открывшихся перед ними возможностей – подобно участию в политической борьбе, несмотря на слишком неравные шансы, за государственный пост. Некоторые просто следовали советам знаменитых писательниц, утверждавших: если сомневаешься, заведи себе любовника или сделай дома ремонт.
С девицами у него возникали другие сложности. Хотя проблем с ними было значительно меньше, они рассматривали Остена исключительно как потенциального мужа. Все они, казалось, следуют одному сценарию: опутать его своими сетями и подвести к венцу. И начиналось это с вмешательства в его жизнь, которое они почитали необходимым условием близости. Они хотели убедиться, что он действительно холост; что у него нет постоянно с ним проживающей подружки; что он предполагает в не слишком отдаленное время остепениться и жить с одной-единственной женщиной и, напротив, не намерен, скажем, связаться с компанией развратников; что его материальные перспективы – или, поскольку он пока еще студент, материальные перспективы его семьи – весьма привлекательны; что его можно без труда приручить и вскоре сделать отцом; что характер у него достаточно уступчивый, чтобы ни в чем не отказывать жене; и, наконец, что прежде он никогда не любил – по-настоящему.
Сценарий всегда усложнялся к концу первой недели отношений. Угостив девушку обедом, он незамедлительно получал слащавую благодарственную открытку с припиской типа «надеюсь увидеть тебя снова», или она звонила по телефону и приглашала пообедать у нее дома. Последнее почти всегда имело своим продолжением ночь любви, завтрак в постели и предложение выбрать денек на выходных, чтобы навестить ее друзей или отправиться с другими ее друзьями на пляж.
Что касается секса, то ему предшествовали экзотические напитки с развязыванием языков, обсуждение тайных эротических фантазий, совместное мытье под душем и долгое сидение в ванной, внезапный стриптиз с вихляющей задницей, предложение почитать вместе порнографическую литературу и испробовать нарисованные там акробатические позы, сеансы оральной стимуляции.
Ему давно уже внушали отвращение как однообразие известных позиций, так и искусственность «высшего сексуального пилотажа»; все эти юные незамужние женщины трогали струны его души куда легче, нежели удары по струнам настоящим.
Не сумев обрести утешения в тесных границах, куда его как любовника заключила тайная сторона его жизни, Остен все более и более радовался неограниченным возможностям, дарованным ему царством музыки. Из всех искусств, решил он, музыка наиболее точно отражает ритм человеческой жизни и, по сути, неотделима от нее. Столь же могущественная, как религия, музыка превращает жизнь в ритуал. Она преображает человеческие чувства, очищает эмоции и упорядочивает мысли.
Пока Остен не встретил Лейлу, музыка оставалась его единственной страстью.
Что изумило его в Лейле, так это ее естественность, ее внутренняя свобода – ни следа лукавства, кокетства или притворства; в самом деле, наиболее привлекательной была для Остена ее непосредственность.
В отличие от покоренных им американок, страстность в ней сочеталась с нерешительностью, что наводило на мысль об отсутствии опыта. Хотя они не могли открыто отправиться к нему в комнату и закрыть дверь, все же у них была возможность уединиться в отгороженной драпировками от посторонних взглядов части кафе и предаваться любви, растянувшись в шезлонге или опершись на подоконник. Но они этого не делали просто потому, что Лейла, казалось, понятия не имела, как поступают в таких случаях. Такое качество ее характера казалось ему настолько привлекательным, что он отважился заговорить с ней об этом. Залившись краской, она объяснила, что у арабов наказание за недозволенную любовь столь сурово, что полное отсутствие опыта к моменту свадьбы вполне обычно как для мужчин, так и для женщин. Выйдя замуж совсем молодой, она всегда была верной женой Ахмеду.
Еще она объяснила Остену, что, хотя ее родители были христианами, она, оставаясь арабкой и женой араба, до самой смерти связана ирдом, особой женской честью, зависящей от жесткого исламского кодекса отношений мужчины и женщины. В противоположность шарафу, кодексу мужской чести, вполне гибкому, ибо он охватывает различные стороны поведения, ирд столь же безусловен, как девственность, и единственной целью женщины является соблюдение его до самой смерти. Вступив в греховную связь с мужчиной, который не является ее мужем, женщина теряет свой ирд и уже никогда не обретет его вновь. В консервативных кругах, к которым принадлежала семья мужа Лейлы, за утратой чести неизбежно следует наказание. Согласно исламу, так как шараф всех мужчин в семье зависит от подчинения их женщин ирду, потеря чести одной женщиной задевает сразу несколько семей: семью самой женщины, а также семьи ее братьев и мужа. И в таком случае единственной возможностью восстановить фамильную честь остается наказание виновной.
Вот почему телохранители Лейлы стали чуть ли не символом ее взаимоотношений с Остеном. Каждый раз, когда она приходила послушать его игру, они с невозмутимыми лицами сопровождали ее и либо оставались в глубине ресторана, либо за дверями бара, или терпеливо сопровождали Лейлу с Остеном, если те выходили в маленький сад при отеле. Из-за своих телохранителей она никогда не могла ни подняться к нему в комнату, ни сесть в его машину. Ей постоянно приходилось делать вид – перед ними и всеми в отеле, – что дружеские отношения с молодым американцем, играющим на «Паганини», вызваны только лишь впечатлением от его игры да живым интересом к электронной музыке, столь далекой от арабских традиций. С самых первых встреч стало ясно, что перспективы у них нет никакой. Их близость ограничивалась обменом взглядами, поцелуями украдкой за стеной или ширмой, робкими рукопожатиями под столом, торопливыми прикосновениями, легчайшие из которых глубоко волновали обоих.
Дабы успокоить любые возможные подозрения со стороны мужа, Лейла настойчиво звала его и детей послушать игру молодого американца. Их приезд в «Апасионаду» – с гувернантками и охраной в трех лимузинах, сопровождаемых федералами в машинах и на мотоциклах, – вызвал изрядную суматоху среди персонала гостиницы.
Он заметил их из окна своей комнаты и, понимая, что приезд арабов не останется незамеченным для фотографов местных изданий, нацепил темные очки и большую ковбойскую шляпу, прежде чем спуститься в кафе, которое – впервые с начала его выступлений – было заполнено до отказа.
Семейство Салем ожидало, чтобы поприветствовать его. Старше жены лет на двадцать и чуть ниже ростом, посол Ахмед Салем выглядел как бедуин на картинке: черные усы и борода, оливковая кожа, орлиный нос. Когда же Лейла представила их друг другу, Ахмед оказался вполне благовоспитанным джентльменом, получившим оксфордское образование, и разговаривал с Остеном на удивление тепло и радушно. Дети, оба, как и отец, с темными волосами и оливковой кожей, вежливо пожали Остену руку и в дальнейшем демонстрировали наилучшее британское воспитание. Манеры Лейлы также были безукоризненны; ничто не выдавало ни малейшего замешательства или смущения. До начала концерта оставалось еще пятнадцать минут, и Остен пригласил семейство Салем выпить в баре отеля, и хозяин, совершенно потрясенный такими гостями, тут же закрыл бар для других постояльцев. Остен заказал коктейли для взрослых и «Ширли Темпль» [19] для детей, и все расселись; дети молча взирали на своих родителей и Остена.
Зашел разговор о музыке. Ахмед, знавший от Лейлы историю Остена, вежливо расспросил его об «Этюд Классик», а затем коротко поделился своими тревогами относительно быстрой вестернизации музыкальных вкусов арабов, в частности мутаквафин, то есть образованного класса. Лейла улыбнулась и объяснила, что для тренированного арабского уха западная музыка кажется грубой, хотя бы потому, что в ней есть только две тональности – мажорная и минорная, – в то время как в арабской музыке их целых десять, и культурный арабский традиционалист вполне может ощущать западную гармонию как диссонанс. Остен, который благодаря Лейле купил и прослушал изрядное число арабских пластинок, отважился предположить, что причина тому лежит в монофоничности арабской музыки, где мелодия в основном поддерживается либо одним голосом, либо двумя, разделенными октавой, в то время как западная музыка, почти полностью состоящая из струнных секвенций и гармонизированных мелодий, полифонична.
Во время разговора Остен обратил внимание на любовь и уважение, которое питали друг к другу Лейла и Ахмед. Ахмед несколько раз повторил, что не принимает решении, дипломатических или иных, не посоветовавшись с Лейлой, а она ответила, что Ахмед для нее всегда оставался величайшим источником мудрости. Ахмед сказал, что игра Остена произвела на Лейлу огромное впечатление, особенно же его мастерство импровизации. Известно ли ему, спросил Ахмед, что арабы судят о музыканте по его умению импровизировать? Именно так, подтвердила Лейла, и, за исключением Годдара, чьи импровизации часто близки к арабскому идеалу, Остен кажется единственным западным музыкантом из тех, кого она слышала, чья музыкальная восприимчивость соответствует лучшим аналогам в арабском мире.
Слушая и наблюдая ее с мужем и детьми, Остен ощущал себя ужасно виноватым. Что, если считанные мгновения страсти между ними нанесли неисправимый ущерб ирду Лейлы? Что, если музыка, которую он собирается играть, слова, которые собирается спеть, выдадут его любовь к ней? Что, если, слушая его, она сама обнаружит свои чувства, невольно дав понять окружающим, что любит его?
Пора было начинать выступление. Пока публика аплодировала, взгляд Остена, сидящего за «Паганини», был прикован к Ахмеду, который склонился к Лейле и что-то шептал ей на ухо. Остен почувствовал недоброе. Неужели Ахмед догадался о связи жены с другим мужчиной? Вдруг он подозревает, что она уже согрешила против ирдаи, как следствие, лишила его шарафа, что означает потерю самого главного для араба – потерю чувства собственного достоинства?
Ахмед отвернулся от Лейлы, заметил взгляд Остена и помахал ему. На лице его играла улыбка. Была ли это улыбка человека, ощущающего, что теряет чувство собственного достоинства или уже его потерял, и замышляющего месть в соответствии с древним бедуинским законом возмездия?
Остен начал играть и запел. Он видел, что вместе с публикой, хлопавшей с каждой новой песней все яростнее, утратили свое самообладание и дети Лейлы, радостно задвигавшиеся в такт мелодии. Ахмед по-прежнему одобрительно улыбался, а вот Лейла, сознавая, что и она, и муж, и дети находятся под неусыпным взором телохранителей, федералов и клиентов за соседними столами, оставалась безучастной; только ее глаза следили за каждым движением Остена.
Когда он запел первую из мексиканских песен, то увидел, как чуть шевелятся ее губы, повторяя слова, написанные для нее. Ахмед внимательно слушал, глядя прямо перед собой. Что, если он не хуже Лейлы знает эти песни и заметит, что Остен изменил тексты? Что, если – несмотря на то что испанский Ахмеда оставляет желать лучшего – он с первого раза поймет смысл стихов Остена?
Как и в прошлый раз, последовала буря оваций, и, успокаивая публику, Остен запел первые строки второй мексиканской песни.